– Почему я верю в Бога? – спросил он. – Потому что так учила меня мать, а я ей верил.
   Ему устроили овацию.
   К школе Св. Колумбы примыкала школа для девочек при монастыре Марии и Иисуса. Как и наша школа, это была школа без пансиона, основанная в 1919 году французскими монахинями. Территории школ разделяла стена, и мы с приятелями, случалось, перелезали через нее. Нас влекло к девочкам, однако наука морали отзывалась о них крайне нелестно. Сейчас трудно поверить, что мальчики-подростки трепетали при одной мысли о том, что можно будет десять минут держать девочку за руку под бдительным взглядом дуэньи. Для нас с друзьями девочки были недостижимой мечтой. По правде говоря, мы их и не видели – за стеной нам удавалось полюбоваться разве что на увитую цветами нишу, где стояла статуя Девы Марии, перед которой молились монахини.
   Мы были очень хорошие мальчики, нам было нечего стыдиться. Но и ладаном от нас не несло. На определенном этапе отрочества человек сам собой становится набожным – он полон сентиментальных мечтаний и наивного идеализма. Так принято называть это в обществе, не я это придумал. Наивным идеализм делает не то, что потом ты из него вырастаешь, а то, что никто не учит тебя, как его сохранить.
   Грот Девы Марии в монастыре зачаровывал меня своим тихим благочестием. Однажды, когда я смотрел, как к нему подходят верующие и опускаются в молитве на колени, у меня возникло всепоглощающее чувство божественного присутствия. Статуя Девы Марии осенила меня благодатью безо всякой молитвы – я даже не то чтобы этого хотел. Тогда я впервые ощутил отзвук знаменитого понятия из сферы индийской духовности – «океан блаженства». Подобные переживания знакомы очень многим. Главное – понять, что делать, когда божественное присутствие покинет тебя. В шестнадцать лет этот вопрос меня не занимал. Просто возникло такое чувство, будто меня накрыло волной любви Девы Марии. Воздух стал слаще, я чувствовал, что мне ничего не грозит, что меня любят. Поскольку любимый ребенок с рождения знаком с подобной атмосферой, в святых местах эти чувства становятся острее, но для него это не откровение. Вероятно, дело в том, что контраст не так резок. Я не отмахнулся от этого переживания, живо помнил его довольно долго, однако и неба в алмазах тоже не увидел.
   Изредка в город заезжал мой дядюшка Сохан Лал. Он был коммивояжер и торговал снаряжением для хоккея на траве – эту западную игру в Индии освоили в совершенстве. Эту работу дядя выбрал, несомненно, из безумной любви к спорту. Но у Сохана Лала была и другая страсть – святые, об этом я уже упоминал: он постоянно выискивал малоизвестных садху, йогов и прочих праведников. Во время разъездов по стране он везде находил местного святого и усаживался у его ног. Иногда он слушал мудрые слова праведника, но обычно хотел только одного – получить даршан. Это благодать, которую получаешь, если просто посмотришь на святого (корень слова «даршан» – «видеть» или «вид»). Однако один раз благодать зашла куда дальше.
   По дядиным рассказам, он посетил съезд праведников под названием «мела», где сотни тысяч зрителей собрались на берегах священной реки, чтобы повидать просветленных – так сказать, увидеться с Богом через посредников. На подобных собраниях нередки судьбоносные встречи, и именно это и произошло с Соханом Лалом. Он заприметил йога, который сидел в позе лотоса под балдахином.
   – Я знаю, ты неустанно ищешь Бога, – сказал йог. – Скажи, каково твое заветное желание в данный момент.
   – В данный момент? – растерялся Сохан Лал. – Хочу барфи.
   Барфи – сладкая помадка, самое распространенное лакомство в северной Индии; купить ее можно за сущие гроши у уличных разносчиков. Йог поднял сжатую в кулак руку, разжал пальцы и вручил дяде кусочек свежей фисташковой барфи, которую, видимо, создал из ничего прямо на месте.
   Каждый раз, когда Сохан Лал рассказывал об этом случае – а мы, дети, верили ему беспрекословно, – он печально качал головой.
   – Я бы мог попросить просветления или хотя бы миллион рупий… Но что мне было делать? В тот момент мне хотелось только одного – барфи.
   День, когда меня должны были обращать, все-таки настал. В школе Св. Колумбы было принято, чтобы старшие мальчики ходили в беднейшие кварталы Дели и раздавали там детям молоко. Мы разводили сухое молоко в воде и развозили его на большом грузовике. Дети встречали нас улыбками, мы с ними возились и играли. Словом, это было скорее развлечение, чем благотворительность.
   В один прекрасный день отец Штейнмайер – такой же ирландец, как и все они, несмотря на немецкую фамилию, – спросил меня, что я читаю. Телевизора тогда не было, и чтение занимало почти все мое свободное время. Когда я ответил, что очень увлекся Вудхаузом, святой отец нахмурился.
   – Это же для детей. Я думал, ты уже перерос подобную литературу.
   Я понурился. Меня больно ранили даже мягкие упреки учителей. По стандартам учеников школы Св. Колумбы я имел право стыдиться подобного легкомыслия. Образование в Индии строилось в основном на зубрежке. В шестнадцать лет я знал наизусть целые сцены из Шекспира, не то что два-три монолога. Я учил длинные отрывки из Теннисона и других поэтов-романтиков. Отец Штейнмайер посмотрел на четверых мальчиков, которые в тот день сидели в молочном грузовике – это были парс, синдх, еще один индус и я.
   – Вы никогда не задумывались о том, чтобы Христос стал вашим Господом и спасителем? – тихо спросил он.
   Все мы пожали плечами и смущенно промямлили, что нет. Это была правда. Больше священник не сказал ничего. Он повернулся спиной к нищим бродяжкам, которые столпились вокруг нас, протягивая кружки за добавкой. Да, такой вялой речью едва ли можно было заполучить неофитов. В то, что иезуиты гнусные манипуляторы, я тогда не верил. Прошло несколько дней, и отец Штейнмайер вручил мне стопку книг, которые, по его словам, подходили взрослому юноше лучше, чем похождения Берти Вустера и его камердинера Дживса. Оказалось, что это католические романы – и если они и оставили у меня какое-то впечатление, я давно его позабыл.
   Что и заставляет меня сделать неутешительный вывод. Даже если Господь разлит в воздухе, из этого не следует, что ты глубоко дышишь.
   Тем не менее я привык восхищаться англичанами. Школа этого добилась. Я знал наизусть весь монолог Макбета – «Бесчисленные “завтра”, “завтра”, “завтр»» крадутся мелким шагом, день за днем»[1] – задолго до того, как выучил хотя бы несколько строчек на санскрите – или хотя бы заподозрил, какова природа духовной усталости, которая убивала душу Макбета. Иезуиты упорно работали над тем, чтобы обращать язычников, однако учить они любили и умели: все мальчишки любят играть, но учиться мы хотели всерьез. При таких условиях даже сделка с дьяволом могла сойти за джентльменское соглашение. А мы очень старались стать настоящими джентльменами.
   В 1962 году, когда я учился в последнем классе, мы с Сандживом жили у дяди и тети в Нью-Дели. Стоило нам вернуться домой и сбросить ненавистную форму, как мы мчались на улицу и растворялись в толпе. Там царило вавилонское столпотворение – настоящий водоворот языков и наречий, сочный говорок на смеси английского, хинди и пенджабского. Однако мы с братом говорили только по-английски, другое нам и в голову не приходило, хотя хинди мы знали не хуже, и это выделяло нас. Английский был языком джентльменов, а не наречием оккупантов.
   Однако была и одна мощная сила, которая мешала нам стать благочестивыми, приличными людьми: мой дядя Раттан-чача, который взял нас с Сандживом к себе, когда мы учились в школе Св. Колумбы. Раттан-чача с детства хотел стать уважаемым журналистом, известным по всей стране, а поскольку он решил заняться киноведением, мне казалось, что он ведет несказанно богемную жизнь. Я еще никогда не видел, как живой человек расхаживает с сигаретой в одной руке и стаканом виски в другой.
   Раттан-чача был человек весьма светский, а дух противоречия проявлялся в нем сильнее всех прочих в клане Чопра. И именно на эту черту он сделал ставку в карьере, и она приносила ему отменную прибыль. Раттан-чача стяжал себе славу социалиста и неверующего. Как он сам говорил: «У меня левые взгляды и правые вкусы». Прекрасный девиз для завзятого прожигателя жизни. (Прошли годы, и Раттан-чача стал бояться инфаркта и даже бросил курить, но от виски не отказался.)
   Его любимой игрой было всех шокировать. Болтал он не умолкая – и меня это совершенно устраивало. Я хотел быть как он. (Когда я спросил свою жену Риту, какое первое впечатление сложилось у нее обо мне, она ненадолго задумалась, а потом ответила: «В жизни не встречала таких болтунов».) Раттан-чача был красавец, умел всех увлечь и принимался главенствовать с порога в любой компании – однако у него хватало благородства на то, чтобы с искренним интересом выслушивать мое мнение. Блестящие ораторы не могут жить без публики и быстро учатся кидать слушателям подачку и время от времени позволяют кому-нибудь другому поболтать с полминуты. Но стоило мне вступить с дядюшкой в спор, и он внимательно слушал меня, так что иногда это была даже не подачка.
   Раттан-чача и его жена Карна – тетушка Карна, как мы ее звали – занимали в Нью-Дели квартиру на третьем этаже, где было две с половиной комнаты. В той комнате, которая сходила за половину – в сущности, это была тесная каморка с окошком, выходившим в грязный дворик, где галдели соседки и сушилось белье, – и стояла наша с Сандживом общая кровать. Комнату мы обожали.
   В то время отец служил в Кашмире, это было во время военного конфликта с Пакистаном. Отец лечил раненых пехотинцев, которых доставляли с линии фронта. Мама ездила туда-сюда, чтобы побыть и с ним, и с нами. В ее отсутствие нам доставался Лакшман Сингх, верный слуга, которого мама получила в приданое.
   Дядина многоопытность меня совершенно завораживала. Как-то раз он повез нас в горный военный городок. Это был Далхаузи – красивый городок, но не такой престижный, как, например, Симла.
   – А я знаю, почему его так назвали, – съязвил Раттан-чача. – Он скучный (dull) и паршивый (lousy).
   Однажды он повел нас с Сандживом в кино и увидел сиденье, на которое кто-то положил свитер. Раттан-чача перебросил свитер на другое сиденье и усадил нас. Тут к нам подошел какой-то человечек.
   – Я оставил здесь свитер, чтобы занять место! – возмутился он.
   – А что, если бы вы бросили свитер на крышу Тадж-Махала, он тоже стал бы ваш? – пожал плечами Раттан-чача.
   В дерзости и остроумии у дяди был достойный наставник – Фероз Ганди, выдающийся издатель, владелец нескольких газет в Лакхнау, занимавшейся также и политикой. Держался Фероз Ганди даже высокомернее, чем дядя Раттан, и еще сильнее провоцировал окружающих. Так что Неру, тогда еще не премьер-министр, был неприятно поражен и ошарашен, когда его дочь Индира заявила, что хочет замуж за Фероза, с которым познакомилась во время поездки в Лондон. Фероз был парс – член секты, основанной персидским пророком Заратустрой. А Неру были брамины из Кашмира (если вспомнить эту историю в среде консервативных кашмирских браминов, они и сейчас, спустя семьдесят лет, будут сокрушенно хмуриться при упоминании подобного мезальянса).
   Несмотря на все возражения, в 1942 году состоялась свадьба. Беспорядочный образ жизни жениха в конце концов сказался на его здоровье, и за несколько дней до сорокавосьмилетия Фероз Ганди скончался от сердечного приступа. Оставшись вдовой, Индира решила заняться собственной политической карьерой и стала премьер-министром – впрочем, иначе и быть не могло: несколько избранных семейств, связанных с движением за независимость, в Индии окружены ореолом святости и контролировали национальную политику несколько десятков лет. Кстати, фамилию, которую взяла в замужестве Индира, связывают с Махатмой Ганди только на Западе. Фамилия Ганди – самая обычная и очень часто встречается у парсов.
   Раттан-чача был не чужд культуре и искусству. Он пытался учить меня урду – этот язык он очень любил за поэтичность. Урду вполне мог быть для меня и родным языком, поскольку на нем говорят во всей северной Индии наравне с хинди. Урду – своего рода «лингва франка», общепонятный жаргон, который разносят повсюду торговцы. Той же цели в Африке, например, служит суахили. Но я мало старался, и запомнились мне в основном романтические стихи и легенды, которыми пытался поделиться со мной дядюшка.
   Урду пришел в Индию вместе с исламом, когда тот распространялся по миру, зародившись на Аравийском полуострове. Подобно колючим семенам к верблюжьей шкуре, к урду по пути цеплялись словечки из Турции, Персии и других стран, где расхваливали свои товары мусульманские караваны. А в XVII веке, после нашествия Великих Моголов, урду укоренился в Дели, однако, по правде сказать, утверждать, что Моголы завоевали Индию – все равно что говорить, что кто-то покорил пуховую перину ударом кулака. Нельзя завоевать того, кто не сопротивляется, а особенно – древний народ, впитавший в себя множество империй. В школе я учил стихотворение Шелли «Озимандия», которое начинается с описания низвергнутого кумира: «Чудовищным обломком старины Две каменных ноги стоят поныне. А около, в песке, ещё видны Чело и властный взгляд»[2]. Индия не отрубает императорам ноги и головы. Она поступает куда изящнее – притворяется, будто покорилась, с улыбкой пожимает плечами при виде железного кулака, а потом спокойно ждет того дня, когда завоеватель, посмотрев на себя в зеркало, увидит там индийца. Западные люди считают, что Индия печально знаменита своей пассивностью, а на самом деле это тончайшее военное искусство.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента