Страница:
Асет не сумела сдержать дрожи, вспомнив вдруг бабку Мадлен, десять лет, до самой смерти, ни разу не вышедшую из дому, чтобы только не надевать паранджи. «Вы безобразны, безобразны во всем, вы не женщины, вы хуже жаб, – тряся упрямой головой, приговаривала она надтреснутым голоском. – Если рот у вас закрыт тканью, вы не должны хотя бы его раскрывать! Ну как выглядит безротый тюк, если он кричит?!»
Безротый тюк рядом с Асет захлебываясь кричал и был так безобразен, что она, вдруг оцепеневшая в неожиданном отвращении, не имела сил прийти подруге на помощь. Крик оборвался. Тюк стал заваливаться на бок, упал. Зейнаб потеряла сознание.
Никто, конечно, не пытался тушить алое до белизны пламя, рвущееся кверху из металлической скорлупы. Когда догорит, подъедут криминалисты. Зеваки рядом с Эженом-Оливье спорили о достоинствах и недостатках догорающего автомобиля – хотя ни недостатки, ни достоинства уже не имели никакого значения. Он опустил пульт в самый глубокий карман и отступил еще на пару шагов. Повернулся, пошел. Спокойнее, еще спокойнее!
Прилепить штучку на магните к высоко приподнятому днищу джипа – это меньше, чем полдела. Самое трудное, много более трудное, чем устроить взрыв, это не прибавить шагу, устремляясь прочь. Эжен-Оливье, вообразив по сокровенной привычке, что Севазмиу сейчас видит его, нарочно заставлял себя то и дело останавливаться или замедлять шаг, оборачиваться, будто естественное любопытство перебарывало столь же естественный испуг. Дурацкая одежда защитит, надо только уметь хорошо ей подыграть.
– ВСЕМ!! ВСЕМ!! ОСТАВАТЬСЯ НА МЕСТАХ!! ПЕРЕКРЫТЬ УЛИЦУ ДО ПЕРЕКРЕСТКОВ!
Вот это номер! Динамик, обычно транслирующий только завывания муэдзина, вдруг заговорил голосом полицейского. Раньше они до этого не додумывались. Сейчас развернут автомобили поперек проезжей части, а потом начнут проверять всех без исключения. Счастье, что перекресток совсем близко. Эжен-Оливье ринулся к нему, словно к начавшим затворяться дверцам лифта. Теперь он бежал – он мчался так, что ветер хлопал неудобным нарядом, надувая парусами рукава, задирая подхваченный подол: теперь ведь уже было не до правдоподобия. Подросток негр, верно, из добровольных помощников благочестивой стражи, попытался подставить ножку – руки его были заняты только что купленной питой, которую ни ради какого преступника он не захотел бросать. Но расстаться с начиненными красным перцем и бараньим фаршем лепешками все же пришлось, когда Эжен-Оливье на бегу ударил благочестивого помощника ногой в коленную чашечку. Лепешки так и запрыгали по мостовой, когда парень, взвизгнув, грохнулся. Другие просто шарахались к тротуарам, боясь, что у бегущего есть револьвер. У Эжена-Оливье его, впрочем, не было, а вот у полицейских были, что подтвердили несколько хлопков, маловыразительными обертонами прибавившихся к сокрушительному вою сирены. До укрытия бежать совсем недолго, минут десять. Оно какое-то совсем особенное, раз им пользуются только в исключительных случаях. Он, честно говоря, даже не думал, что близ Елисейских Полей есть где спрятаться. Адрес, услышанный только сегодня утром, был впечатан в память так, словно пребывал там всегда. Вот он, двухэтажный дом девятнадцатого века, не особняк, просто старый квартирный дом.
Проскочив мимо мраморных ступеней парадного подъезда, Эжен-Оливье метнулся к черному ходу. Старый электрический звонок, наверное, проживший лет сто, издал на редкость пронзительную трель. Громоздкий домофон, верно, того же почтенного возраста, щелкнул почти тут же.
– Алло?
Дурацкое слово, но его и арабы говорят, удобно. А голос молодой, женский.
– Артос. – Кем был придуман пароль, гадать не приходилось. Кто ж еще так любит греческие словечки.
– Иное! (Артос – хлеб, иное – вино (греч.)) – Дверь приотворилась, девичья невысокая фигурка выступила из полумрака, в котором после яркого дня совсем смазывалась деревянная лестница, узкая и крутая.
– Да скорей же! – Девушка распахнула дверь пошире и, с гримаской нетерпеливой досады, схватив гостя за руку, с силой втянула внутрь. Засов лег в свое гнездо.
– Иди за мной, – девушка не стала подниматься по лестнице, а свернула за нее, в небольшой остекленный закуток-веранду, дверь которой, конечно, вела во внутренний дворик. На таких верандах ставят обыкновенно цветы в горшках, здесь же пылились стопки старых газет, а еще стояла едва начатая пластиковая упаковка с бутылками «Перье».
– Ну у тебя сердце и бухает, – девушка, пнув ногой незапертую дверь, вытащила бутылку из пластика. – Ты снимай эту дрянь. Пить хочешь?
– Не хочу, – неожиданно охрипшим голосом ответил Эжен-Оливье, следуя за девушкой во дворик, когда-то обнесенный только живой изгородью, теперь высохшей, а сейчас, сообразно мусульманским приличиям, скрытый от внешнего мира глухой бетонной стеной. Несколько шарообразных и пирамидальных деревьев, неровных, давно уже никем не стриженных, газон, дверь в стене выходящего на улицу гаража. Эжен-Оливье отчего-то старательно оглядел это скучное место, прежде чем повнимательнее взглянуть на девушку.
Девушка оказалась лет шестнадцати, с каштановыми, нет, темно-русыми волосами, слегка волнистыми, небрежно обкромсанными ножницами. Стрижка эта делала ее похожей на средневекового мальчика-пажа. Одежда тоже была мальчишеской – линялые джинсы и рубашка в бело-голубую клетку, с закатанными по локоть рукавами и расстегнутым воротом. Но никак не мальчишеской была ее фигура – еще не сформировавшаяся, из-за чего девушка казалась полней, чем была на самом деле.
– Расслабься, – девушка отвернула крышку и отхлебнула воды из горлышка зеленой бутылки. – Это самое безопасное место во всем Париже. Можешь устраивать свой стриптиз.
– Самое оно, – фыркнул Эжен-Оливье, тем не менее скидывая паранджу. – Даже если у тебя самой документы в порядке, куда ты денешь лишнего человека, когда они пойдут прочесывать квартал? Они могут здесь быть минут через пятнадцать.
– Через пятнадцать минут нас здесь не будет, – девушка улыбнулась. Рот у нее был маленький, нежно розовый, и когда она перестала улыбаться, тень улыбки затаилась в уголках губ. Сердце Эжена-Оливье вправду колотилось куда сильней, чем недавно – когда летели обломки зеркальных стекол, и выла сирена. Он все еще переживал простоту и естественность ее жеста, когда маленькая крепкая ладонь уверенно схватила за руку его – незнакомого парня, как могла бы это сделать ее бабка в юности, и совсем не так, как другие его ровесницы. Конечно, те тоже так поступали, не упуская случая доказать самим себе, что они не жалкие мусульманки. Но, переступая через харам [9], они напрягались внутренне, невольно вспоминая, чем это чревато, и движения их становились натянуты. Она же ухватилась за его руку так, словно ей это вообще ничем не грозило.
Не подозревая о вызванной ею буре, девушка стояла перед ним, допивая свою бурлящую веселыми пузырьками «Перье». Запрокинутая шея, повисшая на нитке полуоторванная белая пуговка расстегнутого ворота, поднятая рука, натянувшая старенькую ткань так, что не оставалось никаких сомнений – лифчика не было и в помине.
Эжен-Оливье бывал несколько раз в краях, где мусульмане еще разрешают женщинам открывать на улицах верхнюю часть лица. Глаза мусульманок запомнились ему надолго -с ресницами, удлиненными тушью либо просто накладными, с обведенным контуром, с тенями металлик на веках, либо с тенями-блестками, либо с тенями, меняющими цвет. Скромности и целомудрия в них замечалось примерно столько же, сколько обнаружилось бы любви к закону и правопорядку в закоренелом преступнике, заточенном в одиночную камеру с начиненной током колючей проволокой вокруг. По правде говоря, из-за одних только этих глаз женщины казались хуже, чем полностью обнажившимися. А эта девчонка с голой шеей, с открытыми руками, с маленькой грудью, готовой разорвать ставшую тесной рубашку, была подсвечена изнутри целомудрием. Она сделала еще глоток. Эжену-Оливье очень хотелось допить за ней воду, от которой он глупо отказался вначале, но уже не из-за жажды.
– Эй, у меня что, уши зеленые? – Опустевшая бутылка отправилась в стоявший тут же, на асфальте, деревянный мусорный ящик. – Нам пора!
Эжен-Оливье в другой раз бы, конечно, куда раньше догадался, что из этого места должен быть ход либо в подземные коммуникации, либо в лабиринты заброшенного метрополитена. (В метро ведь сейчас половина линий заброшена.) Девушка подошла к гаражу. За открывшейся дверью стоял старенький «Ситроен», занимавший не слишком много места. Девушка принялась передвигать ящик с инструментами, пристроенный у дальней стены.
Догнав ее, Эжен-Оливье тоже склонился к ящику. Тот подавался тяжело, словно инструменты были чугунными.
– Я – Эжен-Оливье, – проговорил он, не разгибаясь.
– А я Жанна.
Никогда в жизни Эжен-Оливье не видал своими глазами девушки по имени Жанна. Отец рассказывал, что в конце XX века это имя, самое популярное в течение столетий, почти исчезло. Горожане, чье число умножалось тогда, стали его третировать, как слишком «деревенское», простецкое. В свою очередь деревенские жители стремились показать городским, что и они не лыком шиты, могут не хуже их назвать дочь Рене либо Леони. «Уже тогда бы понять, что неладно с Францией, если девушки не Жанны, – говорил отец. – Родись у нас девочка, мы бы непременно ее так назвали. Но у тебя, как назло, сестер нет».
– Какое у тебя редкое имя, – сказал Эжен-Оливье.
Они посмотрели друг на друга и засмеялись, почти сталкиваясь лбами над грубыми досками. Ящик вдруг отъехал в сторону, словно был на полозьях. Впрочем, так оно и оказалось.
Лестница, начинавшаяся в замаскированном люке, вовсе не походила на привычные деревянные лестницы Парижских домов. Сочлененная из легкого металла, она поражала глаз каким-то допотопным изяществом. Всего лишь лестница, она таила чью-то мысль, давно растаявшую, никому теперь не понятную и не нужную. Зачем пробивались симметричные дырочки в навернутых на стальную ось квадратиках ступеней, то расширялись, то сужались лопасти перил?
Жанна и Эжен-Оливье стояли внутри металлического кубика, освещенного противным светом люминесцентной лампы. Нажатие панели – стальные щиты разъехались, как в лифте. За ними оказался небольшой проем, еще одни раздвижные двери. И уже за ними шел длинный непрямой коридор.
Нет, ни на канализационные сети, ни на заброшенные ветки метро, мокрые и темные, кишащие крысами, не походило это подземное убежище. Еще меньше оно походило на подземный ход древних времен (таких ведь тоже немало под Парижем), ход, ведущий в крипту, каменный мешок или оссуарий [10]. Ровный кафельный пол вишневого цвета, без единой выбоинки, ровные стены, быть может и бетонные, но крашенные серой масляной краской. Тусклый ряд лампочек на потолке, похожий на хребет этого извивающегося коридора. Металлические двери, плотно утопленные в своих мощных косяках.
– А ты ни разу не бывал в таких местах? – В голосе Жанны прозвучало снисходительное хвастовство, словно она если не сама выстроила подземное сооружение, то уж по меньшей мере владела им поколении в третьем. – Шикарно, да?
– Даже слишком шикарно. – К несомненному удовольствию Жанны, Эжен-Оливье не мог скрыть удивления. – Что это вообще такое?
– Бомбоубежище. Жутко старинное, ему почти сто лет.
– Времен Второй мировой? Когда был Гитлер? – Эжен-Оливье не прочь был иной раз продемонстрировать исторические познания.
– Да нет, лет на двадцать позже.
– От каких же бомб тогда прятались? – Похоже, с исторической демонстрацией не надо было спешить. Теперь вдвойне неприятно показывать себя профаном.
– Да ни от каких. – Жанна шла впереди, и походка ее была даже младше ее самой, стремительная и немного расхлябанная. – Просто жутко трусили атомной войны. Тогда многие такое рыли про запас, а вот, пригодилось. Тут несколько входов из разных мест, верно, владельцы всех квартир в доме скинулись, семей десять.
Коридорчик обрывался еще одной металлической дверью. Закругленной овалом, со все той же претензией на некрасивую красоту. Перед дверью стояла на табурете белая пластиковая миска с водой.
– А вода зачем?
– А вдруг тут рыбы водятся? – Собственная более чем немудреная детская шутка, судя по нескольким смешкам, показалась Жанне весьма остроумной. – Ладно, идем к остальным, нехорошо все-таки, раз мы здесь.
Дверь, видимо, полностью перекрывала звук: едва она открылась, донесся сдержанный гул по меньшей мере десятка голосов. Огромная комната, зачем-то заставленная в два ряда стульями и скамейками, была полна народу. Некоторые сидели, уткнувшись в книги, другие, сбившись в маленькие группы, негромко беседовали. Высокий старик, с собранными в старомодный хвостик совершенно седыми волосами, делающими его похожим на какого-нибудь вельможу восемнадцатого века, приветливо кивнул Жанне и ее спутнику. Пожилых людей вообще было довольно много. К удивлению Эжена-Оливье, среди взрослых были дети, даже совсем крошечные, не старше годика. Дети вели себя удивительно тихо, или скорей, обыкновенно, просто очень непохоже на детей мусульманских улиц. Мальчик лет трех, усевшись на полу, с важностью развлекал себя немудреной игрушкой: чем-то вроде нанизанных на веревочку бирюзовых бусинок разного размера. Одежда женщин демонстрировала как на подбор аурат [11] – пренебрегали даже свитерками под горло. Пожилые женщины предпочитали блузки с отложными воротничками, молодые – ковбойки и футболки, мальчишеские, их ведь легче достать.
С другой стороны комнаты открылась еще одна дверь, совсем маленькая. Вошел человек, при виде которого Эжену-Оливье сделалось ясным, что и Жанна, и это странное роскошное подземелье времен неслучившейся войны, да и все остальное ему просто приснилось.
Вошедший был священником, даже не таким, каких Эжен-Оливье видел на уцелевших фотографиях последних дней христианского Нотр-Дам, а уж слишком настоящим на вид, словно за железной дверцей стояли времена Пия Десятого [12]. Жесткий колокол подола черной сутаны почти касался пола, и можно было спорить, что маленьких обтянутых материей пуговиц на сутане ровно 33, ни на одну меньше. Высокий и светловолосый, священник был скорее молод, хотя застывшее, какое-то даже ледяное выражение в лице сильно его старило.
– Мессы сегодня не будет, – прозвучал в наступившей тишине его звучный суровый голос.
– Наш поставщик вина попал в руки мусульман. Упокой, Господи, его душу.
ГЛАВА 2. ВАЛЕРИ
Безротый тюк рядом с Асет захлебываясь кричал и был так безобразен, что она, вдруг оцепеневшая в неожиданном отвращении, не имела сил прийти подруге на помощь. Крик оборвался. Тюк стал заваливаться на бок, упал. Зейнаб потеряла сознание.
Никто, конечно, не пытался тушить алое до белизны пламя, рвущееся кверху из металлической скорлупы. Когда догорит, подъедут криминалисты. Зеваки рядом с Эженом-Оливье спорили о достоинствах и недостатках догорающего автомобиля – хотя ни недостатки, ни достоинства уже не имели никакого значения. Он опустил пульт в самый глубокий карман и отступил еще на пару шагов. Повернулся, пошел. Спокойнее, еще спокойнее!
Прилепить штучку на магните к высоко приподнятому днищу джипа – это меньше, чем полдела. Самое трудное, много более трудное, чем устроить взрыв, это не прибавить шагу, устремляясь прочь. Эжен-Оливье, вообразив по сокровенной привычке, что Севазмиу сейчас видит его, нарочно заставлял себя то и дело останавливаться или замедлять шаг, оборачиваться, будто естественное любопытство перебарывало столь же естественный испуг. Дурацкая одежда защитит, надо только уметь хорошо ей подыграть.
– ВСЕМ!! ВСЕМ!! ОСТАВАТЬСЯ НА МЕСТАХ!! ПЕРЕКРЫТЬ УЛИЦУ ДО ПЕРЕКРЕСТКОВ!
Вот это номер! Динамик, обычно транслирующий только завывания муэдзина, вдруг заговорил голосом полицейского. Раньше они до этого не додумывались. Сейчас развернут автомобили поперек проезжей части, а потом начнут проверять всех без исключения. Счастье, что перекресток совсем близко. Эжен-Оливье ринулся к нему, словно к начавшим затворяться дверцам лифта. Теперь он бежал – он мчался так, что ветер хлопал неудобным нарядом, надувая парусами рукава, задирая подхваченный подол: теперь ведь уже было не до правдоподобия. Подросток негр, верно, из добровольных помощников благочестивой стражи, попытался подставить ножку – руки его были заняты только что купленной питой, которую ни ради какого преступника он не захотел бросать. Но расстаться с начиненными красным перцем и бараньим фаршем лепешками все же пришлось, когда Эжен-Оливье на бегу ударил благочестивого помощника ногой в коленную чашечку. Лепешки так и запрыгали по мостовой, когда парень, взвизгнув, грохнулся. Другие просто шарахались к тротуарам, боясь, что у бегущего есть револьвер. У Эжена-Оливье его, впрочем, не было, а вот у полицейских были, что подтвердили несколько хлопков, маловыразительными обертонами прибавившихся к сокрушительному вою сирены. До укрытия бежать совсем недолго, минут десять. Оно какое-то совсем особенное, раз им пользуются только в исключительных случаях. Он, честно говоря, даже не думал, что близ Елисейских Полей есть где спрятаться. Адрес, услышанный только сегодня утром, был впечатан в память так, словно пребывал там всегда. Вот он, двухэтажный дом девятнадцатого века, не особняк, просто старый квартирный дом.
Проскочив мимо мраморных ступеней парадного подъезда, Эжен-Оливье метнулся к черному ходу. Старый электрический звонок, наверное, проживший лет сто, издал на редкость пронзительную трель. Громоздкий домофон, верно, того же почтенного возраста, щелкнул почти тут же.
– Алло?
Дурацкое слово, но его и арабы говорят, удобно. А голос молодой, женский.
– Артос. – Кем был придуман пароль, гадать не приходилось. Кто ж еще так любит греческие словечки.
– Иное! (Артос – хлеб, иное – вино (греч.)) – Дверь приотворилась, девичья невысокая фигурка выступила из полумрака, в котором после яркого дня совсем смазывалась деревянная лестница, узкая и крутая.
– Да скорей же! – Девушка распахнула дверь пошире и, с гримаской нетерпеливой досады, схватив гостя за руку, с силой втянула внутрь. Засов лег в свое гнездо.
– Иди за мной, – девушка не стала подниматься по лестнице, а свернула за нее, в небольшой остекленный закуток-веранду, дверь которой, конечно, вела во внутренний дворик. На таких верандах ставят обыкновенно цветы в горшках, здесь же пылились стопки старых газет, а еще стояла едва начатая пластиковая упаковка с бутылками «Перье».
– Ну у тебя сердце и бухает, – девушка, пнув ногой незапертую дверь, вытащила бутылку из пластика. – Ты снимай эту дрянь. Пить хочешь?
– Не хочу, – неожиданно охрипшим голосом ответил Эжен-Оливье, следуя за девушкой во дворик, когда-то обнесенный только живой изгородью, теперь высохшей, а сейчас, сообразно мусульманским приличиям, скрытый от внешнего мира глухой бетонной стеной. Несколько шарообразных и пирамидальных деревьев, неровных, давно уже никем не стриженных, газон, дверь в стене выходящего на улицу гаража. Эжен-Оливье отчего-то старательно оглядел это скучное место, прежде чем повнимательнее взглянуть на девушку.
Девушка оказалась лет шестнадцати, с каштановыми, нет, темно-русыми волосами, слегка волнистыми, небрежно обкромсанными ножницами. Стрижка эта делала ее похожей на средневекового мальчика-пажа. Одежда тоже была мальчишеской – линялые джинсы и рубашка в бело-голубую клетку, с закатанными по локоть рукавами и расстегнутым воротом. Но никак не мальчишеской была ее фигура – еще не сформировавшаяся, из-за чего девушка казалась полней, чем была на самом деле.
– Расслабься, – девушка отвернула крышку и отхлебнула воды из горлышка зеленой бутылки. – Это самое безопасное место во всем Париже. Можешь устраивать свой стриптиз.
– Самое оно, – фыркнул Эжен-Оливье, тем не менее скидывая паранджу. – Даже если у тебя самой документы в порядке, куда ты денешь лишнего человека, когда они пойдут прочесывать квартал? Они могут здесь быть минут через пятнадцать.
– Через пятнадцать минут нас здесь не будет, – девушка улыбнулась. Рот у нее был маленький, нежно розовый, и когда она перестала улыбаться, тень улыбки затаилась в уголках губ. Сердце Эжена-Оливье вправду колотилось куда сильней, чем недавно – когда летели обломки зеркальных стекол, и выла сирена. Он все еще переживал простоту и естественность ее жеста, когда маленькая крепкая ладонь уверенно схватила за руку его – незнакомого парня, как могла бы это сделать ее бабка в юности, и совсем не так, как другие его ровесницы. Конечно, те тоже так поступали, не упуская случая доказать самим себе, что они не жалкие мусульманки. Но, переступая через харам [9], они напрягались внутренне, невольно вспоминая, чем это чревато, и движения их становились натянуты. Она же ухватилась за его руку так, словно ей это вообще ничем не грозило.
Не подозревая о вызванной ею буре, девушка стояла перед ним, допивая свою бурлящую веселыми пузырьками «Перье». Запрокинутая шея, повисшая на нитке полуоторванная белая пуговка расстегнутого ворота, поднятая рука, натянувшая старенькую ткань так, что не оставалось никаких сомнений – лифчика не было и в помине.
Эжен-Оливье бывал несколько раз в краях, где мусульмане еще разрешают женщинам открывать на улицах верхнюю часть лица. Глаза мусульманок запомнились ему надолго -с ресницами, удлиненными тушью либо просто накладными, с обведенным контуром, с тенями металлик на веках, либо с тенями-блестками, либо с тенями, меняющими цвет. Скромности и целомудрия в них замечалось примерно столько же, сколько обнаружилось бы любви к закону и правопорядку в закоренелом преступнике, заточенном в одиночную камеру с начиненной током колючей проволокой вокруг. По правде говоря, из-за одних только этих глаз женщины казались хуже, чем полностью обнажившимися. А эта девчонка с голой шеей, с открытыми руками, с маленькой грудью, готовой разорвать ставшую тесной рубашку, была подсвечена изнутри целомудрием. Она сделала еще глоток. Эжену-Оливье очень хотелось допить за ней воду, от которой он глупо отказался вначале, но уже не из-за жажды.
– Эй, у меня что, уши зеленые? – Опустевшая бутылка отправилась в стоявший тут же, на асфальте, деревянный мусорный ящик. – Нам пора!
Эжен-Оливье в другой раз бы, конечно, куда раньше догадался, что из этого места должен быть ход либо в подземные коммуникации, либо в лабиринты заброшенного метрополитена. (В метро ведь сейчас половина линий заброшена.) Девушка подошла к гаражу. За открывшейся дверью стоял старенький «Ситроен», занимавший не слишком много места. Девушка принялась передвигать ящик с инструментами, пристроенный у дальней стены.
Догнав ее, Эжен-Оливье тоже склонился к ящику. Тот подавался тяжело, словно инструменты были чугунными.
– Я – Эжен-Оливье, – проговорил он, не разгибаясь.
– А я Жанна.
Никогда в жизни Эжен-Оливье не видал своими глазами девушки по имени Жанна. Отец рассказывал, что в конце XX века это имя, самое популярное в течение столетий, почти исчезло. Горожане, чье число умножалось тогда, стали его третировать, как слишком «деревенское», простецкое. В свою очередь деревенские жители стремились показать городским, что и они не лыком шиты, могут не хуже их назвать дочь Рене либо Леони. «Уже тогда бы понять, что неладно с Францией, если девушки не Жанны, – говорил отец. – Родись у нас девочка, мы бы непременно ее так назвали. Но у тебя, как назло, сестер нет».
– Какое у тебя редкое имя, – сказал Эжен-Оливье.
Они посмотрели друг на друга и засмеялись, почти сталкиваясь лбами над грубыми досками. Ящик вдруг отъехал в сторону, словно был на полозьях. Впрочем, так оно и оказалось.
Лестница, начинавшаяся в замаскированном люке, вовсе не походила на привычные деревянные лестницы Парижских домов. Сочлененная из легкого металла, она поражала глаз каким-то допотопным изяществом. Всего лишь лестница, она таила чью-то мысль, давно растаявшую, никому теперь не понятную и не нужную. Зачем пробивались симметричные дырочки в навернутых на стальную ось квадратиках ступеней, то расширялись, то сужались лопасти перил?
Жанна и Эжен-Оливье стояли внутри металлического кубика, освещенного противным светом люминесцентной лампы. Нажатие панели – стальные щиты разъехались, как в лифте. За ними оказался небольшой проем, еще одни раздвижные двери. И уже за ними шел длинный непрямой коридор.
Нет, ни на канализационные сети, ни на заброшенные ветки метро, мокрые и темные, кишащие крысами, не походило это подземное убежище. Еще меньше оно походило на подземный ход древних времен (таких ведь тоже немало под Парижем), ход, ведущий в крипту, каменный мешок или оссуарий [10]. Ровный кафельный пол вишневого цвета, без единой выбоинки, ровные стены, быть может и бетонные, но крашенные серой масляной краской. Тусклый ряд лампочек на потолке, похожий на хребет этого извивающегося коридора. Металлические двери, плотно утопленные в своих мощных косяках.
– А ты ни разу не бывал в таких местах? – В голосе Жанны прозвучало снисходительное хвастовство, словно она если не сама выстроила подземное сооружение, то уж по меньшей мере владела им поколении в третьем. – Шикарно, да?
– Даже слишком шикарно. – К несомненному удовольствию Жанны, Эжен-Оливье не мог скрыть удивления. – Что это вообще такое?
– Бомбоубежище. Жутко старинное, ему почти сто лет.
– Времен Второй мировой? Когда был Гитлер? – Эжен-Оливье не прочь был иной раз продемонстрировать исторические познания.
– Да нет, лет на двадцать позже.
– От каких же бомб тогда прятались? – Похоже, с исторической демонстрацией не надо было спешить. Теперь вдвойне неприятно показывать себя профаном.
– Да ни от каких. – Жанна шла впереди, и походка ее была даже младше ее самой, стремительная и немного расхлябанная. – Просто жутко трусили атомной войны. Тогда многие такое рыли про запас, а вот, пригодилось. Тут несколько входов из разных мест, верно, владельцы всех квартир в доме скинулись, семей десять.
Коридорчик обрывался еще одной металлической дверью. Закругленной овалом, со все той же претензией на некрасивую красоту. Перед дверью стояла на табурете белая пластиковая миска с водой.
– А вода зачем?
– А вдруг тут рыбы водятся? – Собственная более чем немудреная детская шутка, судя по нескольким смешкам, показалась Жанне весьма остроумной. – Ладно, идем к остальным, нехорошо все-таки, раз мы здесь.
Дверь, видимо, полностью перекрывала звук: едва она открылась, донесся сдержанный гул по меньшей мере десятка голосов. Огромная комната, зачем-то заставленная в два ряда стульями и скамейками, была полна народу. Некоторые сидели, уткнувшись в книги, другие, сбившись в маленькие группы, негромко беседовали. Высокий старик, с собранными в старомодный хвостик совершенно седыми волосами, делающими его похожим на какого-нибудь вельможу восемнадцатого века, приветливо кивнул Жанне и ее спутнику. Пожилых людей вообще было довольно много. К удивлению Эжена-Оливье, среди взрослых были дети, даже совсем крошечные, не старше годика. Дети вели себя удивительно тихо, или скорей, обыкновенно, просто очень непохоже на детей мусульманских улиц. Мальчик лет трех, усевшись на полу, с важностью развлекал себя немудреной игрушкой: чем-то вроде нанизанных на веревочку бирюзовых бусинок разного размера. Одежда женщин демонстрировала как на подбор аурат [11] – пренебрегали даже свитерками под горло. Пожилые женщины предпочитали блузки с отложными воротничками, молодые – ковбойки и футболки, мальчишеские, их ведь легче достать.
С другой стороны комнаты открылась еще одна дверь, совсем маленькая. Вошел человек, при виде которого Эжену-Оливье сделалось ясным, что и Жанна, и это странное роскошное подземелье времен неслучившейся войны, да и все остальное ему просто приснилось.
Вошедший был священником, даже не таким, каких Эжен-Оливье видел на уцелевших фотографиях последних дней христианского Нотр-Дам, а уж слишком настоящим на вид, словно за железной дверцей стояли времена Пия Десятого [12]. Жесткий колокол подола черной сутаны почти касался пола, и можно было спорить, что маленьких обтянутых материей пуговиц на сутане ровно 33, ни на одну меньше. Высокий и светловолосый, священник был скорее молод, хотя застывшее, какое-то даже ледяное выражение в лице сильно его старило.
– Мессы сегодня не будет, – прозвучал в наступившей тишине его звучный суровый голос.
– Наш поставщик вина попал в руки мусульман. Упокой, Господи, его душу.
ГЛАВА 2. ВАЛЕРИ
– Бедный месье Симулен! – Очень старая женщина в красиво оттеняющей седину лиловой блузке говорила ровным голосом, но Эжен-Оливье заметил, что ее сухощавое тело трясет озноб. – Овдовев, он забыл всякую осторожность, нет, не забыл, выбросил, как выбрасывают ненужную ветошь на помойку.
– Я говорил с ним позавчера по телефону, – мягко произнес длинноволосый старик. – Он вправду понимал, что лучше пересидеть недели две, но очень хотел, чтобы сегодняшний праздник состоялся. Он ведь знал, что вино вышло до последней бутылки, что прошлую мессу была вылита последняя ампула. (Католики используют во время мессы два сосуда – для воды и вина, объемом в чашу потира. В отличие от православных, католические священники используют ампулы в ходе Литургии.) Сегодня были бы красные ризы, ведь Апостол Иоанн изготовился принять мученический венец [13]. Хорошо, что красные ризы, ведь к сегодняшнему празднику теперь прибавляется память мученика.
– А я принял его за спекулянта черного рынка, – упавшим голосом шепнул Жанне Эжен-Оливье.
– Принял… – Жанна стиснула ладони. – ты… видел? Видел что-нибудь?
– Час назад.
Говорили что-то и другие, некоторые из женщин плакали. Но священник, больше ничего не прибавив к своим словам, повернулся и направился к дальней стене. Как Эжен-Оливье не заметил сразу Распятия на ней? Накрытое белой тканью возвышение по грудь высотой, – это, конечно, алтарь. Священник опустился на колени. Воцарилось молчание,
Только шелестели страницы маленьких книжек с закладками-ленточками, по множеству закладок разного цвета в каждой.
Тишина обрадовала Эжена-Оливье возможностью хоть как-то собрать мысли. Откуда мог взяться священник? Есть священник, должен быть и епископ, есть епископ, должен быть Папа. Но Папы давно нет, он отрекся от Престола Святого Петра еще в 2031 году. Ватикан они давно сровняли с землей и теперь свозят туда мусор со всего Рима ( Шейх Юсеф Кордауи в выступлении по телеканалу Al Jazeera: «У Пророка спросили, какой город будет захвачен первым, Константинополь или Рим? Ответ был следующим: первый будет Константинополь. Остается второй город, надеемся, что он будет завоеван… Это означает, что мы вернемся в Европу как завоеватели после того, как нас дважды изгоняли, первый раз с юга Андалузии, второй с Востока». Было добавлено, разумеется, что «на этот раз Европа будет завоевана не мечом, а молитвой и идеологией». Но даже если поверить в это, большая ли разница для нас, миром или войной достигнут падения Рима? (По CORRIERE DELLA SERA: «Провозглашена фетва по Риму: „Город будет вновь завоеван“. 15 марта 2004.) Маленький мальчик все перебирал свои бусинки, но как Эжен-Оливье не заметил среди них маленького креста?
Теперь все выглядело по-иному. Несколько небольших эстампов по стенам изображали этапы Крестного Пути. На особом крючке висела серебристая пирамидка кадила, так и не понадобившаяся сегодня. Алтарную часть, лишенную своего естественного возвышения о неприспособленности помещения, отделяла символическая ограда – справа и слева по два столбика на подставках, каждая пара соединена веревкой. А чего стоил, если приглядеться, головной убор священника! Такое даже в середине прошлого века не носили, даже лефевристы не надевали, если судить по фотографиям. Черная шапочка, квадратная, как коробочка хлопка, от каждой грани идет жесткая округлая лопасть. Нет, граней всего четыре, а лопастей только три, одна грань пустая, на нее спадает кисточка из черной шерсти [14]. Шапочку священник снимал иногда, прижимал к груди, преклонял голову, надевал снова. В молитвенной тишине было слышно, как постепенно утихают сдавленные рыдания. Сколько длилось это молчание, для всех, кроме Эжена-Оливье, полное каких-то обязанностей, какого-то дела? Наконец священник поднялся.
– Он очень любил сам резать по дубу, месье Симулен, – ни к кому не обращаясь, произнесла Жанна. – У них на ферме все было его работы – и двери, и мебель.
– А ведь трудней всего доставалось дерево, – улыбнулся длинноволосый старик. – Мастерские мебели уже лет сто как делают даже самые дорогие вещи из нового дуба. Усыхая, такая мебель дает трещины. Так Симулен скупал негодные бочки для сидра, выпрямлял потом доски под гнетом, в воде… Зато уж хвастался, что его работа не на одну сотню лет. Это была целая философия. Он говорил, что дерево, из которого мастерят, срубленным не умирает, а обретает иную жизнь, как человек после физической смерти.
– А как он ненавидел мебельный лак! – добавил другой мужчина, тоже немолодой. – Помню, говорил, дереву тоже надо дышать, вот я вас покрою лаком, а через неделю похороню!
Разговор вдруг оборвался.
– Я запретил Жаку Ле Дифару и юному Тома Бурделе даже пробовать пробраться к могильному рву, – резко сказал священник. – Довольно на сегодня одной жертвы.
– И Вы были правы, Ваше Преподобие. Ведь прошлая попытка была неудачной, мы потеряли еще троих.
Священник был еще окружен людьми, но собравшиеся начинали потихоньку расходиться. Каждый уходящий опускался перед священником на колени, испрашивая, как в старые времена, благословения.
– Benedical te omnipotens Deus (Да благословит тебя Всемогущий Бог (лат.))
Латынь! Самая что ни на есть настоящая латынь, которую по рассказам знал дед Патрис, знал только для себя, которую так и не доучил отец…
– Кто они все? – шепотом спросил Эжен-Оливье.
– А ты ни разу их не встречал? У нас же есть общие убежища. Вернее сказать, это убежище принадлежит им, но они и нам тут дают отсиживаться. Ну и сами, конечно, у нас скрываются иногда. Но они не бьют сарацин, только служат Литургию.
– Ну да, вон тут сколько старых, где им воевать.
– Ты не понимаешь, они просто не хотят. Ну, они считают, что времена Крестовых походов уже не повторятся. Что на земле вообще, уже ничего хорошего не будет. Ну не знаю, как тебе объяснить, если ты не слыхал о Скончании Дней. Просто они хотят, чтобы покуда еще живо хоть несколько христиан, была и месса. В Париже три общины. Христиане начали с катакомб и в катакомбы вернулись.
– А где они все живут?
– В гетто, понятное дело.
Эжена– Оливье передернуло. Он часто бывал в каждом из пяти крупных гетто Парижа, где жили пораженные в правах французы, не принявшие ислама. Жуткой и безысходной была эта жизнь за колючей проволокой, но многие шли на нее, почитая допустимой платой за право оставаться собой. Лютая бедность и теснота, чуть что -смерть от руки любого полицейского, приравнивающего «язычника» к собаке. Но как же весело плевать на крики муэдзинов, попивая свой кофе за столиком уличного кафе, зная, что в роскошных своих особняках коллаборационисты бегут сейчас «заниматься гимнастикой». Конечно, вино и в гетто было смертельно опасно добывать, конечно, женщины выходили из дому, накинув шарф на голову и на шею, женщину с открытой головой полицейские могут забить до смерти. Но лица их все же были открыты! Жители гетто оставались французами, как могли учили детей, хотя книжек уцелело мало: каждый комикс с Астериксом, каждая серия про слоненка Бабара, рассыпающимися лохмотьями передавались из семьи в семью, покуда хоть что-то можно было различить на затертых листах. Иногда по гетто проходила вдруг череда обысков, которые трудно было угадать заранее. После обысков запасы скудных личных библиотек основательно таяли. Но куда хуже было другое. Иногда, случайно или по каким-то своим соображениям, это оставалось непонятным, благочестивая стража вдруг принималась плотно трепать одну семью. В дом начинал частить имам, без имама – молодые помощники, еще более настырные. Жутко было глядеть на напряженные, окаменевшие лица взятых в такой оборот людей. Они знали, и все знали вокруг – пройдет три месяца, отчего-то ровно три, и соседи увидят поутру либо – грузовичок, перевозящий новоиспеченных правоверных в мусульманские кварталы, либо дом с заколоченными ставнями, распахнутую дверь опустевшей квартиры. На порогах опустевших жилищ подростки рисковали иногда зажигать свечи. Но чтобы среди жителей гетто были тайные верующие!
– А откуда они взялись? Папа же распустил церковь!
– Он не был вправе ничего распускать. Знаешь, были такие, кто еще до всей заварушки ушёл в раскол, за Монсеньером Марселем Лефевром. Они и подались в катакомбы.
– Почему ты все время говоришь они, ты не из этой общины?
– Я из Маки. (Маки – первоначально корсиканское слово, обозначающее «чащобу», «заросли». Уходить «в маки» означало скрываться от властей. Во времена Второй мировой войны так стало называться партизанское движение. Отсюда произошло уже чисто французского происхождения слово макисар. Неудивительно, что лет через тридцать эти славные слова вспомнятся вновь)
– Я говорил с ним позавчера по телефону, – мягко произнес длинноволосый старик. – Он вправду понимал, что лучше пересидеть недели две, но очень хотел, чтобы сегодняшний праздник состоялся. Он ведь знал, что вино вышло до последней бутылки, что прошлую мессу была вылита последняя ампула. (Католики используют во время мессы два сосуда – для воды и вина, объемом в чашу потира. В отличие от православных, католические священники используют ампулы в ходе Литургии.) Сегодня были бы красные ризы, ведь Апостол Иоанн изготовился принять мученический венец [13]. Хорошо, что красные ризы, ведь к сегодняшнему празднику теперь прибавляется память мученика.
– А я принял его за спекулянта черного рынка, – упавшим голосом шепнул Жанне Эжен-Оливье.
– Принял… – Жанна стиснула ладони. – ты… видел? Видел что-нибудь?
– Час назад.
Говорили что-то и другие, некоторые из женщин плакали. Но священник, больше ничего не прибавив к своим словам, повернулся и направился к дальней стене. Как Эжен-Оливье не заметил сразу Распятия на ней? Накрытое белой тканью возвышение по грудь высотой, – это, конечно, алтарь. Священник опустился на колени. Воцарилось молчание,
Только шелестели страницы маленьких книжек с закладками-ленточками, по множеству закладок разного цвета в каждой.
Тишина обрадовала Эжена-Оливье возможностью хоть как-то собрать мысли. Откуда мог взяться священник? Есть священник, должен быть и епископ, есть епископ, должен быть Папа. Но Папы давно нет, он отрекся от Престола Святого Петра еще в 2031 году. Ватикан они давно сровняли с землей и теперь свозят туда мусор со всего Рима ( Шейх Юсеф Кордауи в выступлении по телеканалу Al Jazeera: «У Пророка спросили, какой город будет захвачен первым, Константинополь или Рим? Ответ был следующим: первый будет Константинополь. Остается второй город, надеемся, что он будет завоеван… Это означает, что мы вернемся в Европу как завоеватели после того, как нас дважды изгоняли, первый раз с юга Андалузии, второй с Востока». Было добавлено, разумеется, что «на этот раз Европа будет завоевана не мечом, а молитвой и идеологией». Но даже если поверить в это, большая ли разница для нас, миром или войной достигнут падения Рима? (По CORRIERE DELLA SERA: «Провозглашена фетва по Риму: „Город будет вновь завоеван“. 15 марта 2004.) Маленький мальчик все перебирал свои бусинки, но как Эжен-Оливье не заметил среди них маленького креста?
Теперь все выглядело по-иному. Несколько небольших эстампов по стенам изображали этапы Крестного Пути. На особом крючке висела серебристая пирамидка кадила, так и не понадобившаяся сегодня. Алтарную часть, лишенную своего естественного возвышения о неприспособленности помещения, отделяла символическая ограда – справа и слева по два столбика на подставках, каждая пара соединена веревкой. А чего стоил, если приглядеться, головной убор священника! Такое даже в середине прошлого века не носили, даже лефевристы не надевали, если судить по фотографиям. Черная шапочка, квадратная, как коробочка хлопка, от каждой грани идет жесткая округлая лопасть. Нет, граней всего четыре, а лопастей только три, одна грань пустая, на нее спадает кисточка из черной шерсти [14]. Шапочку священник снимал иногда, прижимал к груди, преклонял голову, надевал снова. В молитвенной тишине было слышно, как постепенно утихают сдавленные рыдания. Сколько длилось это молчание, для всех, кроме Эжена-Оливье, полное каких-то обязанностей, какого-то дела? Наконец священник поднялся.
– Он очень любил сам резать по дубу, месье Симулен, – ни к кому не обращаясь, произнесла Жанна. – У них на ферме все было его работы – и двери, и мебель.
– А ведь трудней всего доставалось дерево, – улыбнулся длинноволосый старик. – Мастерские мебели уже лет сто как делают даже самые дорогие вещи из нового дуба. Усыхая, такая мебель дает трещины. Так Симулен скупал негодные бочки для сидра, выпрямлял потом доски под гнетом, в воде… Зато уж хвастался, что его работа не на одну сотню лет. Это была целая философия. Он говорил, что дерево, из которого мастерят, срубленным не умирает, а обретает иную жизнь, как человек после физической смерти.
– А как он ненавидел мебельный лак! – добавил другой мужчина, тоже немолодой. – Помню, говорил, дереву тоже надо дышать, вот я вас покрою лаком, а через неделю похороню!
Разговор вдруг оборвался.
– Я запретил Жаку Ле Дифару и юному Тома Бурделе даже пробовать пробраться к могильному рву, – резко сказал священник. – Довольно на сегодня одной жертвы.
– И Вы были правы, Ваше Преподобие. Ведь прошлая попытка была неудачной, мы потеряли еще троих.
Священник был еще окружен людьми, но собравшиеся начинали потихоньку расходиться. Каждый уходящий опускался перед священником на колени, испрашивая, как в старые времена, благословения.
– Benedical te omnipotens Deus (Да благословит тебя Всемогущий Бог (лат.))
Латынь! Самая что ни на есть настоящая латынь, которую по рассказам знал дед Патрис, знал только для себя, которую так и не доучил отец…
– Кто они все? – шепотом спросил Эжен-Оливье.
– А ты ни разу их не встречал? У нас же есть общие убежища. Вернее сказать, это убежище принадлежит им, но они и нам тут дают отсиживаться. Ну и сами, конечно, у нас скрываются иногда. Но они не бьют сарацин, только служат Литургию.
– Ну да, вон тут сколько старых, где им воевать.
– Ты не понимаешь, они просто не хотят. Ну, они считают, что времена Крестовых походов уже не повторятся. Что на земле вообще, уже ничего хорошего не будет. Ну не знаю, как тебе объяснить, если ты не слыхал о Скончании Дней. Просто они хотят, чтобы покуда еще живо хоть несколько христиан, была и месса. В Париже три общины. Христиане начали с катакомб и в катакомбы вернулись.
– А где они все живут?
– В гетто, понятное дело.
Эжена– Оливье передернуло. Он часто бывал в каждом из пяти крупных гетто Парижа, где жили пораженные в правах французы, не принявшие ислама. Жуткой и безысходной была эта жизнь за колючей проволокой, но многие шли на нее, почитая допустимой платой за право оставаться собой. Лютая бедность и теснота, чуть что -смерть от руки любого полицейского, приравнивающего «язычника» к собаке. Но как же весело плевать на крики муэдзинов, попивая свой кофе за столиком уличного кафе, зная, что в роскошных своих особняках коллаборационисты бегут сейчас «заниматься гимнастикой». Конечно, вино и в гетто было смертельно опасно добывать, конечно, женщины выходили из дому, накинув шарф на голову и на шею, женщину с открытой головой полицейские могут забить до смерти. Но лица их все же были открыты! Жители гетто оставались французами, как могли учили детей, хотя книжек уцелело мало: каждый комикс с Астериксом, каждая серия про слоненка Бабара, рассыпающимися лохмотьями передавались из семьи в семью, покуда хоть что-то можно было различить на затертых листах. Иногда по гетто проходила вдруг череда обысков, которые трудно было угадать заранее. После обысков запасы скудных личных библиотек основательно таяли. Но куда хуже было другое. Иногда, случайно или по каким-то своим соображениям, это оставалось непонятным, благочестивая стража вдруг принималась плотно трепать одну семью. В дом начинал частить имам, без имама – молодые помощники, еще более настырные. Жутко было глядеть на напряженные, окаменевшие лица взятых в такой оборот людей. Они знали, и все знали вокруг – пройдет три месяца, отчего-то ровно три, и соседи увидят поутру либо – грузовичок, перевозящий новоиспеченных правоверных в мусульманские кварталы, либо дом с заколоченными ставнями, распахнутую дверь опустевшей квартиры. На порогах опустевших жилищ подростки рисковали иногда зажигать свечи. Но чтобы среди жителей гетто были тайные верующие!
– А откуда они взялись? Папа же распустил церковь!
– Он не был вправе ничего распускать. Знаешь, были такие, кто еще до всей заварушки ушёл в раскол, за Монсеньером Марселем Лефевром. Они и подались в катакомбы.
– Почему ты все время говоришь они, ты не из этой общины?
– Я из Маки. (Маки – первоначально корсиканское слово, обозначающее «чащобу», «заросли». Уходить «в маки» означало скрываться от властей. Во времена Второй мировой войны так стало называться партизанское движение. Отсюда произошло уже чисто французского происхождения слово макисар. Неудивительно, что лет через тридцать эти славные слова вспомнятся вновь)