Страница:
Когда речь заходила о женщинах, он замечал, что им пристали достоинство и домовитость; но искрение верил в это и мог бы это доказать. Когда речь заходила о политике, он говорил, что все люди свободны и равны — и думал именно так. Когда речь заходила о воспитании, он сообщал, что надо прививать сызмала трудолюбие и почтение к старшим; но сам являл пример трудолюбия и — что еще реже — был тем старшим, к которому испытывают почтение собственные дети.
Для англичан такой тип мышления безнадежно скучен. Однако у нас эти трюизмы произносят, как правило, дураки, да еще боящиеся общественного мнения. Дюран же ни в коей мере не был дураком; он много читал и мог защитить свои взгляды по всем канонам позапрошлого века. А уж трусом он не был никак, чужого мнения не страшился и готов был умереть за каждый свой трюизм. Боюсь, мне не удалось описать это чудище моим нетерпимым и эксцентричным согражданам. Скажу проще: мсье Дюран был просто человеком.
Жил он в маленьком домике, обставленном уютной мебелью и украшенном неуютными медальонами в античном вкусе. Правда, холодность этих украшений уравновешивалась другой крайностью — у дочери его висели и стояли в высшей степени дешевые и пестрые изображения святых. За несколько лет до нашего повествования умерла его жена, которую он очень любил, и теперь он возлагал на ее могилу уродливые бело-черные венки. Любил он и дочь, хотя и мучил, непрестанно беспокоясь о ее невинности, что было излишне и потому, что она отличалась исключительной набожностью, и потому, что в селении почти никто не жил.
Мадлен Дюран казалась несколько сонной, и могла бы показаться ленивой, если б не тот неоспоримый факт, что хозяйство она вела одна и шло оно превосходно; Лоб ее, широкий и невысокий, казался еще ниже из-за мягкой челки тепло-золотого оттенка. Лицо ее было достаточно круглым, чтобы не казаться строгим, а яркие большие глаза освещали его и поднимали вверх, словно голубые бабочки. Больше ничего примечательного в ней не было, и от девушек, подобных владелице машины, она отличалась тем, что никто не замечал в ее обличье ничего, кроме круглой золотистой головки и простодушного лица.
Как и отец, она не любила привлекать внимания, особенно — того внимания, которое нынешний мир оказывает всему, кроме истины. Оба — и отец, и дочь — были сильны, гораздо сильней, чем казалось; гораздо сильней, чем думали о себе сами. Отец верил в цивилизацию — многоэтажную башню, построенную наперекор природе; другими словами, он верил в человека. Дочь верила в Бога, и была еще сильнее. Ни он, ни она не верили в себя, то есть не знали самой большой слабости.
Дочь славилась благочестием. Как все подобные ей люди, она производила сильное, хотя и не всегда приятное впечатление; передать его я могу лишь сравнив ее с водопадом, низвергающимся неизвестно откуда. Она легко вела дом, она была приветлива, она ничего не забывала и никого не обижала. Мы перечислили то, что было в ней мягкого; но осталось твердое. Она твердо ступала по земле; она вызывающе откидывала голову, глаза ее горели боевым огнем, хотя она в жизни не сказала недоброго слова. Люди никак не могли понять, на что же уходит эта молчаливая сила. Наверное, они бы не поверили, узнав, что уходит она в молитву.
Обычаи на острове были полуанглийскими, полуфранцузскими, и молодая девушка все же могла иметь поклонников, что во французском селении совершенно исключено. Недавно поклонник появился и у Мадлен Дюран. Каждый день за ней ходил в церковь чернобородый невысокий человек с черным зонтиком, который придавал ему еще большую респектабельность. Он казался пожилым, но глаза его и походка были молодыми.
Звали его Камилл Берт. На остров он прибыл недели две назад, по торговым делам, и почти сразу стал неотступно ходить следом за Мадлен. Он буквально преследовал ее и каждый день бывал вместе с нею в церкви. В таких маленьких селениях все здороваются; здоровались и они, но вряд ли сказали друг другу хотя бы слово. Мсье Берт казался честным, но не казался набожным; однако он неуклонно посещал церковь. Быть может, потому Мадлен его и заметила. Во всяком случае она дважды улыбнулась ему у входа в храм, и жители селения — все же люди — обратили даже это в сплетню.
Но только дней через пять сплетня эта набрала силу. Неподалеку от селения стояла большая пустая гостиница в столичном вкусе. И вот, к числу ее считанных постояльцев прибавился странный человек, назвавшийся; графом Грегори. Он был молчалив и изысканно вежлив. Говорил он по-английски, по-французски, а однажды (с местным кюре) по латыни. От прочих людей его отличали высокий рост и неправдоподобно желтые усы. Вообще же он был красив, белокур, хотя волосы его казались слишком яркими, и довольно элегантен. В руке он обычно держал тяжелую трость. Однако несмотря на титул, манеры и цвет волос, местные жители не удостоили бы его внимания, если бы не один странный случай.
А случилось вот что: как известно, лишь очень благочестивые люди ходят в церковь еще и по вечерам. Однажды в тепло-голубых сумерках домой возвращались только Мадлен, четыре старушки, один рыбак и неутомимый Камилл. Когда старушки и рыбак растворились в сине-зеленом смешении воздуха и листвы, Мадлен вошла одна в темную рощу. Она не боялась одиночества, ибо не боялась бесов. Скорее, они ее боялись.
Но в роще, на поляне, едва освещенной последним лучом, перед ней появился человек, смахивающий на беса.
Желтоволосый аристократ протягивал к ней длинные руки, странно растопырив пальцы.
— Мы одни! — вскричал он. — Вы были бы в моей власти, не будь я в вашей!
Потом он опустил руки и довольно долго молчал. Мадлен же простодушно сказала:
— Кажется, мсье, я вас где-то видела.
— Я увидел вас, — снова оживился граф, — и жизнь моя изменилась. Знайте, я не ведаю жалости. Я — последний из подлецов. Земли мои простираются от масличных рощ Италии до датских сосновых лесов, и нет в них уголка, который я не осквернил бы. Я великий грешник, но до сих пор я не совершал святотатства и не испытывал благоговения. А теперь…
Он неловко схватил ее за руку; она не закричала, только вырвалась, но кто-то услышал и это, ибо из-за деревьев, словно пушечное ядро, вылетел коренастый человек и ударил графа по щеке. Немного оправившись, Мадлен узнала в нем своего немолодого поклонника с молодыми глазами.
До того, как мсье Берт дал пощечину, Мадлен не сомневалась, что желтоволосый граф просто сошел с ума. Теперь же он удивил ее здравомыслием, ибо сперва ударил Берта, словно выполняя долг, потом отступил на шаг и поклонился.
— Не здесь, мсье, — сказал он. — Выбирайте место сами.
— Я рад, что вы меня поняли, — отвечал Камилл Берт. — И еще я рад, что вы не только подлец, но и джентльмен.
— Мы задерживаем даму, — сказал учтивый граф и поднес руку к голове, словно хотел приподнять несуществующую шляпу. Затем он исчез — точнее, спина его еще была видна какое-то время, и выглядела очень достойно, такой он был аристократ.
— Разрешите проводить вас, мадемуазель, — сказал Берт. — Если не ошибаюсь, вам недалеко.
— Да, недалеко, — ответила Мадлен и улыбнулась ему в третий раз, несмотря на усталость, и страх, и плоть, и мир сей, и дьявола. Синее сияние сумерек сменилось непроницаемой синевой ночи, когда Камилл привел свою даму в освещенный и теплый дом, а сам вернулся во тьму.
Французы и полуфранцузы, населяющие местечко, сочли этот случай достойным поводом для дуэли, и противники легко нашли себе секундантов. Те, кто победней и понабожней, стояли за благочестивого Берта, порочный же и родовитый Грегори обрел соратников в лице местного врача, всегда готового поддержать истинно современных людей, и какого-то туриста из Америки, готового на все, что угодно. Назначили дуэль на послезавтра, и все в селении успокоились, кроме одного человека, обычно — самого спокойного. Следующим вечером Мадлен Дюран опять пошла в церковь, и Камилл, как всегда, следовал за ней. Но на сей раз по дороге она обратилась к нему.
— Простите, — сказала она, — я должна с вами поговорить.
И он ощутил дыхание правды, ибо во всех книгах девушка сказала бы: «Я не должна с вами говорить».
— Да, я должна, — продолжала Мадлен, глядя на него большими и серьезными, как у животных, глазами. — Ведь ваша душа, и всякая душа, настолько важнее пересудов! Так вот, я с вами поговорю о том, что вы хотите сделать.
— Я послушался бы вас во всем, — отвечал Берт, — но этого не просите. Даже ради вас я не стану трусом и подлецом.
Она удивленно приоткрыла рот, потом поняла и странно улыбнулась уголками губ.
— Я не про это, — сказала она. — Зачем мне говорить о том, чего я не понимаю? Меня никто не бил, а если бы и били, для женщины это не то, что для мужчины. Конечно, сражаться дурно. Лучше простить — если можешь простить по-настоящему. Но когда у нас за обедом кто-нибудь говорит, что дуэль — то же убийство, мне кажется, что это не так. Тут все иначе… и повод есть… и противник знает наперед… и он тоже может убить вас. Я совсем не умна, но я уверена, что такие люди, как вы, не бывают убийцами. Нет, я хотела поговорить о другом.
— Тогда о чем же? — спросил ее собеседник, глядя в землю.
— Завтра месса очень рано, — сказала она. — Так что вы исповедуйтесь и причаститесь с самого утра, не опоздайте.
Берт отступил шага на два, и она не узнала его движений, словно он весь переменился.
— Быть может, — продолжала она, — вы и правы, рискуя жизнью. Женщины в нашем селении рискуют ею много раз, рожая детей. Мужчины — другая половина мира, и я не знаю, как им положено умирать. Но душой рисковать нельзя.
И при всей своей кротости она взмахнула рукой с той трогательной решительностью, которая может разорвать сердце.
Мсье Берт не был кротким. Но беспомощный жест и молящий взор повлияли на него так, словно, он увидел дракона. Он страшно побледнел (отчего его черные волосы стали особенно неестественными), когда же он обрел дар речи, сказал: «О, Господи!», причем не по-французски и даже, говоря строго, не по-английски. Придерживаясь истины, я должен сообщить, что он сказал это по-шотландски.
— Месса будет очень скоро, через восемь часов, — говорила тем временем Мадлен, — вы успеете. Простите меня, но я очень боялась, как бы вы не опоздали.
— А почему вы думаете, — едва выговорил мсье Берт, — что я вообще хочу пойти к мессе?
— Вы всегда ходите, — отвечала она, и ее голубые глаза широко раскрылись. — Мессу трудно выдержать, если не любишь Бога.
Именно тогда степенный Берт повел себя, как его необузданный соперник. Глаза его загорелись, он шагнул к своей собеседнице и чуть не схватил ее за плечи.
— Да не люблю я вашего Бога! — закричал он. — На что Он мне сдался? Ну вас всех, надоело! Простите… вы самый честный и чистый человек на свете… а я вот — самый подлый.
Мадлен с сомнением посмотрела на него.
— Если вы сами так думаете, — сказала она, — значит, все в порядке. Если вы каетесь, еще лучше. Вы пойдите, скажите священнику, а Бог…
— Плевал я на ваших священников! — не унимался Берт. — А Бог — это просто выдумка, миф, вранье. Правда, не мне судить Его за это…
— Что вы такое говорите? — искренне удивилась Мадлен.
— Я и сам — просто миф, — отвечал Берт, срывая парик и бороду. После этого страшного действия Мадлен увидела гораздо более молодое лицо и рыжие волосы.
— Ну вот, — с облегчением сказал бывший Берт, — я мерзавец, и я хотел сыграть подлую шутку в вашем тихом селении. С любой другой женщиной я бы ее и сыграл, но мне, как на беду, попалась единственная, с которой играть нельзя. Да, угораздило меня, однако… А правда в том, — и он смутился, как смутился Эван, когда решил поведать правду загадочной даме, — правда в том, что я — Тернбулл, атеист, за которым гонится полиция. То есть, не потому, что я атеист, а потому, что я хочу за атеизм сразиться.
— Да, я что-то про вас читала, — сказала Мадлен Дюран с простотой, которую не может поколебать даже такая странная весть.
— Я не верю в Бога, — продолжал Тернбулл. — Его нет. И ваше причастие — не Бог. Это просто кусок хлеба.
— Вы думаете, это кусок хлеба? — переспросила Мадлен.
— Я это знаю! — яростно ответил Тернбулл.
Она откинула голову и широко улыбнулась.
— Тогда почему вы боитесь его съесть? — спросила она.
Джеймс Тернбулл впервые в жизни воспринял чужую мысль, и это так поразило его, что он отступил назад.
—Какие глупые! — смеялась Мадлен весело, как школьница. — Это вы — атеист! Это вы-то богохульник! Господи, да вы себе все испортили, только бы не совершить кощунства!
Рыжая голова Тернбулла очень смешно торчала из чинных и буржуазных одежд Камилла Берта, но его лицо было искажено такой болью, что никто бы не засмеялся.
— Вы приезжаете к нам, — говорила Мадлен с той женской живостью, которая так хороша дома и так неприятна на митингах, — вы с вашим Макиэном едете к нам на остров и надеваете парики, и все идет гладко, а потом вы швыряете парик и бросаете все дело, потому что я попросила вас съесть кусок хлеба! И вы еще говорите, что никто нас не видит! И вы еще говорите, что в алтаре ничего нет. От чего же вы бежите, от Кого? Нет, знаете…
— Я знаю одно, — сказал Тернбулл, — мне надо бежать от вас.
И быстро пошел прочь, оставив на дороге и бороду, и парик.
На рыночной площади он увидел графа Грегори и кинулся к нему. Но он не прошел и полпути, когда открылось окно, и из него высунулась голова в ночном колпаке. Несмотря на этот убор, Тернбулл сразу узнал багровую физиономию сержанта. Сержант в ярости выкрикнул его имя, из-под арки выскочил полицейский и помчался к преступнику. Два торговца овощами, оставив свои корзины, побежали на помощь закону. Тернбулл толкнул полисмена, посадил одного из торговцев в его же корзину и крикнул высокородному противнику: «Бежим, Макиэн!» Граф Грегори сорвал усы и парик и не без облегчения отшвырнул их. Потом он понесся вслед за Тернбуллом, на ходу вынимая из трости спрятанную там шпагу.
Бежать до пристани было довольно долго, но английская полиция неповоротлива, французские селяне равнодушны. Во всяком случае, дорога оказалась пустой, только на пол-пути Макиэн врезался в какого-то джентльмена. Как он узнал, что это именно джентльмен, сказать нелегко. Сам он был очень бедным и очень трезвым джентльменом из Шотландии; этот был богатым и пьяным джентльменом из Англии. Но по взаимным извинениям они поняли друг друга быстро, как двое людей, говорящих в Китае по-французски. Джентльмена проще всего описать так: он или оскорбляет, или просит прощения. В данном случае никто никого не оскорбил.
— Спешите, а? — спросил незнакомец и чему-то сердечно рассмеялся. — А я вот Уилкинсон. Да, внук того Уилкинсона, который пиво! Сам пиво не пью. Печень. — И он покачал головою с неподходящей к случаю хитростью.
— Да, спешим, — отвечал Макиэн, улыбаясь по-возможности учтиво, — так что простите…
— Вот что, милстигспда, — доверительно сказал незнакомец, когда Эван уже слышал топот полисменов, — если вы спешите, а я-то знаю, что такое спешка… да, кто-кто, а я знаю… так вот. если вы спешите, — тон его стал торжественным, — вам нужна яхта!
— Конечно, — отвечал Макиэн, в отчаянии вырываясь от него. На холме показался первый полицейский. Тернбулл проскочил под локтем у пьяного и побежал дальше.
— Нет, посудите сами, — продолжал Уилкинсон, цепко хватая Макиэна за рукав. — Если спешишь, нужна…ик… яхта… а если нужна яхта, берите мою, — закончил он с пьяной рассудительностью.
Эван посмотрел на него в удивлении.
— Да, мы очень спешим, — сказал он, — и яхта нам очень нужна.
— Стоит у пристани, — с трудом выговорил Уилкинсон. — Слева… Называется «Красотка Полли»… никак не пойму, почему я вам раньше ее не дал…
С этими милостивыми словами он упал ничком, мягко смеясь. Решив в ускоренном темпе несколько казуистических проблем, Эван принял решение (быть может, неверное), и через две минуты, догнав Тернбулла, все ему рассказал, а через десять минут оба они как-то влезли на яхту и как-то отплыли от острова Сэн-Луп.
Глава XII
Часть четвертая
Для англичан такой тип мышления безнадежно скучен. Однако у нас эти трюизмы произносят, как правило, дураки, да еще боящиеся общественного мнения. Дюран же ни в коей мере не был дураком; он много читал и мог защитить свои взгляды по всем канонам позапрошлого века. А уж трусом он не был никак, чужого мнения не страшился и готов был умереть за каждый свой трюизм. Боюсь, мне не удалось описать это чудище моим нетерпимым и эксцентричным согражданам. Скажу проще: мсье Дюран был просто человеком.
Жил он в маленьком домике, обставленном уютной мебелью и украшенном неуютными медальонами в античном вкусе. Правда, холодность этих украшений уравновешивалась другой крайностью — у дочери его висели и стояли в высшей степени дешевые и пестрые изображения святых. За несколько лет до нашего повествования умерла его жена, которую он очень любил, и теперь он возлагал на ее могилу уродливые бело-черные венки. Любил он и дочь, хотя и мучил, непрестанно беспокоясь о ее невинности, что было излишне и потому, что она отличалась исключительной набожностью, и потому, что в селении почти никто не жил.
Мадлен Дюран казалась несколько сонной, и могла бы показаться ленивой, если б не тот неоспоримый факт, что хозяйство она вела одна и шло оно превосходно; Лоб ее, широкий и невысокий, казался еще ниже из-за мягкой челки тепло-золотого оттенка. Лицо ее было достаточно круглым, чтобы не казаться строгим, а яркие большие глаза освещали его и поднимали вверх, словно голубые бабочки. Больше ничего примечательного в ней не было, и от девушек, подобных владелице машины, она отличалась тем, что никто не замечал в ее обличье ничего, кроме круглой золотистой головки и простодушного лица.
Как и отец, она не любила привлекать внимания, особенно — того внимания, которое нынешний мир оказывает всему, кроме истины. Оба — и отец, и дочь — были сильны, гораздо сильней, чем казалось; гораздо сильней, чем думали о себе сами. Отец верил в цивилизацию — многоэтажную башню, построенную наперекор природе; другими словами, он верил в человека. Дочь верила в Бога, и была еще сильнее. Ни он, ни она не верили в себя, то есть не знали самой большой слабости.
Дочь славилась благочестием. Как все подобные ей люди, она производила сильное, хотя и не всегда приятное впечатление; передать его я могу лишь сравнив ее с водопадом, низвергающимся неизвестно откуда. Она легко вела дом, она была приветлива, она ничего не забывала и никого не обижала. Мы перечислили то, что было в ней мягкого; но осталось твердое. Она твердо ступала по земле; она вызывающе откидывала голову, глаза ее горели боевым огнем, хотя она в жизни не сказала недоброго слова. Люди никак не могли понять, на что же уходит эта молчаливая сила. Наверное, они бы не поверили, узнав, что уходит она в молитву.
Обычаи на острове были полуанглийскими, полуфранцузскими, и молодая девушка все же могла иметь поклонников, что во французском селении совершенно исключено. Недавно поклонник появился и у Мадлен Дюран. Каждый день за ней ходил в церковь чернобородый невысокий человек с черным зонтиком, который придавал ему еще большую респектабельность. Он казался пожилым, но глаза его и походка были молодыми.
Звали его Камилл Берт. На остров он прибыл недели две назад, по торговым делам, и почти сразу стал неотступно ходить следом за Мадлен. Он буквально преследовал ее и каждый день бывал вместе с нею в церкви. В таких маленьких селениях все здороваются; здоровались и они, но вряд ли сказали друг другу хотя бы слово. Мсье Берт казался честным, но не казался набожным; однако он неуклонно посещал церковь. Быть может, потому Мадлен его и заметила. Во всяком случае она дважды улыбнулась ему у входа в храм, и жители селения — все же люди — обратили даже это в сплетню.
Но только дней через пять сплетня эта набрала силу. Неподалеку от селения стояла большая пустая гостиница в столичном вкусе. И вот, к числу ее считанных постояльцев прибавился странный человек, назвавшийся; графом Грегори. Он был молчалив и изысканно вежлив. Говорил он по-английски, по-французски, а однажды (с местным кюре) по латыни. От прочих людей его отличали высокий рост и неправдоподобно желтые усы. Вообще же он был красив, белокур, хотя волосы его казались слишком яркими, и довольно элегантен. В руке он обычно держал тяжелую трость. Однако несмотря на титул, манеры и цвет волос, местные жители не удостоили бы его внимания, если бы не один странный случай.
А случилось вот что: как известно, лишь очень благочестивые люди ходят в церковь еще и по вечерам. Однажды в тепло-голубых сумерках домой возвращались только Мадлен, четыре старушки, один рыбак и неутомимый Камилл. Когда старушки и рыбак растворились в сине-зеленом смешении воздуха и листвы, Мадлен вошла одна в темную рощу. Она не боялась одиночества, ибо не боялась бесов. Скорее, они ее боялись.
Но в роще, на поляне, едва освещенной последним лучом, перед ней появился человек, смахивающий на беса.
Желтоволосый аристократ протягивал к ней длинные руки, странно растопырив пальцы.
— Мы одни! — вскричал он. — Вы были бы в моей власти, не будь я в вашей!
Потом он опустил руки и довольно долго молчал. Мадлен же простодушно сказала:
— Кажется, мсье, я вас где-то видела.
— Я увидел вас, — снова оживился граф, — и жизнь моя изменилась. Знайте, я не ведаю жалости. Я — последний из подлецов. Земли мои простираются от масличных рощ Италии до датских сосновых лесов, и нет в них уголка, который я не осквернил бы. Я великий грешник, но до сих пор я не совершал святотатства и не испытывал благоговения. А теперь…
Он неловко схватил ее за руку; она не закричала, только вырвалась, но кто-то услышал и это, ибо из-за деревьев, словно пушечное ядро, вылетел коренастый человек и ударил графа по щеке. Немного оправившись, Мадлен узнала в нем своего немолодого поклонника с молодыми глазами.
До того, как мсье Берт дал пощечину, Мадлен не сомневалась, что желтоволосый граф просто сошел с ума. Теперь же он удивил ее здравомыслием, ибо сперва ударил Берта, словно выполняя долг, потом отступил на шаг и поклонился.
— Не здесь, мсье, — сказал он. — Выбирайте место сами.
— Я рад, что вы меня поняли, — отвечал Камилл Берт. — И еще я рад, что вы не только подлец, но и джентльмен.
— Мы задерживаем даму, — сказал учтивый граф и поднес руку к голове, словно хотел приподнять несуществующую шляпу. Затем он исчез — точнее, спина его еще была видна какое-то время, и выглядела очень достойно, такой он был аристократ.
— Разрешите проводить вас, мадемуазель, — сказал Берт. — Если не ошибаюсь, вам недалеко.
— Да, недалеко, — ответила Мадлен и улыбнулась ему в третий раз, несмотря на усталость, и страх, и плоть, и мир сей, и дьявола. Синее сияние сумерек сменилось непроницаемой синевой ночи, когда Камилл привел свою даму в освещенный и теплый дом, а сам вернулся во тьму.
Французы и полуфранцузы, населяющие местечко, сочли этот случай достойным поводом для дуэли, и противники легко нашли себе секундантов. Те, кто победней и понабожней, стояли за благочестивого Берта, порочный же и родовитый Грегори обрел соратников в лице местного врача, всегда готового поддержать истинно современных людей, и какого-то туриста из Америки, готового на все, что угодно. Назначили дуэль на послезавтра, и все в селении успокоились, кроме одного человека, обычно — самого спокойного. Следующим вечером Мадлен Дюран опять пошла в церковь, и Камилл, как всегда, следовал за ней. Но на сей раз по дороге она обратилась к нему.
— Простите, — сказала она, — я должна с вами поговорить.
И он ощутил дыхание правды, ибо во всех книгах девушка сказала бы: «Я не должна с вами говорить».
— Да, я должна, — продолжала Мадлен, глядя на него большими и серьезными, как у животных, глазами. — Ведь ваша душа, и всякая душа, настолько важнее пересудов! Так вот, я с вами поговорю о том, что вы хотите сделать.
— Я послушался бы вас во всем, — отвечал Берт, — но этого не просите. Даже ради вас я не стану трусом и подлецом.
Она удивленно приоткрыла рот, потом поняла и странно улыбнулась уголками губ.
— Я не про это, — сказала она. — Зачем мне говорить о том, чего я не понимаю? Меня никто не бил, а если бы и били, для женщины это не то, что для мужчины. Конечно, сражаться дурно. Лучше простить — если можешь простить по-настоящему. Но когда у нас за обедом кто-нибудь говорит, что дуэль — то же убийство, мне кажется, что это не так. Тут все иначе… и повод есть… и противник знает наперед… и он тоже может убить вас. Я совсем не умна, но я уверена, что такие люди, как вы, не бывают убийцами. Нет, я хотела поговорить о другом.
— Тогда о чем же? — спросил ее собеседник, глядя в землю.
— Завтра месса очень рано, — сказала она. — Так что вы исповедуйтесь и причаститесь с самого утра, не опоздайте.
Берт отступил шага на два, и она не узнала его движений, словно он весь переменился.
— Быть может, — продолжала она, — вы и правы, рискуя жизнью. Женщины в нашем селении рискуют ею много раз, рожая детей. Мужчины — другая половина мира, и я не знаю, как им положено умирать. Но душой рисковать нельзя.
И при всей своей кротости она взмахнула рукой с той трогательной решительностью, которая может разорвать сердце.
Мсье Берт не был кротким. Но беспомощный жест и молящий взор повлияли на него так, словно, он увидел дракона. Он страшно побледнел (отчего его черные волосы стали особенно неестественными), когда же он обрел дар речи, сказал: «О, Господи!», причем не по-французски и даже, говоря строго, не по-английски. Придерживаясь истины, я должен сообщить, что он сказал это по-шотландски.
— Месса будет очень скоро, через восемь часов, — говорила тем временем Мадлен, — вы успеете. Простите меня, но я очень боялась, как бы вы не опоздали.
— А почему вы думаете, — едва выговорил мсье Берт, — что я вообще хочу пойти к мессе?
— Вы всегда ходите, — отвечала она, и ее голубые глаза широко раскрылись. — Мессу трудно выдержать, если не любишь Бога.
Именно тогда степенный Берт повел себя, как его необузданный соперник. Глаза его загорелись, он шагнул к своей собеседнице и чуть не схватил ее за плечи.
— Да не люблю я вашего Бога! — закричал он. — На что Он мне сдался? Ну вас всех, надоело! Простите… вы самый честный и чистый человек на свете… а я вот — самый подлый.
Мадлен с сомнением посмотрела на него.
— Если вы сами так думаете, — сказала она, — значит, все в порядке. Если вы каетесь, еще лучше. Вы пойдите, скажите священнику, а Бог…
— Плевал я на ваших священников! — не унимался Берт. — А Бог — это просто выдумка, миф, вранье. Правда, не мне судить Его за это…
— Что вы такое говорите? — искренне удивилась Мадлен.
— Я и сам — просто миф, — отвечал Берт, срывая парик и бороду. После этого страшного действия Мадлен увидела гораздо более молодое лицо и рыжие волосы.
— Ну вот, — с облегчением сказал бывший Берт, — я мерзавец, и я хотел сыграть подлую шутку в вашем тихом селении. С любой другой женщиной я бы ее и сыграл, но мне, как на беду, попалась единственная, с которой играть нельзя. Да, угораздило меня, однако… А правда в том, — и он смутился, как смутился Эван, когда решил поведать правду загадочной даме, — правда в том, что я — Тернбулл, атеист, за которым гонится полиция. То есть, не потому, что я атеист, а потому, что я хочу за атеизм сразиться.
— Да, я что-то про вас читала, — сказала Мадлен Дюран с простотой, которую не может поколебать даже такая странная весть.
— Я не верю в Бога, — продолжал Тернбулл. — Его нет. И ваше причастие — не Бог. Это просто кусок хлеба.
— Вы думаете, это кусок хлеба? — переспросила Мадлен.
— Я это знаю! — яростно ответил Тернбулл.
Она откинула голову и широко улыбнулась.
— Тогда почему вы боитесь его съесть? — спросила она.
Джеймс Тернбулл впервые в жизни воспринял чужую мысль, и это так поразило его, что он отступил назад.
—Какие глупые! — смеялась Мадлен весело, как школьница. — Это вы — атеист! Это вы-то богохульник! Господи, да вы себе все испортили, только бы не совершить кощунства!
Рыжая голова Тернбулла очень смешно торчала из чинных и буржуазных одежд Камилла Берта, но его лицо было искажено такой болью, что никто бы не засмеялся.
— Вы приезжаете к нам, — говорила Мадлен с той женской живостью, которая так хороша дома и так неприятна на митингах, — вы с вашим Макиэном едете к нам на остров и надеваете парики, и все идет гладко, а потом вы швыряете парик и бросаете все дело, потому что я попросила вас съесть кусок хлеба! И вы еще говорите, что никто нас не видит! И вы еще говорите, что в алтаре ничего нет. От чего же вы бежите, от Кого? Нет, знаете…
— Я знаю одно, — сказал Тернбулл, — мне надо бежать от вас.
И быстро пошел прочь, оставив на дороге и бороду, и парик.
На рыночной площади он увидел графа Грегори и кинулся к нему. Но он не прошел и полпути, когда открылось окно, и из него высунулась голова в ночном колпаке. Несмотря на этот убор, Тернбулл сразу узнал багровую физиономию сержанта. Сержант в ярости выкрикнул его имя, из-под арки выскочил полицейский и помчался к преступнику. Два торговца овощами, оставив свои корзины, побежали на помощь закону. Тернбулл толкнул полисмена, посадил одного из торговцев в его же корзину и крикнул высокородному противнику: «Бежим, Макиэн!» Граф Грегори сорвал усы и парик и не без облегчения отшвырнул их. Потом он понесся вслед за Тернбуллом, на ходу вынимая из трости спрятанную там шпагу.
Бежать до пристани было довольно долго, но английская полиция неповоротлива, французские селяне равнодушны. Во всяком случае, дорога оказалась пустой, только на пол-пути Макиэн врезался в какого-то джентльмена. Как он узнал, что это именно джентльмен, сказать нелегко. Сам он был очень бедным и очень трезвым джентльменом из Шотландии; этот был богатым и пьяным джентльменом из Англии. Но по взаимным извинениям они поняли друг друга быстро, как двое людей, говорящих в Китае по-французски. Джентльмена проще всего описать так: он или оскорбляет, или просит прощения. В данном случае никто никого не оскорбил.
— Спешите, а? — спросил незнакомец и чему-то сердечно рассмеялся. — А я вот Уилкинсон. Да, внук того Уилкинсона, который пиво! Сам пиво не пью. Печень. — И он покачал головою с неподходящей к случаю хитростью.
— Да, спешим, — отвечал Макиэн, улыбаясь по-возможности учтиво, — так что простите…
— Вот что, милстигспда, — доверительно сказал незнакомец, когда Эван уже слышал топот полисменов, — если вы спешите, а я-то знаю, что такое спешка… да, кто-кто, а я знаю… так вот. если вы спешите, — тон его стал торжественным, — вам нужна яхта!
— Конечно, — отвечал Макиэн, в отчаянии вырываясь от него. На холме показался первый полицейский. Тернбулл проскочил под локтем у пьяного и побежал дальше.
— Нет, посудите сами, — продолжал Уилкинсон, цепко хватая Макиэна за рукав. — Если спешишь, нужна…ик… яхта… а если нужна яхта, берите мою, — закончил он с пьяной рассудительностью.
Эван посмотрел на него в удивлении.
— Да, мы очень спешим, — сказал он, — и яхта нам очень нужна.
— Стоит у пристани, — с трудом выговорил Уилкинсон. — Слева… Называется «Красотка Полли»… никак не пойму, почему я вам раньше ее не дал…
С этими милостивыми словами он упал ничком, мягко смеясь. Решив в ускоренном темпе несколько казуистических проблем, Эван принял решение (быть может, неверное), и через две минуты, догнав Тернбулла, все ему рассказал, а через десять минут оба они как-то влезли на яхту и как-то отплыли от острова Сэн-Луп.
Глава XII
НЕВЕДОМЫЙ ОСТРОВ
Те, кто считает, что добрые феи или Бог вели наших героев сквозь нелепые опасности (например, мистер Эван Макиэн, который сейчас жив и счастлив), могут найти один из лучших доводов в истории с яхтой. Ни атеист, ни рыцарь веры никогда яхтами не правили, но Макиэн плавал в лодке по морю, а Тернбулл, что много хуже, знал начала навигации. Вмешательство феи или Бога явствует хотя бы из того, что они ни разу ни во что не врезались. Кроме этого, все же отрицательного утверждения, об их плавании трудно сказать что-нибудь определенное. Плыли они недели две, и Макиэн считал, что путь их лежит на запад. Сколько они проплыли, установить не удавалось, но оба думали, что немало и находятся теперь в открытом океане. Поэтому оба они удивились, когда пасмурным утром перед ними показался пустынный остров — точнее, пятно на серебряной черте, отделяющей серо-зеленое море от розовато-серого неба.
— Что бы это могло быть? — спросил Макиэн. — Я не знал, что в Атлантическом океане есть острова так далеко за Силли. Господи, неужели мы доплыли до Мадеры?
— Скорее, до Атлантиды, — угрюмо откликнулся Тернбулл. — Как раз в вашем вкусе…
— Да, может быть, — серьезно отвечал Макиэн, — но мне всегда казалось, что предание об Атлантиде недостаточно обосновано.
— Но, что бы это ни было, — сказал Тернбулл, — о скалы мы разобьемся.
Тем временем пустынный мыс становился все длиннее и длиннее, словно на яхту наступал огромный слон. Однако вместо скал взору являлись бесчисленные ракушки, а в одном месте — чистый песок, достаточно безопасный даже для таких неученых мореплавателей. Они кое-как загнали яхту в бухточку, причем задом, так что корма вонзилась в песок, а нос торчал вверх, словно гордясь своей дурацкой удачей. Они вылезли и принялись разгружать судно с торжественностью школьников, играющих в пиратов. Рядами ставили они ящики сигар, принадлежавших милостивому Уилкинсону, и бутылки его шампанского, и коробки его консервов (сардин, языка и лососины), и многое другое. Наконец Макиэн застыл с банкой пикулей в руке и промолвил:
— Не пойму, зачем нам все это. Тому, кто останется в живых, вряд ли будет до деликатесов.
— Разрешите мне две вольности, — сказал Тернбулл. — Во-первых, я закурю (это поможет мне думать), а во-вторых, я позволю себе угадать, о чем вы думаете.
— А, что? — спросил Макиэн с той самой интонацией, с какой нас переспрашивает невнимательный ребенок.
— Я знаю, о чем вы думаете, Макиэн, — повторил Тернбулл. — О том же самом, что и я.
— О чем же вы думаете? — спросил Эван.
— О том же, о чем и вы. Ну, хорошо: о том, что жалко оставлять столько шампанского.
Призрак улыбки скользнул по серьезному лицу кельта, но он не ответил: «Нет, что вы», и не покачал головой.
—Мы все выпьем и выкурим примерно за неделю, — сказал Тернбулл. — Устроим себе заранее погребальный пир.
— И вот еще что, — не сразу ответил Макиэн. — Мы на неведомом острове, далеко в океане. Полиция не найдет нас, но и люди о нас не услышат. — Он помолчал, чертя по песку шпагой, — Она не услышит о нас.
— Что же вы предлагаете? — спросил редактор, дымя сигарой.
— Мы должны подробнее описать все, что с нами было и будет, а главное — изложить наши мнения. Один экземпляр оставим здесь, на всякий случай, другой положим в бутылку. и бросим в море, как в книге.
— Прекрасная мысль, — сказал Тернбулл. — А теперь —за дело.
Долговязый Макиэн расхаживал по кромке песка, и торжественная поэзия, которой он жил, разрывала на части его душу. Неведомый остров и бескрайнее море воплощали его мечту об эпосе. Здесь не было ни дам, ни полицейских, и потому он не видел в нынешней ситуации ничего страшного и ничего смешного.
— Должно быть, сотворяя звезды на заре мира, — говорил он, — Господь породил этот остров, чтобы на нем свершилась битва между верой и небытием.
Потом он нашел площадку повыше и тщательно расчистил ее от песка.
— Здесь мы сразимся, — сказал он, — когда придет время. До той поры это место священно.
— А я думал тут закусить, — сказал Тернбулл, державший в руке бутылку.
— Только не здесь! — сказал Макиэн и быстро спустился к воде. Правда, прежде этого он вонзил в землю обе шпаги.
Закусили они в самой бухточке и там же поужинали. Дым Уилкинсоновых сигар языческой жертвой вздымался к небу; золото Уилкинсонова вина порождало причудливые мечты и философские споры. Время от времени друзья глядели вверх, на шпаги, охранявшие поле битвы и похожие на два черных кладбищенских креста.
Достойное Гомера перемирие длилось не меньше недели. Шотландцы ели, пили, спорили, иногда и пели. Отчет они написали обстоятельный и засунули его в бутылку. Остров они не исследовали, ибо свободное от вышеупомянутых занятий время Макиэн отдавал молитве, Тернбулл — табаку. Однажды, в золотой предвечерний час, Тернбулл допил последнюю каплю, швырнул бутылку в золотые волны, подобные кудрям Аполлона, и решительно направился к шпагам, дожидавшимся своих хозяев. Поднявшись за ним следом, Макиэн стоял, глядя в землю. Но предприимчивый и любопытный редактор, поднявшись на площадку, огляделся — и это повлекло за собой немаловажные последствия.
— Вот это да! — воскликнул он в изумлении, — Мы не на острове. Наверное, мы добрались до самой Америки.
Огляделся и Макиэн, и лицо его стало еще бледнее. Он тоже увидел длинную полосу земли, протянувшуюся от какой-то суши, и ему показалось, что это рука, готовая схватить их.
— Как знаете, Макиэн, — сказал Тернбулл со свойственной ему разумной неторопливостью, — но мне не хотелось бы умирать, погибая от любопытства. Узнаем-ка, где мы, а?
— Жалко откладывать поединок, — отвечал Макиэн со свойственной ему тяжеловесной простотой, — но я думаю, что это знамение, если не чудо. Быть может, Сам Господь проложил мост над морем.
— Если вы согласны, — засмеялся Тернбулл, — причина |мне не важна.
И они решительно двинулись по узкому перешейку. Минут через двадцать долговязый Макиэн перегнал Тернбулла, и приверженный науке редактор еще сильнее ощутил себя Робинзоном. Он шел, старательно высматривая признаки жизни (позже он признавался своей благочестивой жене, что думал увидеть аллигатора).
Однако первое же живое существо, представшее перед ним, было не аллигатором, но Макиэном, который бежал во весь опор, по привычке сжимая в руке шпагу.
— Осторожно, Джеймс! — крикнул он. — Я видел дикаря.
— Какого дикаря? — спросил Тернбулл.
— Кажется, негра, — отвечал Макиэн. — Там, за холмом.
— Милостивый! — вскричал Тернбулл, неизвестно к кому взывая. — Неужели мы на Ямайке?!
Он запустил руки в рыжие лохмы, и лицо у него было такое, словно он отказывается постичь столь плохо составленную загадку, как мир. Потом, не без подозрительности взглянув на Макиэна, он проговорил:
— Не обижайтесь, но вы немножко… как бы это сказать… мечтательны… и потом, мы немало пили… Подождите-ка, я схожу сам, погляжу.
— Если что, зовите на помощь, — отвечал Макиэн. Прошло пять минут, даже семь; Макиэн, закусив губу, сильнее сжал шпагу, подождал еще и, крикнув что-то по-гэльски, кинулся на выручку своему противнику в тот самый миг, когда тот появился на холме.
Даже на таком расстоянии было видно, что идет он странно — настолько странно, что Макиэн все же двинулся ему навстречу. То ли он был ранен, то ли заболел, но его шатало из стороны в сторону. Только с трех футов противник его и друг разглядел, что шатается он от смеха.
— Да, — едва выговорил развеселившийся редактор. — Это негр. — И снова стал извиваться.
— Что с вами? — нетерпеливо выговорил Макиэн. — Вы видели негра, это я понял, но что ж тут смешного?
— Понимаете, — сказал Тернбулл, внезапно обретая серьезность,-понимаете, он из джаза, а джаз этот играет на небезызвестном курорте под названием Маргэйт. Хотел бы я видеть на карте, как мы плыли…
Макиэн не улыбнулся.
— Значит…— сказал он.
— Да, значит мы в Англии, — сказал Тернбулл, — и это еще не самое смешное. Благородный дикарь сообщил мне, что бутылку нашу выловили вчера в присутствии олдермена, трех полицейских, семи врачей и ста тридцати отдыхающих на море клерков. Успех у нас невиданный. Знаете, мы с вами как на качелях — то храм, то балаган. Что ж, позабавимся балаганом…
Макиэн молчал, и через минуту Тернбулл проговорил другим тоном:
— М-да, тут не позабавишься…
Из-за холма, мягко и важно, как поезд, выходил полицейский.
— Что бы это могло быть? — спросил Макиэн. — Я не знал, что в Атлантическом океане есть острова так далеко за Силли. Господи, неужели мы доплыли до Мадеры?
— Скорее, до Атлантиды, — угрюмо откликнулся Тернбулл. — Как раз в вашем вкусе…
— Да, может быть, — серьезно отвечал Макиэн, — но мне всегда казалось, что предание об Атлантиде недостаточно обосновано.
— Но, что бы это ни было, — сказал Тернбулл, — о скалы мы разобьемся.
Тем временем пустынный мыс становился все длиннее и длиннее, словно на яхту наступал огромный слон. Однако вместо скал взору являлись бесчисленные ракушки, а в одном месте — чистый песок, достаточно безопасный даже для таких неученых мореплавателей. Они кое-как загнали яхту в бухточку, причем задом, так что корма вонзилась в песок, а нос торчал вверх, словно гордясь своей дурацкой удачей. Они вылезли и принялись разгружать судно с торжественностью школьников, играющих в пиратов. Рядами ставили они ящики сигар, принадлежавших милостивому Уилкинсону, и бутылки его шампанского, и коробки его консервов (сардин, языка и лососины), и многое другое. Наконец Макиэн застыл с банкой пикулей в руке и промолвил:
— Не пойму, зачем нам все это. Тому, кто останется в живых, вряд ли будет до деликатесов.
— Разрешите мне две вольности, — сказал Тернбулл. — Во-первых, я закурю (это поможет мне думать), а во-вторых, я позволю себе угадать, о чем вы думаете.
— А, что? — спросил Макиэн с той самой интонацией, с какой нас переспрашивает невнимательный ребенок.
— Я знаю, о чем вы думаете, Макиэн, — повторил Тернбулл. — О том же самом, что и я.
— О чем же вы думаете? — спросил Эван.
— О том же, о чем и вы. Ну, хорошо: о том, что жалко оставлять столько шампанского.
Призрак улыбки скользнул по серьезному лицу кельта, но он не ответил: «Нет, что вы», и не покачал головой.
—Мы все выпьем и выкурим примерно за неделю, — сказал Тернбулл. — Устроим себе заранее погребальный пир.
— И вот еще что, — не сразу ответил Макиэн. — Мы на неведомом острове, далеко в океане. Полиция не найдет нас, но и люди о нас не услышат. — Он помолчал, чертя по песку шпагой, — Она не услышит о нас.
— Что же вы предлагаете? — спросил редактор, дымя сигарой.
— Мы должны подробнее описать все, что с нами было и будет, а главное — изложить наши мнения. Один экземпляр оставим здесь, на всякий случай, другой положим в бутылку. и бросим в море, как в книге.
— Прекрасная мысль, — сказал Тернбулл. — А теперь —за дело.
Долговязый Макиэн расхаживал по кромке песка, и торжественная поэзия, которой он жил, разрывала на части его душу. Неведомый остров и бескрайнее море воплощали его мечту об эпосе. Здесь не было ни дам, ни полицейских, и потому он не видел в нынешней ситуации ничего страшного и ничего смешного.
— Должно быть, сотворяя звезды на заре мира, — говорил он, — Господь породил этот остров, чтобы на нем свершилась битва между верой и небытием.
Потом он нашел площадку повыше и тщательно расчистил ее от песка.
— Здесь мы сразимся, — сказал он, — когда придет время. До той поры это место священно.
— А я думал тут закусить, — сказал Тернбулл, державший в руке бутылку.
— Только не здесь! — сказал Макиэн и быстро спустился к воде. Правда, прежде этого он вонзил в землю обе шпаги.
Закусили они в самой бухточке и там же поужинали. Дым Уилкинсоновых сигар языческой жертвой вздымался к небу; золото Уилкинсонова вина порождало причудливые мечты и философские споры. Время от времени друзья глядели вверх, на шпаги, охранявшие поле битвы и похожие на два черных кладбищенских креста.
Достойное Гомера перемирие длилось не меньше недели. Шотландцы ели, пили, спорили, иногда и пели. Отчет они написали обстоятельный и засунули его в бутылку. Остров они не исследовали, ибо свободное от вышеупомянутых занятий время Макиэн отдавал молитве, Тернбулл — табаку. Однажды, в золотой предвечерний час, Тернбулл допил последнюю каплю, швырнул бутылку в золотые волны, подобные кудрям Аполлона, и решительно направился к шпагам, дожидавшимся своих хозяев. Поднявшись за ним следом, Макиэн стоял, глядя в землю. Но предприимчивый и любопытный редактор, поднявшись на площадку, огляделся — и это повлекло за собой немаловажные последствия.
— Вот это да! — воскликнул он в изумлении, — Мы не на острове. Наверное, мы добрались до самой Америки.
Огляделся и Макиэн, и лицо его стало еще бледнее. Он тоже увидел длинную полосу земли, протянувшуюся от какой-то суши, и ему показалось, что это рука, готовая схватить их.
— Как знаете, Макиэн, — сказал Тернбулл со свойственной ему разумной неторопливостью, — но мне не хотелось бы умирать, погибая от любопытства. Узнаем-ка, где мы, а?
— Жалко откладывать поединок, — отвечал Макиэн со свойственной ему тяжеловесной простотой, — но я думаю, что это знамение, если не чудо. Быть может, Сам Господь проложил мост над морем.
— Если вы согласны, — засмеялся Тернбулл, — причина |мне не важна.
И они решительно двинулись по узкому перешейку. Минут через двадцать долговязый Макиэн перегнал Тернбулла, и приверженный науке редактор еще сильнее ощутил себя Робинзоном. Он шел, старательно высматривая признаки жизни (позже он признавался своей благочестивой жене, что думал увидеть аллигатора).
Однако первое же живое существо, представшее перед ним, было не аллигатором, но Макиэном, который бежал во весь опор, по привычке сжимая в руке шпагу.
— Осторожно, Джеймс! — крикнул он. — Я видел дикаря.
— Какого дикаря? — спросил Тернбулл.
— Кажется, негра, — отвечал Макиэн. — Там, за холмом.
— Милостивый! — вскричал Тернбулл, неизвестно к кому взывая. — Неужели мы на Ямайке?!
Он запустил руки в рыжие лохмы, и лицо у него было такое, словно он отказывается постичь столь плохо составленную загадку, как мир. Потом, не без подозрительности взглянув на Макиэна, он проговорил:
— Не обижайтесь, но вы немножко… как бы это сказать… мечтательны… и потом, мы немало пили… Подождите-ка, я схожу сам, погляжу.
— Если что, зовите на помощь, — отвечал Макиэн. Прошло пять минут, даже семь; Макиэн, закусив губу, сильнее сжал шпагу, подождал еще и, крикнув что-то по-гэльски, кинулся на выручку своему противнику в тот самый миг, когда тот появился на холме.
Даже на таком расстоянии было видно, что идет он странно — настолько странно, что Макиэн все же двинулся ему навстречу. То ли он был ранен, то ли заболел, но его шатало из стороны в сторону. Только с трех футов противник его и друг разглядел, что шатается он от смеха.
— Да, — едва выговорил развеселившийся редактор. — Это негр. — И снова стал извиваться.
— Что с вами? — нетерпеливо выговорил Макиэн. — Вы видели негра, это я понял, но что ж тут смешного?
— Понимаете, — сказал Тернбулл, внезапно обретая серьезность,-понимаете, он из джаза, а джаз этот играет на небезызвестном курорте под названием Маргэйт. Хотел бы я видеть на карте, как мы плыли…
Макиэн не улыбнулся.
— Значит…— сказал он.
— Да, значит мы в Англии, — сказал Тернбулл, — и это еще не самое смешное. Благородный дикарь сообщил мне, что бутылку нашу выловили вчера в присутствии олдермена, трех полицейских, семи врачей и ста тридцати отдыхающих на море клерков. Успех у нас невиданный. Знаете, мы с вами как на качелях — то храм, то балаган. Что ж, позабавимся балаганом…
Макиэн молчал, и через минуту Тернбулл проговорил другим тоном:
— М-да, тут не позабавишься…
Из-за холма, мягко и важно, как поезд, выходил полицейский.