Он дожил до 1887 года и пережил почти всех своих друзей. Но портреты их смотрели на него со стен его дома, надо думать, без укоризны: будучи верным друзьям при жизни, он выполнил перед ними свой долг и после их смерти, оставив потомкам живые и глубокие очерки их личности.
   - Но представим себе человека, еще не разрешившего своих сомнений относительно ценности собственного скромного, ничем не выдвинувшего его из бесчисленных шеренг рядовых современников, жизненного опыта. "Я не был знаком с великими писателями, и сам я не писатель, не ученый, не государственный деятель, - говорит он. - Я не держался за руль истории при крутых ее поворотах - хотя моя судьба запечат
   лела эти повороты, и жизнь моей страны была и моею жизнью. Откуда взять мне уверенность в своем праве рассказывать потомкам о своем времени?"
   - И именно эти сомнения нам более всего хотелось бы разрешить.
   Законное право любого из свидетелей определенной эпохи на составление своих записок о ней обосновывал еще Ф. Вигель, уже нами упоминавшийся, не без позы смирения и самоуничижения, но с несомненным остроумием и точностью выраженья: "По большей части исторические записки составляются государственными людьми, полководцами, любимцами царей, одним словом, действующими лицами, которые, описывая происшествия, на кои они имели влияние и в коих сами участвовали, открывают потомству важные тайны, едва угадываемые современниками: их записки - главлейшие источники для истории. Но если сим актерам ведомо все закулисное, то между зрителями разве не может быть таких, коих замечания пригодились бы также потомству? Им одним могут быть известны толки и суждения партера; прислушиваясь к ним внимательным ухом, они в то же время могут зорким оком проникать в самую глубину сцены, и если они хоть сколько-нибудь одарены умом наблюдательным и счастливою памятью, то сколько любопытного и неизвестного могут сообщить они своим потомкам!" Напомним здесь и хорошо известные слова А. Герцена из предисловия к 4-й части "Былого и дум": "...Для того, чтобы писать свои воспоминания, не надо быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни известным артистом, ни государственным человеком, - для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказывать..."
   Есть особенно действенные стимулы, подвигающие людей к писанию мемуаров. Так, когда до сознания человека доходит мысль об уникальности своей памяти, о том, что события, в ней зафиксированные, в один печальный час уйдут навсегда в небытие, - она заставляет его порой совершать поступки, самоотверженные без преувеличения, еще раз убеждая, что чувство нравственной ответственности перед историей - один из самых высоких стимулов человеческого действия.
   Один из первых русских военных летчиков, первый георгиевский кавалер русской авиации В. Ткачев в 1958 году, после многих лет тяжелых испытаний, начал писать свои "Воспоминания о прошлом русской военной авиации 1910-1917". В них рассказано о формировании русской авиации, о роли знаменитого XI корпусного авиационного отряда, где вместе с П. Нестеровым служил и В. Ткачев, и об участии авиационных частей в первой мировой войне - до сих пор еще малоизвестной странице военной истории. Воспоминания составили большой том - 623 машинописные страницы. Дописав их, В. Ткачев умер, перед смертью поручив своему другу сохранить рукопись. Этот человек, тоже глубокий старик, приехал из Краснодара в Москву, пришел в отдел рукописей ГБЛ и передал эти воспоминания на государственное хранение.
   Дочь известного фельетониста 1900-1910-х годов В. Дорошевича начала писать воспоминания о своем отце в 1955 году, уже смертельно больная. Вернее, она не писала их, потому что уже не могла этого делать, а диктовала. Об этом рассказывает писатель В. Лидии в послесловии к воспоминаниям. "Она диктовала по очереди двум стенографисткам. Диктовала, умирая, воодушевленная этой работой и больше всего боялась, что не успеет договорить. Эта женщина, сила духа которой достойна самого глубокого уважения, отказалась от морфия, чтобы наркотики не затемнили ясности ее сознания. Она преодолевала мучительные физические страдания ради своей последней записи. Стенографистки, потрясенные волей этой женщины, в один голос говорили о силе ее духа и необычайной ясности ума. Диктовать Наталья Власовна прекратила только за две недели до смерти..."
   Это не только воспоминания об отце, о его семейной жизни и творческой судьбе, но и о своем собственном детстве и юности и вообще о времени, богатом событиями, - первых двух десятилетиях XX века. Литературные достоинства этой до сих пор не опубликованной книги воспоминаний (напечатаны только небольшие извлечения), названной автором "Жизнь Власа Дорошевича", несомненны. В ней есть и непринужденность стиля, и редкое умение немногими словами передать характерные приметы времени.
   Воспоминания Н. Дорошевич об отце являются вместе с тем и наиболее полной, по-видимому, его биографией. Они начаты с таинственной истории оставленного в пустой квартире ребенка, которого забирает при обыске этой квартиры и затем усыновляет один из понятых - соседний домовладелец, коллежский секретарь Михаил Иванович Дорошевич. Мальчика назвали Влас, в честь Блеза Паскаля. Подробно и ярко рассказано о начале журнальной работы Дорошевича и о времени его расцвета в Одессе, где сначала поступил он актером в театр,... В воспоминаниях этих не только материал, необходимый историку литературы, но и драгоценные страницы летописи времени, создающейся усилиями самых разных и чаще всего ничего не знающих друг о друге людей.
   В разные минуты жизни, в разных обстоятельствах настигает людей разного возраста, происхождения и миропонимания мысль о писании мемуаров.
   ...12 августа 1922 года приступает к запискам о своей семье внучка В. Даля - Ольга Платоновна Демидова.
   В ее воспоминаниях, хранящихся ныне в отделе рукописей ГБЛ, много подробностей, оказавшихся необходимыми биографам В. Даля, но ценность этих мемуаров совсем не только в этой наиболее очевидной их функции, айв тех многочисленных чертах судеб и личностей совершенно неизвестных нам, ничем не знаменитых людей, которые в совокупности своей и составляют неповторимый (и невосполнимый вне документа!)
   облик ушедшего времени. Мы замечаем вдруг, что с вниманием и интересом вчитываемся в историю неудачной семейной жизни некоего инженера-путейца, принимавшего участие в строительстве Николаевской железной дороги и выдерживавшего при этом немало столкновений с товарищами и начальством из-за его упорного отказа пользоваться "побочными доходами"...
   Спокойно, неторопливо повествует О. Демидова о том, как "Надежда Михайловна, страстно любя мужа, умела в то же время довести его до бешенства своим несносным характером и вздорными требованиями - сколько ни запрещал Николай Антонович жене производить без себя уборку кабинета, это было выше ее сил. Как только он за дверь, она уже тут с тряпкой и шайкой воды, а он потом не находит нужных чертежей и бумаг или находит их с брызгами мыла". Будто о людях знакомых нам рассказывает она, как "все чаще и чаще после шумных семейных историй Николай Антонович приказывал закладывать лошадь и везти Над.
   Мих. к родителям. Та покорно одевалась, брала очередного младенца и уезжала в ссылку. И должно быть, в самом деле плох был характер дочери, потому что старики Давыдовы не только не винили зятя, но любили его как сына и были счастливы, когда он приезжал в гости. Бывало, покажутся в воротах санки Николая Антоновича, мать кричит дочери: "Уходи, Надежда, Николай Антонович едет!" И Надежда сидит на сундуке в коридоре, жадно слушает голос мужа, но не смеет показаться ему на глаза, пока он сам не смилуется над нею".
   Плавно течет рассказ, на страницы воспоминаний являются все новые и новые лица, заурядные люди своего времени. И вдруг деталь, нимало не значащая для автора воспоминаний, для читателя нашего времени оказывается едва ли не экзотической: "Ко времени знакомства А. Н. с моими родителями ей было лет 26-27, она была уже матерью шестерых детей и матерью образцовой". Яркие портреты со множеством подробностей и моментальные снимки, с которых неожиданно живо взглядывает на нас человек, в складе характера и образе мыслей которого несмываемо запечатлелось время, место, вековая традиция убеждений, привычек, верований. "Мама рассказывала, что Мария Евграфовна очень ревновала Бубнова к памяти его покойной жены.
   Особенно горько ей было то, что муж купил себе место для могилы рядом с тетей Евой. - Здесь, на земле, пока я жив, я твой, - говорил ей Николай Дементьевич, - но там я хочу быть рядом с нею. Долго крепилась Мария Евграфовна и кончила тем, что купила и себе могилу у него в ногах..." И дальше, дальше со спокойной непринужденностью человека, уверенного в праве своем на собственное слово о своем времени, ведет автор свой рассказ и приводит нас к адмиралу Ивану Семеновичу Унковскому, капитану фрегата "Паллада", на котором плыл вокруг света И. Гончаров, а в годы знакомства с ним автора воспоминаний - ярославскому губернатору, отцу большого семейства, человеку, известному твердостью нравственных своих правил. "...Мама в разговоре с Иваном Семеновичем выставила Бубнова как образец безупречного человека.
   - Ну нет, Ольга Владимировна, я, знаете, не со гласен, - сказал он, - я ничего не говорю, он очень хороший человек, но знаете, все-таки двоеженец...
   - Иван Семенович, какой же он двоеженец? Ведь жена его умерла...
   - Ну что ж, что умерла? А все-таки, знаете, взял вторую...
   Вот какое сердце и какие идеалы были у этого мужа совета и опыта", заключает мемуаристка.
   Ненужные, излишние подробности? Нет - нужные и важные - не только и не столько, может быть, в источниковедческом смысле, сколько как "нижний этаж"
   художественной литературы, ничем не заменяемый материал для будущих исторических романов, изображающих быт и нравы людей минувших эпох. Чем естественней для современника какая-то подробность, тем нередко она характернее для его времени, тем невосполнимее впоследствии; поэтому В. Шкловский в одном из писем 1930 года опасался, что о В. Маяковском, как и о А. Пушкине, не будет написано хороших мемуаров:
   "Главное - общеизвестность и самоочевидность для современников, которая пропадает быстро, а восстановлению не подлежит".
   В том и состоит одна из поразительных для сегодняшнего взгляда и привлекательных особенностей мемуаров, повествующих о прошедшем столетии и начале нынешнего: мемуарист, кажется, совсем не озабочен выбором людей и событий - одна лишь яркость лица или факта служит ему нередко достаточным основанием для его запечатления. Он не боится брать на себя суд и решать, что интересно для потомков, и суд этот дается ему легко. У него нет пренебрежения к частностям, мучительной рефлексии над тем, достаточно ли общезначимо случившееся с ним и его близкими, нет того недоверия к ценности так называемой личной жизни отдельного человека, которая сейчас останавливает нередко уже занесенную над листом бумаги руку человека, имеющего и время и уменье описать оставшуюся за плечами долгую жизнь свою и своих знакомых. У тех, кто оставил нам свои мемуары, была неколебимая (хотя чаще всего совсем неосознанная)
   уверенность в том, что каждый из их родных и знакомых - лицо историческое, что каждый достоин быть занесенным в книгу бытия. Читая эти воспоминания, поражаешься и, не испугаемся этого слова, умиляешься тому, сколько уважения и любви друг к другу разлито на этих страницах, сколько признано заслуг - перед обществом ли, перед отдельными ли людьми, сколько оценено по справедливости семейных и прочих добродетелей... Тепло родственности и дружественности прямотаки струится со страниц мемуаров людей самых обыкновенных, повествующих о событиях глубоко частной жизни ив этом, на наш взгляд, не источник возможного недоверия к объективности мемуариста (потому что все мемуары были, есть и будут субъективны), а уважения нашего к его умению и решимости дать волю своему собственному отношению к пережитому, не подгоняя это отношение под мерки, посторонние личному жизненному опыту.
   - Вопрос "Да кому и что здесь может быть интересно?" - наверно, самый опасный из вопросов, который может поставить себе человек, приступающий к воспоминаниям.
   - Можно даже сказать, что вопрос этот, если он достаточно глубоко засел в сознании человека, уже во многом обрекает его дело на неудачу. В том-то и дело, что интересно всё - и всем, кто обратится в будущие времена к нашему времени. Все, что вы знаете, что видели, что пережили, чему были свидетелями и очевидцами...
   Недавно сотрудник ЦГАЛИ Ю Красовский напомнил о том, как В Бонч-Бруевич, широко и энергично организуя работу по собиранию материалов советского времени, предупреждал архивистов "Не будьте пророками. Кто знает, что выявится через сто лет".
   Нужны воспоминания самые разные, о разных годах жизни страны в разных городах, селах и населенных пунктах, о самых разных слоях общества - без всяких исключений, вне иерархии и соображений о нужности и актуальности Будущий историк нуждается в материале обо всех проселках и тропах, а не только о хорошо видных каждому с любой точки магистралях.
   Приведем один из наиболее разительных примеров, который вызовет, быть может, недоумение молодого читателя воспоминания человека, вышедшего из духовной среды и, по его собственному признанию, "имевшего возможность наблюдать жизнь московского духовенства, как приходского, так и соборного что и дает мне право выступить в своем роде историком жизни этого сословия в последнее пятидесятилетие перед револю цией. Мои воспоминания о многих лицах московского духовенства, несомненно, во многом расходятся с изображениями характеров и деятельности этих лиц, имеющихся в официальных и неофициальных изданиях (некрологи, описания юбилеев и пр), но это не должно никого удивлять, так как все означенные сообщения, конечно, изображали московских батюшек в сильно прикрашенном виде, а мне нет никакого повода и основания изображать жизнь духовенства не такою, каковой она была в действительности". Воспоминания эти писались в 1936 году, человеком, взявшим на себя роль историка своего сословия уже в глубокой старости, в возрасте 79 лет; написанные без особенного литературного уменья, они обстоятельно и по видимости добросовестно запечатлели то, что он видел и как понимал увиденное, и в свой час пригодятся наравне с прочими исследователю или литератору.
   Представление о том, что все давно уже известно и задокументировано удел невежества и прочно связанного с ним равнодушия. Вспомним Отечественную войну 1812 года полнее всего описал человек, родившийся через 16 лет после нее. Воспоминания очевидцев были для него бесценны. И его романом потребность общества в знании этой войны, разумеется, не насытилась до предела, и в 1869 году один из литераторов горько сетовал в письме к другому: "Самые подробности о великой борьбе 12-го года исчезают на всех концах России, вместе со стариками и старухами, которые и не подозревают, какие сокровища уносят с собою в могилу. В виду подобного невежества нельзя не дорожить всяким биографическим обрывком, всяким плохим подобием записок и воспоминаний". Нельзя не верить, что и к войне 1941 -1945 годов, к страшному и великому ее опыту обратятся еще люди, родившиеся через много лет после нее - сегодняшние дети, между которыми, несомненно, ходят будущие гениальные писатели. Как бы много документов ни лежало сегодня в государственных архивах - нельзя поручиться, что вот то самое фронтовое письмо, которое лежит в вашем доме, не окажется впоследствии особенно сильным стимулом для этого пока еще неизвестного нам писателя, непредсказуемым образом взволнуя творческий ум более, чем тома давно и тщательно собранных документов... История великой войны не только в музеях и в подшивках старых газет, не только в памятниках над братскими могилами, она не только в томах исследований и сборников документов, вышедших после победы. Она то и дело оживает в житейском разговоре, в неожиданных слезах, в длинных и неторопливых, когда волнующе-драматичных, а когда уже, увы, и скучноватых рассказах оставшихся в живых ее участников, где так часто мелькают имена недоживших. Не надо думать, однако, с детским легкомыслием, что рассказы очевидцев вечно будут звучать в каждом доме нашей страны. Неминуемо настанут годы, когда рассказы эти будут пересказывать дети, а потом и внуки, получившие их из вторых уже рук. Потому-то необходимо не быть ленивыми и нелюбопытными, а взять в руки карандаш и тетрадку и записать услышанное и даже - слышанное уже помногу раз и вроде порядком настрявшее в ушах... Самое знакомое и само собой разумеющееся как раз самым успешным образом уходит невзначай в небытие. В закреплении на бумаге нуждается все - от большою до малого, - история целой жизни, длительный период прикосновенности вашей к делу бесспорно значительному, одно более всего запомнившееся событие, одна-две встречи с незаурядным человеком, памятные,до сей поры, но все же, увы, нечувствительным образом с каждым годом выветривающиеся из памяти. Запишите, продиктуйте, расскажите, наконец, тому, кто сможет записать.
   В апреле 1955 года один из защитников на суде над участниками Севастопольского восстания 1905 года Н. Корженевский передал в отдел рукописей ГБЛ сохраненные им документы. Полвека назад, в 1906 году, он предложил, по почину Н. Муравьева, матросам, бойкотировавшим суд и потому не имевшим возможности выступить на нем, описать, кто как сумеет, ноябрьские события, чтобы хоть этим способом сохранить их для потомства. Многие откликнулись; эти письма и воспоминания в форме писем запечатлели множество важных фактов и мелких деталей исторического события, а сверх того - и настроение участников восстания, и тот самоанализ, которым занимались они в ожидании суда. "Помню, еще мальчиком я чувствовал какую-то несправедливость, царящую где-то, но где, я не знал, а чувствовал; помню, что тогда еще мне нравились рассказы о всех ужасах Франции, и нравились они своею какой-то захватывающей прелестью, и тогда еще знал, что другого выхода, чтобы избежать этих ужасов, не было, - писал Н. Кассесинов своему защитнику. - Но вот, наконец, я на службе у государства, и в душу закрадывается сомнение, обязан ли я действительно настолько, что не должен щадить ни себя, ни тех, кого по указанию должен расстреливать и отнимать свободу?" Теперь многие из этих писем-воспоминаний опубликованы, вошли в научный оборот.
   ...Точности ради следует заметить: не надо ожидать, что пафос закрепления исторической памяти, когда он овладевает современным культурным деятелем, непременно будет гореть тем тихим и скромным пламенем, которое освещало келью летописца Пимена. Неизбежно обнаружатся и какие-то иные, быть может, не очень симпатичные формы этого пафоса, связанные и с личными качествами его носителя, и с психологическими трудностями, неизбежными при выполнении задач, им себе поставленных. Является фигура сборщика информации, человека не слишком приятного в общении. В какой-то момент разговора вы вдруг замечаете, что разговора, собственно, нет. Вместо диалога идет ваш монолог, умело направляемый краткими репликами собеседника. Внимательные глаза, устремленные прямо на вас, но вроде бы и не на вас; вопросы, вызывающие на откровенность, - в воспоминаниях ли о прошлом, в оценках ли настоящего. И когда желаемая откровенность достигнута - ценою, быть может, почти болезненного вашего усилия дойти до дна своих чувств и мыслей, дать добросовестный в них отчет себе и вызвавшему доверие собеседнику - в ответ вы слышите:
   "Так-так. Теперь скажите, пожалуйста..." Одни при этом настораживаются; другие охладевают к беседе (люди старшего поколения нередко имеют стойкое отвращение ко всему, что напоминает ответ на анкету, поскольку слишком много раз за свою жизнь заполняли разнообразные анкеты); третьи, ничего не замечая, в самозабвении предаются воспоминаниям, обретая, наконец, молчаливого слушателя. Правда, он перебивает иногда ваш рассказ неожиданными вопросами, причем нередко в местах самых патетических, но это по молодой нетерпеливости... да и к тому же где было мальчику получить хорошее воспитание? Седые дамы, сохранившие до 80 лет прямую осанку, благосклонно и снисходительно кивают головой, продолжают рассказ.
   Да-да, продолжайте, пожалуйста, - не умолкайте! - позволим мы себе вмешаться в разговор. Не забывайте - нет специальных, механических приспособлений для превращения событий в тексты для закрепления исторической памяти. Кто приложил к этому свои руки - теми руками она и пишется. А что снисходительные собеседницы назовут недостатком воспитания - это свойство сослужит здесь, так сказать, полезную службу: обладатель этого недостатка извлечет из того, кого в кругу коллег он называет информантом, те как раз сведения, о которых один из этих коллег вообще постеснялся спросить, другой так и не выбрал удобного момента, третий слишком уж вжился в печальную повесть, увлекся сочувствием к рассказу: внимание к личности рассказчика или рассказчицы - поверх и помимо специальных его целей - существенно обеднило фактический его улов и, тем самым, необходимо признать, нанесло ущерб будущей истории.
   Фигура подчеркнуто бесстрастного сборщика информации, человека с внимательными глазами, понятна, появление ее естественно и, можно даже сказать, исторически закономерно. Сознание утекающей безвозвратно памяти, истории, уходящей меж пальцев, нахлынуло вдруг разом. Молодые люди заторопились.
   Они увидели - уходит целый век, уходят люди, помнящие еще не только время до первой мировой войны, но даже конец прошлого века. Еще двадцатилетие назад не могло быть такого внимания ни к этому времени, ни к этим людям. Теперь объявились и эти люди, и внимание к ним; наступили к тому же годы, когда подошла к пределу своему жизнь ровесников нынешнего века и детей века минувшего. Да, молодые люди заторопились вовремя, и будущие поколения будут за это им благодарны. Что касается до их собственной личности и способа жизненного поведения, то надо иметь в виду, что погружаться сознательно в темные воды истории - дело непростое и нелегкое. Являющееся в процессе углубленного изучения научной и мемуарной литературы ощущение того, что факты частной жизни становятся в конце концов фактами истории, может оглушать своей новизной и неоспоримостью. В глазах молодых людей окружающая жиань быстро меняет свой облик. Нередко при этом личная судьба живых представителей отошедшей эпохи теряет и привлекательность свою, и ту ценность, на признание которой хочет рассчитывать всякое личное существование. Это как бы уже и не судьба, а некое вместилище исторических фактов и мифов - и он, молодой наблюдатель нового времени, должен расчленить все это, внести в это скопище ясный свет научного сознания, чтобы из распавшихся частей сконструировать заново модель минувшей эпохи. Потому так холодно-внимателен и вместе так рассеян устремленный на вас взгляд молодого вашего собеседника. Он не вас видит, а проступающее за рассказом вашим время. Вы рассказываете о себе - он тут же, слушая вас, обдирает кожуру вашей частной судьбы, высвобождая общее и типовое. Он сам зачарован зрелищем таинственной метаморфозы - он видит, как бегут блики истории, как одно лишь имя великого поэта, вскользь упомянутое ("Да, он тоже, помнится, тут был,.."), на глазах обращает домашние разговоры, чьи-то полузабытые любовные переживания в исторический факт, в строку комментария... Привитое научной традицией сознание того, что каждая эпоха, глядясь на себя в зеркало, видит себя не тою, какой увидит ее взгляд будущего историка, чуждый ее предрассудков (но нередко зараженный, не будем забывать, предрассудками собственной эпохи), развивает в молодом ученом скепсис в отношении своих информаторов - живых носителей этой самооценки минувшей эпохи: ведь он знает о них то, чего сами они о себе не знают!
   Все это похоже на симптомы некой болезни, которую можно было бы назвать культурно-историческим психозом, употребляя это слово разве что в медицинском смысле и, разумеется, не внося в него накакой нравственной оценки. Болезнь эта не опасная и едва ли не обязательная. Она имеет свойство растекаться, захватывая иногда и собственную частную жизнь ее носителя. Вот он и сам уже хочет войти в историю: он стремится построить свою жизнь так, чтобы в ней не было отходов, не было внеисторических поступков и знакомств. Он знает уже точно то место, где завихряется сейчас движение истории, где находится ее роза ветров.
   Он уже видит страницы будущих мемуаров, где мелькает его имя: "В эти годы всем нам запомнился..." или даже строку комментария: "Прототипом, повидимому, послужил..." Это довольно обыкновенные явления той перегруженности историзмом, когда человеку - если он активен и деятелен, начинает казаться, что уж кто-кто, а он-то, вооруженный знанием самой доброкачественной на сегодняшний день научной традиции, сумеет управиться со своею судьбой так, что будущему историку ничего не останется, кроме как принять его собственное ее толкование. Потому оставим его на том месте, где он готовится к будущей встрече с историей. Здесь вопрос более общий, выходящий за границы рассуждений о том, кому и как запи сывать сегодня воспоминания. Это вопрос о том, каь вообще соотносится "живая жизнь" с абстракцией истории.