Страница:
Когда преподаватели торопливо укладывали литургическую утварь, стремясь предотвратить прикосновение к ней рук непосвящённых, кто-то из дьяконов послал Лотара поискать пустых картонок и шпагата. Вспомнив, что изрядный запас должен быть в кладовке на втором этаже – три дня назад он сам распаковывал доставленные со склада пачки бумаги для принтера, блокноты, ручки, Лотар помчался по лестнице. Двери в Комнату Синей Бороды оказались распахнуты настежь. Там хозяйничали двое парней-французов, несомненных французов. Один, рассевшись на полу, хлебал колу из «потира» – пустая бутылка валялась рядом. Другой с любопытством вертел в руках «табернакль», ухваченный с алтаря-тренажера. Лотар, заходя в зал, еще сам не зная, с какой целью, не сумел сдержать смеха. Вообразили, значит, что разоряют часовенку. Интересно, определят ли их черти на не самую горячую сковородку ввиду несоответствия намеренья результату?
«Ты– то чего смеешься, -изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги. – Что это тебя разобрало, а, аббат?»
«Я еще не аббат, – Лотар с удовольствием направил кулак в слаборазвитую челюсть военнослужащего, – зато ты – уже идиот».
Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во Флавиньи, года и одного сентября, если точнее.
– Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, – священник перестал раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов, которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим, Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят…) Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или перебиты. У них только одна цель – устрашить, сломить, Поэтому они, в общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в своем уме – готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой, куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже пригласила гостей на его «свадьбу с черноокими небесными девами». Вот он, наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом? Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут четыре реки. Одна – из молока, одна – из меда, одна – из воды, и одна, между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда? Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все жаждут заняться с ним любовными утехами… Будут ли они вести какие-то разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки… Они неживые, значит, они мертвые… Ох!
Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение.
– Ну вот мы и на месте, – сказал отец Лотар.
ГЛАВА 9. ДОМ КОНВЕРТИТА
«Ты– то чего смеешься, -изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги. – Что это тебя разобрало, а, аббат?»
«Я еще не аббат, – Лотар с удовольствием направил кулак в слаборазвитую челюсть военнослужащего, – зато ты – уже идиот».
Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во Флавиньи, года и одного сентября, если точнее.
– Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, – священник перестал раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов, которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим, Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят…) Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или перебиты. У них только одна цель – устрашить, сломить, Поэтому они, в общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в своем уме – готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой, куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже пригласила гостей на его «свадьбу с черноокими небесными девами». Вот он, наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом? Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут четыре реки. Одна – из молока, одна – из меда, одна – из воды, и одна, между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда? Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все жаждут заняться с ним любовными утехами… Будут ли они вести какие-то разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки… Они неживые, значит, они мертвые… Ох!
Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение.
– Ну вот мы и на месте, – сказал отец Лотар.
ГЛАВА 9. ДОМ КОНВЕРТИТА
В окнах автомобиля промелькнула станция метро «Клюни».
– Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, – чуть сдавленным голосом сказала Анетта. – Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, «Дама с единорогом». До сих пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим домашним, что ты – моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя, скажем… Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы… Ну да неважно.
– Меня зовут Жанна. – Как же все-таки трудно говорить, не встречаясь взглядом. И как-то душно в этой плащ-палатке с непривычки. Конечно, ей и раньше доводилось эту дрянь надевать, но почему-то, стоит ее скинуть, сразу забываешь, какое это сомнительное удовольствие. – Думаю, незачем придумывать другие имена, ведь я не из гетто.
– А где же ты живешь? – в голосе женщины послышалось недоверчивое изумление.
– Нигде, – Жанна пожала плечами, позабыв вновь, что этого не видно.
– Но этого не может быть!
– Да еще как может. Я уже года четыре нигде не живу. Мало ли хороших людей, у которых можно переночевать или вещи оставить.
Анетта не ответила. За тканью паранджи не было видно, как отнеслась она к словам Жанны. Автомобиль въехал в ограду сада, окружившего двухэтажный особняк под высокой черной крышей, каких много строили в семнадцатом и восемнадцатом веках. Жанна невольно отметила, что прозевала, как зажглись в этом году розовые свечки каштанов. Ведь еще позавчера каштаны не цвели.
– Заходи, деточка, – Анетта оставила автомобиль прямо на дорожке, как человек, привыкший к всегдашнему наличию слуг.
Давненько никто не называл Жанну «деточкой», при том совершенно искренне.
В странный же дом они вошли! Сколько раз доводилось Жанне видеть заложенные окна снаружи, но вот изнутри – никогда. А эти высокие окна в каменных рамах, когда-то начинавшиеся на вершок от пола, как же славно они заливали комнаты солнечными лучами, какой вид открывался на небольшой сад с этими свечками каштанов! Верно, благочестивые и сочли сад уж слишком небольшим. Изнутри каменные наличники давно исчезли под натиском шикарного ремонта – так и казалось, что зашел в подвал, поравнявшийся с землей только самым своим потолком. К подземельям Жанна, понятное дело, давно привыкла, но чтоб вот эдак нарочно отгородить себя от света! Даже в гетто окошки весело сверкают чистыми стеклами, а от благочестивых хозяйки отгораживаются занавесками.
Шикарный, конечно, подвал – даже в передней ковры, драпировки, дикое количество дурацкой чеканки по металлу. Резные лестницы наверх, резные двери, резные внутренние арки.
Жанна не сразу даже обратила внимание на старую женщину, что открыла им дверь.
Очень уж незаметно она это сделала, и сразу скользнула куда-то к бархатной драпировке.
– Да никак госпожа Асет с гостьей, вот радость! – Старуха была тучной, а ее слащавый голос спорил с жесткими чертами лица, с хищно очерченным разлетом черных бровей, с колючими глазами, похожими на черносливины, с крючковатым носом, с темным пушком над узкими губами. Она-то, конечно, не была француженкой, это было б ясно, даже говори она по-французски, а не на гадком лингва-франка.
– Принеси свертки с заднего сиденья, – отозвалась хозяйка, увлекая Жанну в глубь дома. – Да, Зурайда, эта девочка – дочка моей кузины Берты, которая живет, ну, ты знаешь…
– Да неужто госпожа одна ездила в такое место?! – Служанка всплеснула руками.
– Конечно, нет, – раздраженно ответила та, что назвалась Анеттой, но голос ее, вроде бы капризный, на самом деле напрягся как струна. – Девочку привез родственник, у которого выправлены документы на передвижение по Парижу. Ну, что ты встала, Зурайда, поторапливайся!
Старуха окинула Жанну тяжелым взглядом, отскочившим, впрочем, от паранджи, как пуля от бронежилета. Что она хотела увидеть, кроме небольшого роста? Но можно было не сомневаться, что она еще улучит минуту приглядеться.
Пройдя в высокую большую комнату, с которой, судя по всему, начиналась уже женская половина, Анетта, или Асет, небрежно скинула паранджу прямо на ковер. Прежде, чем Жанна успела последовать ее примеру, послышалось звяканье маленьких бубенчиков, и из внутренних покоев выбежала девушка не старше пятнадцати лет.
– Ой, мама, а у девочки как раз такое одеяние, как я просила купить! – воскликнула она, бросаясь к Анетте. – Вот видишь, что этот цвет в моде, вот видишь!
– Не такое, а то самое, это и есть твоя тряпка, – Жанна выскользнула из паранджи. – Уфф! Большая, конечно, разница, какого цвета эта гадость!
– Моя дочь Иман, – спокойно произнесла Анетта. – Иман, нашу гостью зовут Жанна. Проведи ее к себе, займи, я распоряжусь, чтобы вам принесли что-нибудь полакомиться.
Иман еле кивнула, совершенно ошеломленная. Не говоря друг дружке ни слова, девушки прошли в две соединенных аркой комнаты, видимо, и принадлежащие Иман.
Молчание затягивалось. Жанна уселась на мягкий кожаный пуф. Она не ощущала ни смущения, ни беспокойства от более чем странного положения, в которое угодила. Напротив, ею владело странное чувство, что она вроде бы и вправе войти в этот дом, вроде бы вправе знать правду о его хозяевах.
Иман не села, только грациозно оперлась коленом в такое же кожаное сиденье. Она глядела на Жанну во все глаза, которые распахивались все шире.
Не оставалась в долгу и Жанна. В отличие от Жанны Иман была идеально сложена, вот только ей не мешало бы скинуть килограммов пять лишних. Обтянутые черными лосинами ляжки и ягодицы были пухленькими, да и голый животик никак нельзя было назвать впалым. На ней было нечто из розового шелка с блестками, скорее удлиненный лифчик, чем короткая кофточка. Браслетики с бубенчиками на запястьях, заколки и булавки в поднятых на затылок волосах. Младше на год или два, Иман была с Жанной одного роста и обещала обогнать – но это, похоже, объяснялось не конституцией, а просто хорошим питанием в детстве. Комнаты были под стать своей обитательнице. Над изголовьем застеленной вишневым шелковым покрывалом кровати красовался розовый атласный полог, бесполезный по конструкции, но очень кокетливый, в лентах и рюшах. Предметы девичьего досуга валялись везде – на коврах, на диванчиках, на столиках. Бисер всех цветов в прозрачных коробках – в таких количествах, что казался крупой из сказочной кухни какой-нибудь колдуньи, мулине и шелк, пяльцы, канва, вовсе детские наборы всяких мозаик. Только кукол не хватало, но их, конечно, и быть не могло. Зато было много сладостей, которым, строго говоря, вообще не место в комнатах, во всяком случае, родителей Жанны в детстве за такое дело ругали. Здесь же очевидно считалось само собой, чтобы под руки то и дело попадались коробочки рахат-лукума и халвы, конфеты, орешки, фисташки, жестянки печенья, вазы с фруктами.
– Что тебе показать? – с капризной ужимкой произнесла Иман, выпрямившись, потягиваясь с кошачьей грацией. – Хочешь, посмотрим вместе мои украшения?
– Покажи, – усмехнулась Жанна.
Иман тут же притащила какую-то огромную чеканную шкатулку, уселась на полу около Жанны, принялась возиться с замком. Как же все-таки странно было на нее смотреть! Голубые глаза – ну точь-в-точь как у Гаэль Мусольтен, округлый подборок – как у Мадлен Мешен. Но какая чужая, уж никак не свойственная подружкам Жанны лень в каждом движении, сколько праздной скуки в каждом жесте, в каждой интонации голоса.
– Браслеты мне папа подарил на тринадцатилетие, – Иман, уже откинувшая крышку своего ларца, скинула свои побрякушки с бубенчиками и нацепила на одну руку что-то невероятно тяжелое, в мелких симметричных узорах. – Их два, видишь? Папа, между прочим, заказал эту пару в Восьмом округе, в том бутике заказы принимают за два месяца по записи. Ну, я не буду оба надевать. Этот жемчуг мы с мамой купили, правда, всего-навсего в «Галери Лафайет», но он мне так нравится! Но браслеты, конечно, эксклюзивная вещь. Нет, я все-таки, пожалуй, надену оба! Посмотри, здорово, да?
Жанна и без того смотрела на точеные белые руки, отяжеленные золотыми наростами, словно ствол березки – грибом-паразитом.
– Ты что, мышцы ими качаешь, что ли? Раз уж у вас гантели запрещены.
Жанне вновь вспомнилась Гаэль. В отличие от нее самой и Мадлен, Гаэль Мусольтен любила и умела быть красивой. «Вот Гаэль – настоящая парижанка, – вздыхала мадемуазель Тейс, терпеливо слушая рассуждения о том, что „в туалете должна быть только одна дерзкая деталь, либо уж декольте с длинной юбкой, либо мини с глухим воротом, а иначе это ведь совсем по-другому называется, верно?“, что бриллианты „не живут“ в золоте, и что вообще „золото хуже серебра“. Не так уж много оставалось у Мусольтенов как золота, так и бриллиантов, но как же играл ее единственный сапфир в своих тончайших золотых лапках, не заметных в десяти шагах, словно камень присел на палец отдохнуть и убежит, когда захочет. Вблизи он походил на глаз с золотыми ресницами и действительно смотрел на тебя, сам по себе или так он оживал только на руке Гаэли?
– А что такое гантели? – Иман наморщила лоб.
– Ну, такие тяжелые штуки, поднимать, чтобы руки были сильнее, – вздохнула Жанна.
– Так это же спорт. А спорт – харам.
– Вот я и говорю, что твои браслеты вместо спорта.
– Тебе не нравится? – Иман надулась.
– По-моему, кошмар.
Иман обиженно захлопнула шкатулку. Повисла неловкая пауза, которую обе собеседницы решительно не представляли, чем заполнить.
– Хочешь козинаков? – Иман протянула Жанне подвернувшуюся под руку глянцевую коробочку.
– Спасибо, я их не люблю.
– А какие ты сладости любишь? – Произнесла Иман немного увереннее, входя в роль гостеприимной хозяйки.
– Да не знаю, – Жанна пожала плечами. – Ну, люблю, например, карамельки со сгущенным кальвадосом.
Таких конфет водилась огромная банка у старого месье де Лескюра, министранта катакомбной общины. Он их страшно берег, Жанне никогда не доставалось больше двух штучек разом. В желтеньких обертках с портретиком Вильгельма Завоевателя, белые конфеты, когда-то прозрачные, затуманились изнутри. Но какой сладкой горечью обволакивала небо их янтарная начинка!
– Кальвадос – это место, где Ла-Манш, – похоже, слегка обиженный тон вообще был обыкновением Иман. – При чем тут конфеты?
– Кальвадос – это еще и яблочная водка, которую в этом месте раньше делали.
– Водка?! – Иман словно укололась иголкой одного из своих многочисленных рукоделий. – Ты пробовала водку? В самом деле? И тебя не наказали плетьми?
– Чтобы меня бить вашими плетьми, меня еще поймать надо, – пребывание в гостях уже начинало изрядно надоедать Жанне. Пожалуй, пора и честь знать.
– Послушай, – Иман многозначительно округлила глаза, – я ведь не маленькая, прекрасно понимаю, что ты из гетто. Но ведь не совсем же ты кафирка, наверное, все-таки ты обращаемая? Или нет?
– А ты как думаешь? Кстати, извини, конечно, но это не я кафирка, а ты – сарацинка.
Асет металась между тем по кухне, не замечая неодобрительных взглядов кухарки. Поднимая крышки кастрюль и сковородок, заглядывая в духовки и грили, она пыталась угадать, какое из приготовленных к обеду блюд может все-таки понравиться этой девочке, так неожиданно переступившей их порог. Она отдавала себе отчет, что немного покривила душой: не так уж и нужно было Жанне это убежище, по ней было как-то заметно, что есть ей куда пойти в огромном городе и без Анетты. Ей самой, прежде всего ей самой, отчего-то было очень важно, что-бы девочка провела хоть несколько часов в ее доме, безумно хотелось ее хоть чем-то угостить, хоть чем-то одарить. Это напоминало безумие, но Асет казалось, что только если Жанна съест хоть кусочек ее угощения, на душе станет хоть немного легче, хоть чуть-чуть угаснет это невыносимое чувство неприкаянности.
Это невыносимое чувство ни на мгновение не оставляло Асет с того часа, когда она так испугалась своей приятельницы Зейнаб. Конечно, Зейнаб всегда была для нее просто амбициозной дурой. Но ведь не в новые времена, не при исламе придумано, что жены должны поддерживать мужей приятельством с супругами нужных деловых знакомых. Всегда это было, это лишь правила игры. Жизнь, включавшая в себя, кроме приятных обязанностей вроде ведения дома и воспитания детей, обязанности обременительные, вроде светских отношений с дурой Зейнаб, текла себе своим чередом. Но отчего вдруг все показалось таким чужим, отчего повеяло таким детским ужасом, словно она заблудилась в лесу с чудовищами, когда безротый тюк рядом с нею закричал среди осколков и ворвавшегося в пассаж уличного шума? Словно это была не Зейнаб в своей парандже, а какое-то привидение, нечисть, у которой что-то невообразимое вместо лица, что-то страшней обвалившихся черт прокаженного, страшней оскала ожившего мертвеца таилось под этой тканью.
Она пыталась успокоить себя доводами разума: конечно, неожиданная насильственная смерть кади Малика – все же стресс даже для нее, кому этот кади всегда был глубоко антипатичен. Но не помогало, не отпускало. Чуть легче стало только с появлением этой девочки, Жанны, и хотелось задержать ее еще хоть немного…
– А кто это такие – сарацины? – Нельзя было отказать Иман в том, что она уж никак не ленилась задавать вопросы.
– Последователи Магомета. Так вас еще называли в те времена, когда Карл Мартелл ваших расколошматил.
– Карл Мартелл был разбойник, он был худший из кафиров!! – Иман раздула ноздри в злости и вдруг, как ни странно, сделалась похожа и на Гаэль Мусольтен, и на Мадлен Мешен, и на Женевьеву Бюсси. – Он горит в аду! Он был грязный негодяй!
– Он был твой предок, дура! – Жанна не отвесила собеседнице затрещины отнюдь не из соображений приличия. Просто давала себя знать усталость уж очень пестрого дня, в котором смешались гневная боль и азарт погони, мстительное торжество, испуг. А вот теперь еще этот странный дом. Даже для Жанны с ее всегдашней кипучей энергией впечатлений выходило многовато. Но, кроме того, злая, спорящая Иман импонировала ей больше, чем щебечущая над своими безвкусными бирюльками.
– Это неважно! Вообще неважно, кто человек родом, важно, чтоб он исповедовал истинную веру.
– То-то вы все пятки арабам вылизали, что неважно.
– Ну, они все-таки же потомки Пророка, в смысле среди арабов есть его потомки, – неуверенно возразила Иман.
– А мы потомки того, кто этих потомков «Пророка» лупил смертным боем, – Жанна вздохнула. – Да предки бы всем скопом ушли в монахи, когда бы знали, что могут породить таких, как ты.
– Правда все равно важней!
– Вот именно. Только ты-то откуда можешь знать, что такое правда. Ты ж не девчонка, ты кукла ходячая. Тебя наряжают, кормят, холят, вложили тебе в голову полторы коротеньких мысли и те руками трогать не велят. Сейчас ты родителей слушаешь, потом тебе мужа выберут. Не ты, а тебе, бери, что дают. Потом будешь слушаться мужа, нарожаешь детей. Затем состаришься, не вылезая из дому, и помрешь. А потом ничего для тебя не будет. Вообще ничего. Пустота.
– Это ты так считаешь! – Иман краснела и бледнела от злости, но в ее глазах скакали мысли, пытаясь выстроиться для атаки.
– Вот и ни фига подобного! – Жанна рассмеялась, довольная, что птичка угодила в немудреный силок. – Я считаю совсем другое. Я считаю, что у тебя есть бессмертная душа, и что душа твоя попадет в ад, потому, что это душа вероотступницы, душа служанки гонителей Господа Иисуса Христа. А то, что после смерти для тебя вообще ничего не случится, что ты растворишься в пустоте, так считаешь ты сама. Ты сама думаешь, что твоя жизнь кончится вместе с телом.
– Что за глупости! Уж конечно, я не думаю, что моя жизнь кончится вместе с телом.
– Ты мусульманка?
– Мусульманка!
– Значит, ты так и должна думать. И никак иначе.
– Просто вы, кафиры, ничего не знаете! – просияла Иман. – Мусульманская девушка знает, что если будет молиться пять раз в сутки, если совершит хадж, если…
– Да перестань ты пальцы загибать.
– … то она попадет в рай, – закончила Иман торжествующе.
– Сейчас ей. Рай-то ваш того, для мужчин. У мусульманской женщины души нету. Как у собаки или вон рыбки в твоем аквариуме, – Жанна кивком указала на роскошный стеклянный ящик с воздушными фонтанчиками и кораллами на дне. – Я лучшего о тебе мнения, чем ты сама.
– Неправда! Имам Шапелье говорит…
– Да мозги пудрит твой имам Шапелье. Благо это легче легкого – они ведь у вас, мозги-то такие же нетренированные, как…
– Как ты смеешь такое говорить об имаме.
Жанна уж не стала добавлять, что посмеет при случае еще и отправить имама Шапелье вслед за имамом Абдольвахидом. Ее вдруг охватила острая брезгливая жалость к этому жалкому тепличному цветку, посаженному благоухать для услаждения мужского обоняния
Где– то через несколько комнат вдруг послышался плач ребенка.
– Это Азиза, моя сестра, – пояснила Иман, о чем-то вздохнув. – Ей скоро два годика.
Жанна поняла вдруг еще одну странность этого дома. Похоже, у Иман только одна сестра, а у ее отца – одна жена. Не так много требуется и служанок для трех женщин. Между тем эти пышные праздные комнаты просто нашептывали, что женщин должно быть в них много, женщин приказывающих и женщин прислуживающих, одинаково интриганствующих, перемывающих друг дружке кости, борющихся меж собой за мужское внимание и власть над себе подобными. Лишенная этой видимости деятельной жизни, яркая скорлупа зияла пустотой. Эх, жалкий же вы народец, конвертиты, стоит ли так рядиться под арабов, все равно вы застряли где-то на полпути между ними и французами!
– А вы, кафиры, говорят, жуткими гадостями занимаетесь, – продолжила Иман, но как-то тихо, словно ощутив перемену настроения Жанны. – Вот скажи, это правда, что у вас нету деления, какая рука для чистого, а какая – для нечистого?
– А на кой оно нужно?
– Нет, ты в самом деле и ешь и чистишься теми же руками? – Иман поежилась.
– Меньше надо дерьмо трогать, – отмахнулась Жанна. – Есть такая штука, туалетная бумага называется. Полезное, между прочим, изобретение человечества. В Пантенском гетто один старик, кстати, здорово разбогател на ее производстве.
Что половина денег, извлекаемых находчивым месье Трушо из макулатуры и тряпья, уходит на взятки арабским чиновникам, чем изрядно облегчается жизнь его собратьев по несчастью, Жанна, конечно, промолчала. Вообще, много сейчас в гетто делается всякого разного полукустарным способом, много «фабрик», переделанных из старого гаража или подвала. И оборот копеечный, а себя окупает, и людям приятно покупать свое, не с их заводов.
Чашки шоколада и блюдо с пирожками прыгали на подносе в руках Асет, давно уже подслушивающей за дверью. Она сошла с ума, она на самом деле сошла с ума! Как могла она вообще подпустить этого чужого опасного ребенка к своему, разве не она так здраво радовалась всегда, что Иман растет уже вне той мучительной двойственности, в которой прошло ее собственное детство. Она не знает исполненных презрения взглядов бабки, замуровавшей себя в четырех стенах назло «прихлебателям придурков». Ну, верит она в этого Аллаха, но ведь это же вроде сказок про Красную Шапочку! Потом вырастет, поймет, конечно, что никакого Аллаха нету, она же практичная умная девочка. Но соблюдать правила игры, конечно, будет. С волками жить, по волчьи выть. Если все блага жизни распределяются из рук фанатиков, что ж, фанатикам можно и подыграть. Главное – семья, благополучие семьи, душевное спокойствие Иман, а потом и Азизы. Все ясно и просто, так чего же она сама-то вытворяет?
Родители этой Жанны, верно, были безответственные эгоисты, пожертвовавшие будущим ребенка ради блажи с красивым названием «исторические и религиозные ценности нации»! Ну какой европеец, какой француз относится к религии всерьез? Так, любовались собой, позировали. А несчастный ребенок принял этот исторический миф о Христе за чистую монету, вырос ничуть не нормальнее арабов, только навыворот.
– Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, – чуть сдавленным голосом сказала Анетта. – Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, «Дама с единорогом». До сих пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим домашним, что ты – моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя, скажем… Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы… Ну да неважно.
– Меня зовут Жанна. – Как же все-таки трудно говорить, не встречаясь взглядом. И как-то душно в этой плащ-палатке с непривычки. Конечно, ей и раньше доводилось эту дрянь надевать, но почему-то, стоит ее скинуть, сразу забываешь, какое это сомнительное удовольствие. – Думаю, незачем придумывать другие имена, ведь я не из гетто.
– А где же ты живешь? – в голосе женщины послышалось недоверчивое изумление.
– Нигде, – Жанна пожала плечами, позабыв вновь, что этого не видно.
– Но этого не может быть!
– Да еще как может. Я уже года четыре нигде не живу. Мало ли хороших людей, у которых можно переночевать или вещи оставить.
Анетта не ответила. За тканью паранджи не было видно, как отнеслась она к словам Жанны. Автомобиль въехал в ограду сада, окружившего двухэтажный особняк под высокой черной крышей, каких много строили в семнадцатом и восемнадцатом веках. Жанна невольно отметила, что прозевала, как зажглись в этом году розовые свечки каштанов. Ведь еще позавчера каштаны не цвели.
– Заходи, деточка, – Анетта оставила автомобиль прямо на дорожке, как человек, привыкший к всегдашнему наличию слуг.
Давненько никто не называл Жанну «деточкой», при том совершенно искренне.
В странный же дом они вошли! Сколько раз доводилось Жанне видеть заложенные окна снаружи, но вот изнутри – никогда. А эти высокие окна в каменных рамах, когда-то начинавшиеся на вершок от пола, как же славно они заливали комнаты солнечными лучами, какой вид открывался на небольшой сад с этими свечками каштанов! Верно, благочестивые и сочли сад уж слишком небольшим. Изнутри каменные наличники давно исчезли под натиском шикарного ремонта – так и казалось, что зашел в подвал, поравнявшийся с землей только самым своим потолком. К подземельям Жанна, понятное дело, давно привыкла, но чтоб вот эдак нарочно отгородить себя от света! Даже в гетто окошки весело сверкают чистыми стеклами, а от благочестивых хозяйки отгораживаются занавесками.
Шикарный, конечно, подвал – даже в передней ковры, драпировки, дикое количество дурацкой чеканки по металлу. Резные лестницы наверх, резные двери, резные внутренние арки.
Жанна не сразу даже обратила внимание на старую женщину, что открыла им дверь.
Очень уж незаметно она это сделала, и сразу скользнула куда-то к бархатной драпировке.
– Да никак госпожа Асет с гостьей, вот радость! – Старуха была тучной, а ее слащавый голос спорил с жесткими чертами лица, с хищно очерченным разлетом черных бровей, с колючими глазами, похожими на черносливины, с крючковатым носом, с темным пушком над узкими губами. Она-то, конечно, не была француженкой, это было б ясно, даже говори она по-французски, а не на гадком лингва-франка.
– Принеси свертки с заднего сиденья, – отозвалась хозяйка, увлекая Жанну в глубь дома. – Да, Зурайда, эта девочка – дочка моей кузины Берты, которая живет, ну, ты знаешь…
– Да неужто госпожа одна ездила в такое место?! – Служанка всплеснула руками.
– Конечно, нет, – раздраженно ответила та, что назвалась Анеттой, но голос ее, вроде бы капризный, на самом деле напрягся как струна. – Девочку привез родственник, у которого выправлены документы на передвижение по Парижу. Ну, что ты встала, Зурайда, поторапливайся!
Старуха окинула Жанну тяжелым взглядом, отскочившим, впрочем, от паранджи, как пуля от бронежилета. Что она хотела увидеть, кроме небольшого роста? Но можно было не сомневаться, что она еще улучит минуту приглядеться.
Пройдя в высокую большую комнату, с которой, судя по всему, начиналась уже женская половина, Анетта, или Асет, небрежно скинула паранджу прямо на ковер. Прежде, чем Жанна успела последовать ее примеру, послышалось звяканье маленьких бубенчиков, и из внутренних покоев выбежала девушка не старше пятнадцати лет.
– Ой, мама, а у девочки как раз такое одеяние, как я просила купить! – воскликнула она, бросаясь к Анетте. – Вот видишь, что этот цвет в моде, вот видишь!
– Не такое, а то самое, это и есть твоя тряпка, – Жанна выскользнула из паранджи. – Уфф! Большая, конечно, разница, какого цвета эта гадость!
– Моя дочь Иман, – спокойно произнесла Анетта. – Иман, нашу гостью зовут Жанна. Проведи ее к себе, займи, я распоряжусь, чтобы вам принесли что-нибудь полакомиться.
Иман еле кивнула, совершенно ошеломленная. Не говоря друг дружке ни слова, девушки прошли в две соединенных аркой комнаты, видимо, и принадлежащие Иман.
Молчание затягивалось. Жанна уселась на мягкий кожаный пуф. Она не ощущала ни смущения, ни беспокойства от более чем странного положения, в которое угодила. Напротив, ею владело странное чувство, что она вроде бы и вправе войти в этот дом, вроде бы вправе знать правду о его хозяевах.
Иман не села, только грациозно оперлась коленом в такое же кожаное сиденье. Она глядела на Жанну во все глаза, которые распахивались все шире.
Не оставалась в долгу и Жанна. В отличие от Жанны Иман была идеально сложена, вот только ей не мешало бы скинуть килограммов пять лишних. Обтянутые черными лосинами ляжки и ягодицы были пухленькими, да и голый животик никак нельзя было назвать впалым. На ней было нечто из розового шелка с блестками, скорее удлиненный лифчик, чем короткая кофточка. Браслетики с бубенчиками на запястьях, заколки и булавки в поднятых на затылок волосах. Младше на год или два, Иман была с Жанной одного роста и обещала обогнать – но это, похоже, объяснялось не конституцией, а просто хорошим питанием в детстве. Комнаты были под стать своей обитательнице. Над изголовьем застеленной вишневым шелковым покрывалом кровати красовался розовый атласный полог, бесполезный по конструкции, но очень кокетливый, в лентах и рюшах. Предметы девичьего досуга валялись везде – на коврах, на диванчиках, на столиках. Бисер всех цветов в прозрачных коробках – в таких количествах, что казался крупой из сказочной кухни какой-нибудь колдуньи, мулине и шелк, пяльцы, канва, вовсе детские наборы всяких мозаик. Только кукол не хватало, но их, конечно, и быть не могло. Зато было много сладостей, которым, строго говоря, вообще не место в комнатах, во всяком случае, родителей Жанны в детстве за такое дело ругали. Здесь же очевидно считалось само собой, чтобы под руки то и дело попадались коробочки рахат-лукума и халвы, конфеты, орешки, фисташки, жестянки печенья, вазы с фруктами.
– Что тебе показать? – с капризной ужимкой произнесла Иман, выпрямившись, потягиваясь с кошачьей грацией. – Хочешь, посмотрим вместе мои украшения?
– Покажи, – усмехнулась Жанна.
Иман тут же притащила какую-то огромную чеканную шкатулку, уселась на полу около Жанны, принялась возиться с замком. Как же все-таки странно было на нее смотреть! Голубые глаза – ну точь-в-точь как у Гаэль Мусольтен, округлый подборок – как у Мадлен Мешен. Но какая чужая, уж никак не свойственная подружкам Жанны лень в каждом движении, сколько праздной скуки в каждом жесте, в каждой интонации голоса.
– Браслеты мне папа подарил на тринадцатилетие, – Иман, уже откинувшая крышку своего ларца, скинула свои побрякушки с бубенчиками и нацепила на одну руку что-то невероятно тяжелое, в мелких симметричных узорах. – Их два, видишь? Папа, между прочим, заказал эту пару в Восьмом округе, в том бутике заказы принимают за два месяца по записи. Ну, я не буду оба надевать. Этот жемчуг мы с мамой купили, правда, всего-навсего в «Галери Лафайет», но он мне так нравится! Но браслеты, конечно, эксклюзивная вещь. Нет, я все-таки, пожалуй, надену оба! Посмотри, здорово, да?
Жанна и без того смотрела на точеные белые руки, отяжеленные золотыми наростами, словно ствол березки – грибом-паразитом.
– Ты что, мышцы ими качаешь, что ли? Раз уж у вас гантели запрещены.
Жанне вновь вспомнилась Гаэль. В отличие от нее самой и Мадлен, Гаэль Мусольтен любила и умела быть красивой. «Вот Гаэль – настоящая парижанка, – вздыхала мадемуазель Тейс, терпеливо слушая рассуждения о том, что „в туалете должна быть только одна дерзкая деталь, либо уж декольте с длинной юбкой, либо мини с глухим воротом, а иначе это ведь совсем по-другому называется, верно?“, что бриллианты „не живут“ в золоте, и что вообще „золото хуже серебра“. Не так уж много оставалось у Мусольтенов как золота, так и бриллиантов, но как же играл ее единственный сапфир в своих тончайших золотых лапках, не заметных в десяти шагах, словно камень присел на палец отдохнуть и убежит, когда захочет. Вблизи он походил на глаз с золотыми ресницами и действительно смотрел на тебя, сам по себе или так он оживал только на руке Гаэли?
– А что такое гантели? – Иман наморщила лоб.
– Ну, такие тяжелые штуки, поднимать, чтобы руки были сильнее, – вздохнула Жанна.
– Так это же спорт. А спорт – харам.
– Вот я и говорю, что твои браслеты вместо спорта.
– Тебе не нравится? – Иман надулась.
– По-моему, кошмар.
Иман обиженно захлопнула шкатулку. Повисла неловкая пауза, которую обе собеседницы решительно не представляли, чем заполнить.
– Хочешь козинаков? – Иман протянула Жанне подвернувшуюся под руку глянцевую коробочку.
– Спасибо, я их не люблю.
– А какие ты сладости любишь? – Произнесла Иман немного увереннее, входя в роль гостеприимной хозяйки.
– Да не знаю, – Жанна пожала плечами. – Ну, люблю, например, карамельки со сгущенным кальвадосом.
Таких конфет водилась огромная банка у старого месье де Лескюра, министранта катакомбной общины. Он их страшно берег, Жанне никогда не доставалось больше двух штучек разом. В желтеньких обертках с портретиком Вильгельма Завоевателя, белые конфеты, когда-то прозрачные, затуманились изнутри. Но какой сладкой горечью обволакивала небо их янтарная начинка!
– Кальвадос – это место, где Ла-Манш, – похоже, слегка обиженный тон вообще был обыкновением Иман. – При чем тут конфеты?
– Кальвадос – это еще и яблочная водка, которую в этом месте раньше делали.
– Водка?! – Иман словно укололась иголкой одного из своих многочисленных рукоделий. – Ты пробовала водку? В самом деле? И тебя не наказали плетьми?
– Чтобы меня бить вашими плетьми, меня еще поймать надо, – пребывание в гостях уже начинало изрядно надоедать Жанне. Пожалуй, пора и честь знать.
– Послушай, – Иман многозначительно округлила глаза, – я ведь не маленькая, прекрасно понимаю, что ты из гетто. Но ведь не совсем же ты кафирка, наверное, все-таки ты обращаемая? Или нет?
– А ты как думаешь? Кстати, извини, конечно, но это не я кафирка, а ты – сарацинка.
Асет металась между тем по кухне, не замечая неодобрительных взглядов кухарки. Поднимая крышки кастрюль и сковородок, заглядывая в духовки и грили, она пыталась угадать, какое из приготовленных к обеду блюд может все-таки понравиться этой девочке, так неожиданно переступившей их порог. Она отдавала себе отчет, что немного покривила душой: не так уж и нужно было Жанне это убежище, по ней было как-то заметно, что есть ей куда пойти в огромном городе и без Анетты. Ей самой, прежде всего ей самой, отчего-то было очень важно, что-бы девочка провела хоть несколько часов в ее доме, безумно хотелось ее хоть чем-то угостить, хоть чем-то одарить. Это напоминало безумие, но Асет казалось, что только если Жанна съест хоть кусочек ее угощения, на душе станет хоть немного легче, хоть чуть-чуть угаснет это невыносимое чувство неприкаянности.
Это невыносимое чувство ни на мгновение не оставляло Асет с того часа, когда она так испугалась своей приятельницы Зейнаб. Конечно, Зейнаб всегда была для нее просто амбициозной дурой. Но ведь не в новые времена, не при исламе придумано, что жены должны поддерживать мужей приятельством с супругами нужных деловых знакомых. Всегда это было, это лишь правила игры. Жизнь, включавшая в себя, кроме приятных обязанностей вроде ведения дома и воспитания детей, обязанности обременительные, вроде светских отношений с дурой Зейнаб, текла себе своим чередом. Но отчего вдруг все показалось таким чужим, отчего повеяло таким детским ужасом, словно она заблудилась в лесу с чудовищами, когда безротый тюк рядом с нею закричал среди осколков и ворвавшегося в пассаж уличного шума? Словно это была не Зейнаб в своей парандже, а какое-то привидение, нечисть, у которой что-то невообразимое вместо лица, что-то страшней обвалившихся черт прокаженного, страшней оскала ожившего мертвеца таилось под этой тканью.
Она пыталась успокоить себя доводами разума: конечно, неожиданная насильственная смерть кади Малика – все же стресс даже для нее, кому этот кади всегда был глубоко антипатичен. Но не помогало, не отпускало. Чуть легче стало только с появлением этой девочки, Жанны, и хотелось задержать ее еще хоть немного…
– А кто это такие – сарацины? – Нельзя было отказать Иман в том, что она уж никак не ленилась задавать вопросы.
– Последователи Магомета. Так вас еще называли в те времена, когда Карл Мартелл ваших расколошматил.
– Карл Мартелл был разбойник, он был худший из кафиров!! – Иман раздула ноздри в злости и вдруг, как ни странно, сделалась похожа и на Гаэль Мусольтен, и на Мадлен Мешен, и на Женевьеву Бюсси. – Он горит в аду! Он был грязный негодяй!
– Он был твой предок, дура! – Жанна не отвесила собеседнице затрещины отнюдь не из соображений приличия. Просто давала себя знать усталость уж очень пестрого дня, в котором смешались гневная боль и азарт погони, мстительное торжество, испуг. А вот теперь еще этот странный дом. Даже для Жанны с ее всегдашней кипучей энергией впечатлений выходило многовато. Но, кроме того, злая, спорящая Иман импонировала ей больше, чем щебечущая над своими безвкусными бирюльками.
– Это неважно! Вообще неважно, кто человек родом, важно, чтоб он исповедовал истинную веру.
– То-то вы все пятки арабам вылизали, что неважно.
– Ну, они все-таки же потомки Пророка, в смысле среди арабов есть его потомки, – неуверенно возразила Иман.
– А мы потомки того, кто этих потомков «Пророка» лупил смертным боем, – Жанна вздохнула. – Да предки бы всем скопом ушли в монахи, когда бы знали, что могут породить таких, как ты.
– Правда все равно важней!
– Вот именно. Только ты-то откуда можешь знать, что такое правда. Ты ж не девчонка, ты кукла ходячая. Тебя наряжают, кормят, холят, вложили тебе в голову полторы коротеньких мысли и те руками трогать не велят. Сейчас ты родителей слушаешь, потом тебе мужа выберут. Не ты, а тебе, бери, что дают. Потом будешь слушаться мужа, нарожаешь детей. Затем состаришься, не вылезая из дому, и помрешь. А потом ничего для тебя не будет. Вообще ничего. Пустота.
– Это ты так считаешь! – Иман краснела и бледнела от злости, но в ее глазах скакали мысли, пытаясь выстроиться для атаки.
– Вот и ни фига подобного! – Жанна рассмеялась, довольная, что птичка угодила в немудреный силок. – Я считаю совсем другое. Я считаю, что у тебя есть бессмертная душа, и что душа твоя попадет в ад, потому, что это душа вероотступницы, душа служанки гонителей Господа Иисуса Христа. А то, что после смерти для тебя вообще ничего не случится, что ты растворишься в пустоте, так считаешь ты сама. Ты сама думаешь, что твоя жизнь кончится вместе с телом.
– Что за глупости! Уж конечно, я не думаю, что моя жизнь кончится вместе с телом.
– Ты мусульманка?
– Мусульманка!
– Значит, ты так и должна думать. И никак иначе.
– Просто вы, кафиры, ничего не знаете! – просияла Иман. – Мусульманская девушка знает, что если будет молиться пять раз в сутки, если совершит хадж, если…
– Да перестань ты пальцы загибать.
– … то она попадет в рай, – закончила Иман торжествующе.
– Сейчас ей. Рай-то ваш того, для мужчин. У мусульманской женщины души нету. Как у собаки или вон рыбки в твоем аквариуме, – Жанна кивком указала на роскошный стеклянный ящик с воздушными фонтанчиками и кораллами на дне. – Я лучшего о тебе мнения, чем ты сама.
– Неправда! Имам Шапелье говорит…
– Да мозги пудрит твой имам Шапелье. Благо это легче легкого – они ведь у вас, мозги-то такие же нетренированные, как…
– Как ты смеешь такое говорить об имаме.
Жанна уж не стала добавлять, что посмеет при случае еще и отправить имама Шапелье вслед за имамом Абдольвахидом. Ее вдруг охватила острая брезгливая жалость к этому жалкому тепличному цветку, посаженному благоухать для услаждения мужского обоняния
Где– то через несколько комнат вдруг послышался плач ребенка.
– Это Азиза, моя сестра, – пояснила Иман, о чем-то вздохнув. – Ей скоро два годика.
Жанна поняла вдруг еще одну странность этого дома. Похоже, у Иман только одна сестра, а у ее отца – одна жена. Не так много требуется и служанок для трех женщин. Между тем эти пышные праздные комнаты просто нашептывали, что женщин должно быть в них много, женщин приказывающих и женщин прислуживающих, одинаково интриганствующих, перемывающих друг дружке кости, борющихся меж собой за мужское внимание и власть над себе подобными. Лишенная этой видимости деятельной жизни, яркая скорлупа зияла пустотой. Эх, жалкий же вы народец, конвертиты, стоит ли так рядиться под арабов, все равно вы застряли где-то на полпути между ними и французами!
– А вы, кафиры, говорят, жуткими гадостями занимаетесь, – продолжила Иман, но как-то тихо, словно ощутив перемену настроения Жанны. – Вот скажи, это правда, что у вас нету деления, какая рука для чистого, а какая – для нечистого?
– А на кой оно нужно?
– Нет, ты в самом деле и ешь и чистишься теми же руками? – Иман поежилась.
– Меньше надо дерьмо трогать, – отмахнулась Жанна. – Есть такая штука, туалетная бумага называется. Полезное, между прочим, изобретение человечества. В Пантенском гетто один старик, кстати, здорово разбогател на ее производстве.
Что половина денег, извлекаемых находчивым месье Трушо из макулатуры и тряпья, уходит на взятки арабским чиновникам, чем изрядно облегчается жизнь его собратьев по несчастью, Жанна, конечно, промолчала. Вообще, много сейчас в гетто делается всякого разного полукустарным способом, много «фабрик», переделанных из старого гаража или подвала. И оборот копеечный, а себя окупает, и людям приятно покупать свое, не с их заводов.
Чашки шоколада и блюдо с пирожками прыгали на подносе в руках Асет, давно уже подслушивающей за дверью. Она сошла с ума, она на самом деле сошла с ума! Как могла она вообще подпустить этого чужого опасного ребенка к своему, разве не она так здраво радовалась всегда, что Иман растет уже вне той мучительной двойственности, в которой прошло ее собственное детство. Она не знает исполненных презрения взглядов бабки, замуровавшей себя в четырех стенах назло «прихлебателям придурков». Ну, верит она в этого Аллаха, но ведь это же вроде сказок про Красную Шапочку! Потом вырастет, поймет, конечно, что никакого Аллаха нету, она же практичная умная девочка. Но соблюдать правила игры, конечно, будет. С волками жить, по волчьи выть. Если все блага жизни распределяются из рук фанатиков, что ж, фанатикам можно и подыграть. Главное – семья, благополучие семьи, душевное спокойствие Иман, а потом и Азизы. Все ясно и просто, так чего же она сама-то вытворяет?
Родители этой Жанны, верно, были безответственные эгоисты, пожертвовавшие будущим ребенка ради блажи с красивым названием «исторические и религиозные ценности нации»! Ну какой европеец, какой француз относится к религии всерьез? Так, любовались собой, позировали. А несчастный ребенок принял этот исторический миф о Христе за чистую монету, вырос ничуть не нормальнее арабов, только навыворот.