– По-моему, это не моя проблема, – Эжен-Оливье усмехнулся.
   От удара он до сих пор еле держался на ногах, но Ахмада ибн Салиха это, кажется, не слишком беспокоило, равно как и то, останется ли «Незваный Гость» на этих самых ногах стоять или сам найдет, куда сесть в этой маленькой гостиной с тремя черными стенами и подсвеченным аквариумом вместо четвертой. Не дожидаясь уж слишком запаздывающего приглашения, Эжен-Оливье сел на диван.
   – Ты так думаешь? Это касается Софии Севазмиу. – Араб сидел напротив, не отрывая от него тяжелого внимательного взгляда, источавшего теперь холодную неприязнь и что-то вроде брезгливости.
   – Кого-кого? – Сердце бухнуло, но Эжен-Оливье знал, что лицо не выдаст.
   – Ты слышал. Есть адрес, Пантенское гетто, пересечение Седьмой и Одиннадцатой улиц…
   Эжена– Оливье вновь скрутила ненависть, отчаянно, до невозможности думать. Всего два года, как мэр Парижа вдруг распорядился заменить названия улиц внутри всех гетто порядковыми номерами. Французы, конечно, называли между собой улицы по-прежнему. Если и произносили номер, то с понятной собеседнику гримасой отвращения. С таким вот стерильным равнодушием сказать о номере улицы мог только враг, но за все восемнадцать лет своей жизни Эжен-Оливье разговаривал с врагом впервые -сидя напротив, утонув в мягких кожаных подушках.
   Ну нет, спокойно! Черт знает, что происходит, но слушать и смотреть надо в оба. Господи, сейчас бы чего холодного приложить ко лбу или хоть выпить, сразу бы удалось собраться, но не просить же этого гада.
   – Ты едва ли его знаешь, но другие, они знают. Итак, Пантенское гетто, дом 7/11, квартира №5. София Севазмиу живет там уже неделю и намерена оставаться еще несколько дней.
   Вот теперь уже стало действительно не до эмоций. Когда слушают так, как слушал Эжен-Оливье, можно просто забыть выдыхать и вдыхать. И даже не заметить, что не дышишь. Откуда? Или гад блефует?
   – Когда ты об этом скажешь, она, конечно, тут же сменит адрес. Излишние, надо сказать, хлопоты. Можно преспокойно там оставаться. Дело в том, что благочестивые не имеют этой информации. Хотя на вашем месте я был бы осторожен с этими явками в гетто. Сейчас прорабатывается новая методика. Из каждой двадцатой семьи будут по пустяковым обвинениям задерживать подростков, молодежь, но сами семьи трогать не станут. Арестованных станут судить, ну и отправлять в тюрьмы для неверных – в Компьени, например, думаю, ты слыхал, каково там сидеть. Нет ничего необычного, что парня лет пятнадцати поймали на каком-нибудь непочтительном жесте во время призывов на молитву, судили и посадили. Но много чем готовы поступиться родители, лишь бы хоть капельку смягчить своему ребенку пребывание в Компьени. Даже не за то, чтобы освободить его, конечно, нет. За то, чтоб передать коробку шоколада, избавить от карцера, устроенного под отхожим местом, спасти от сексуального обслуживания надзирателей. Десятки жизней чужих людей – вполне приемлемая за это цена.
   Что угодно было в ровном, хорошо модулированном голосе Ахмада ибн Салиха, только не жалость к людям, понужденным к недостойному, но страшному выбору.
   А ведь он не врет, быстро подметил Эжен-Оливье, скорей всего не врет, подростков вправду стали хватать чаще. Он не слишком об этом прежде задумывался, ему-то тюрьма в любом случае не грозила. Компьень – для мелких нарушителей. В этом араб не врет, а в другом?
   – Ну и смысл мне все это рассказывать? Я дальше в такие кошки-мышки играть не стану. Что нужно от меня и какого черта?
   – В самом деле, какой смысл говорить о явках Маки с человеком, забравшимся в мой дом мирно воровать ложки? – Ахмад ибн Салих усмехнулся, на мгновение переведя взгляд на уткнувшуюся в стекло карликовую черепашку.
   А что, уж не сказать ли, будто впрямь за антиквариатом влез, только бес попутал в бродилку поиграть. Да нет, смешно, хрен поверит.
   Черепашка, которой Ахмад ибн Салих потыкал пальцем, разевала рот, не понимая, отчего не может ухватить ничего, кроме гладкой поверхности.
   – Мне нужно встретиться с Софией Севазмиу. Я уже понял, ты не знаешь, кто это такая. Но гарантией моей заинтересованности в этой встрече пусть послужит то, что мне известно неизвестное благочестивым, и я молчу.
   Да он идиот, ничего больше! Ни одному из них Севазмиу никогда не поверит на слово, ни в чем не поверит, ни одному из них не позволит навязывать себе правила игры.
   – Ты можешь ей кое-что передать, – Ахмад ибн Салих резко поднялся, вышел из комнаты. За своими людьми? К телефону? Эжен-Оливье бесшумно скользнул к дверям. Слышалось только нетерпеливое постукиванье, словно выдвигались один за другим ящики комода.
   – Свои записи, надо думать, ты слизнул весь мой хард, тоже, конечно, можешь передать кому хочешь, – громко продолжил из другой комнаты ученый. – Но думаю, это более интересно для мадам Севазмиу. Я должен предупредить, мои файлы едва ли вообще способны вызвать ее интерес. Они абсолютно дистиллированные.
   С этими словами Ахмад ибн Салих, который, оказывается, при всей своей грузности тоже умел двигаться бесшумно, возник в дверном проеме, оказавшись тем самым в одном шаге от Эжена-Оливье. В руке у него был целлофановый чехольчик с какой-то коробочкой внутри. Араб вытряхнул коробочку на ладонь, скорей это была не коробочка, а шкатулочка, чуть больше пачки сигарет, из грушевого дерева, с полустершимся узором на выдвижной крышке.
   – Вот, – араб протягивал коробочку Эжену-Оливье.
   – Раскройте, – Эжен-Оливье отступил на шаг.
   Кивнув, Ахмад ибн Салих осторожно выдвинул крышку, продемонстрировал содержимое, верней его отсутствие, потому что шкатулочка была пуста. Затем, уже по собственному почину, наклонился и понюхал маленькую деревянную емкость.
   – Запах действительно довольно резкий, но он не опасен.
   Темное теплое дерево сильно пахло какими-то пряными духами. Эжен-Оливье с недоумением повертел безделушку в руках. Очень старая безделушка, когда-то была украшена узором из янтаря, но камешки почти все осыпались. Ну и что? Ох, и неприятны же такие игры втемную. Перед ним враг, несомненный враг, который даже не умеет скрыть этого.
   – Можно, конечно, и выбросить это на улице в самую ближайшую урну, – Ахмад ибн Салих вышел в коридор, несомненно демонстрируя, что разговор завершен. – Но на твоем месте я бы так делать не стал.
   А то, конечно, позарез необходимо знать, как бы поступил ты. Как поступать на своем месте мне, вот это важно на самом деле. Что, если все это – какая-то адски хитрая ловушка, ведь легко можно пожертвовать пешкой ради того, чтобы взять ферзя. Верней сказать, королеву. Так что спасибо за совет насчет урны, только, пожалуй, не самой ближней.
   – Знаешь что, – Ахмад ибн Салих, идущий впереди к дверям прихожей, вдруг резко остановился, словно нюхом учуял чужую мысль, развернулся. – Если сегодня вечером София Севазмиу на самом деле будет по этому адресу, то червяки на крючок мне, пожалуй, без надобности? Проверь сам, будет она там или нет?
   По адресу, названному арабом, оказалась маленькая антикварная лавчонка, хотя подобный антиквариат вернее было бы называть попросту старьем, а лавку барахолкой. По стенам громоздились отягощенные одеждой вешалки, и это была одежда, сохранившаяся с прежних времен. Женские блузки без рукавов и с короткими рукавами шьют и теперь, для семейного, так сказать, круга, но они подчеркнуто сексуальны, никому из мусульманских модельеров не пришло бы в голову сочинить вот такую кофту из ткани в скромную клетку, с удобными карманами или вон ту, гладкую, цвета беж. На полках теснились фаянсовые чайные кружки, среди них – с потешными изображениями зверей, одетых по-людски и занятых человеческими делами. Сколько ж их делали на рубеже веков: благочестивые колотят-колотят, а все не перебили. Потерявшие смысл металлические и резные рамки для фотографий. Больше бросалось в глаза, конечно, вполне нейтральных вещей: помятые джезвы, надбитые вазы, подносы, шкатулки. Поэтому, когда София вертела в руках сомнительную посылку, со стороны показалось бы, что она попросту приценивается к одному из выставленных на продажу предметов. Да и выражение ее лица вполне подходило человеку, лениво размышляющему над ерундовой покупкой.
   – Я действительно знаю эту вещь, – София качнулась в старом кресле-качалке, где уселась в дальнем углу захламленной комнаты. – В этой коробочке мой свекор хранил красную смирну. Забудь я эти полуосыпавшиеся янтарики, думаю, запах бы напомнил. Это была его причуда, он больше любил смирну, чем ладан. Ничего не скажешь, удобно иметь в запасе письмецо, которое может прочесть только адресат. Значит, все это затевалось не вчера.
   Эжен-Оливье промолчал. Не дело солдата задавать вопросы генералу, даже если тот с ним вроде бы что-то обсуждает. На самом-то деле София Севазмиу просто думает сейчас вслух, не может же ее впрямь интересовать мнение человека, умудрившегося дважды лажануться до полудня. Рекорд, да и только! Провалился во-первых, не сумел устранить себя, а значит подверг опасности кучу народа, во-вторых. И еще неизвестно, не был ли третий поступок третьей глупостью, самой большой.
   – Не бери в голову, парень, для такого ореха у тебя еще зубы молочные. Как видишь, ничего худого не вышло из того, что ты остался живой. – София уронила шкатулочку в карман, а из другого вытащила неизменные папиросы.
   – Не убежден, – у Эжена-Оливье хватило смелости поднять глаза.
   – Ты хочешь знать, не осталось ли у меня кого в живых по мужней линии? – София усмехнулась, затягиваясь. – Передай, будь любезен, пепельницу, с меня станется стряхнуть пепел на пол, а у старика Жоржа горничных нету. Никого не осталось, насколько мне вообще известно. Во всяком случае, в Еврабии. Да и, кроме того, все знают, что от меня ничего невозможно получить шантажом.
   Знать наверное Эжен-Оливье не знал, но кое-какие зловещие слухи до него доходили. Была история, пытались. Заложники погибли, хотя и были отомщены так страшно, что новых попыток ваххабиты не предпринимали. Поговаривали, мщение заняло почти год, но последний из замешанных в гибели тех людей остался в живых. Он просто тронулся умом, ожидая, когда же доведется разделить участь предшественников. Теперь забивается под больничную кровать при виде незнакомого санитара. Впрочем, быть может, это и сказочка, одна из многих, что волочатся шлейфом за такими, как София Севазмиу.
   – Это единственное, что мне пришло в голову, – проговорил он одними губами. – Он враг, а что, кроме шантажа, может быть у врага в рукаве?
   – Да много чего там на самом деле может быть, – София качнулась в качалке. – Знаешь, почему они так и не захватили всей планеты? Ты помнить не можешь, но был момент, могли.
   Эжен-Оливье молчал. Вина грызла его, устроившись за пазухой, как лисенок грыз спартанского мальчика, о котором рассказывала в детстве мать. Оставалось только терпеть и не подавать виду, он же не просит, чтобы его прощали или оправдывали.
   – Да сядь ты вон на ящик, не маячь перед глазами, – как всегда, самая безобидная реплика Софии звучала невольным приказом. – Видишь ли, еще в годы старого мира эти сыны Аллаха любили козырять пропагандистским утверждением, что они-де, в отличие от христиан, разговаривают с высшей инстанцией, так сказать, без посредников. На самом деле полная чушь, но подробней лучше спросить отца Лотара. Кстати, не поленись, врагов надо хорошенько понимать. Но в этой чуши есть курьезная доля правды. Каждый горделивый избранник, «беседующий с Аллахом напрямую», никак не может взять в толк, отчего это другому такому же избраннику Аллах так же напрямую сказал совсем другое. Особенно на предмет материальных претензий.
   – Они не могут надолго сговориться между собой! – Запах диких русских папирос был лучше любой смирны. Что же в ней такое, какая загадка, что ее присутствие наполняет таким счастьем? Не только ведь его, он сколько раз ловил отблески собственных движений души в других лицах.
   – Тогда не смогли, а то б нам крышка, и сейчас не могут. Вот какой-то прожженный пройдоха и надумал поставить на кафиров [29] в игре против какого-нибудь правоверного собрата. Сам этот Ахмад или тот, кто за ним, нам без различия.
   Ну вот, все встало на свои места. Получил, задница? Так и станет София Севазмиу с тобой встречаться, разбежался.
   – А какое место этот тип предлагал для встречи? – София загасила окурок.
   Эжен-Оливье вскочил, опрокинув шаткий ящик так стремительно, что из него рассыпалось по полу вовсе несуразное содержимое -бумажные китайские веера.
   – Картежники из вас, молодняка, никакие, – София засмеялась черными глазами. – Ну допустим, он хочет использовать втемную силы Маки. Под это дело он может кого-то нам сдать из этой агентуры, рассекретить. Самое простое – им может быть нужна парочка особо удачных казней, чтобы не уберегший ценные кадры чиновник слетел с поста. Ради своей выгоды они всегда сдают и подставляют друг дружку, сколько я их знаю. Но ведь и нам есть возможность сыграть с этими картами не в его интересах, а в своих. Кроме того, откуда он знает то, что еще не известно благочестивой страже? А тут мерзавец не соврал, нет таких доводов, чтобы благочестивые могли меня сцапать и замешкались. Это мне не нравится, и не нравится сильно. Тут уж эфенди придется удовлетворить мое любопытство. Да и кроме того… Кроме того есть еще одна странность. Откуда все-таки взялась эта вещица? Дело в том, что все личное имущество священника Димитрия Севазмиоса осталось в России.

ГЛАВА 6. ЦЕНА УСТРАШЕНИЯ. ПРИГОРОД АФИН, 2021 ГОД

   «Если бы ты миссионерствовал вчера, сегодня мне не пришлось бы покупать оружие», – эти слова сына все звучали в ушах иерея Димитрия. Белые, сиенского мрамора ступени склепа были усыпаны лепестками темных роз и казались из-за этого окропленными кровью. Безоблачная высота сверкала той лазурью, которой не знают более холодные небеса. Молодая женщина, отделившаяся от толпы, стояла среди светлых крестов, теснящихся по обеим сторонам узенькой дорожки. Она была неподвижна, абсолютно неподвижна, но ее черные одеяния танцевали на ветру. Отец Димитрий подумал вдруг, что впервые видит невестку такой. Ручное кружево черного шарфа, накинутого на стянутые античным простым узлом волосы, вольный, широкий подол длинной юбки, открывающей лишь щиколотки в черных чулках и изящные туфли на невысоком каблуке, обвивающие ноги тонкими ремешками. В траурном, но таком женственном наряде ее красота вдруг высветилась и заиграла.
   Сейчас она, такая негреческая, казалась не просто гречанкой, но самим греческим воплощением древней женской скорби, Медеей или Электрой. Жутковатая, но прекрасная, с этим спокойным лицом, уж конечно она не ломала рук и не рвала волос, но откуда тогда это леденящее черное веянье? Видал ли муж, что она так красива? Едва ли. Скорей всего она и на собственное венчание заявилась в кроссовках. Впрочем, наверное тут никто не мог ничего сказать, они обвенчались почти тайком, во всяком случае, мимоходом, страшно разобидев добрую сотню родственников. Обыкновенно ее красота успешно пряталась в ветровках и мужских свитерах, в неизменных джинсах. Царственный изгиб шеи скрывали небрежно распущенные волосы, лицо закрывали невыносимые темные очки. А ведь она могла бы, захоти только, блистать в элитарном кругу, к которому от рождения принадлежал Леонид, запоздало понял отец Димитрий, могла бы, даже вопреки невнятному происхождению, русская, если не хуже, чуть ли не еврейка. Мы не поняли, что она просто не захотела. Маленькое кладбище было старинным, семейным, и потому не возникло нужды в безобразном ритуальном транспорте. Процессия шла к вилле пешком, рассыпавшись на обратном пути среди могил и кипарисов.
   «Чем я займу такую ораву? Ну, ладно, не гнать же. Вы, двое, разберитесь с унитазом в угловом туалете – шумит по пятнадцать минут после каждого спуска воды. Ты собери по комнатам пустые жестянки, особенно в спальне, под кроватью, должно быть дикое количество, и снеси вниз к контейнеру. Мешки на кухне, под раковиной! Ну а ты пока почисти мне ботинки».
   Это и были последние слова Леонида Севазмиоса, хотя София еще не знала их, когда шла черной тенью между черными кипарисами. Последние слова, сказанные прежде, чем упасть изрешеченным в глубокое кресло в их небольшой квартирке недалеко от Кифиссо – не самое дорогое место в Афинах, но и вполне приличное. Квартирка, опоясанная утонувшим в цветах и зелени балконом, со стоявшая из спальни, небольшого компьютерного кабинета, еще меньшей комнаты для частых гостей и столовой-гостиной, тоже была не роскошной, но вполне приличной, самый раз подходящей для молодой четы, бездетной, пока еще бездетной, как считали добрые знакомые. Вместо кухни к «столовой» части большой комнаты прилип закуток с мойкой, плитой на две конфорки и холодильником, отделенный матовыми застекленными створками, что были единственным источником дневного света. Спокойно двигаться там мог только один человек. Нельзя сказать, что эти неудобства очень печалили молодую хозяйку. Даже если они ужинали дома, чем, надо сказать, не злоупотребляли, всегда ведь можно было заказать в ближнем ресторанчике что-нибудь в равной степени вредное для фигуры и для желудка. Они объедались в два часа ночи какими-нибудь лепешками с жареным мясом, утонувшим в острой приправе – и оставались тощими и здоровыми.
   Соня словно сама видела лицо Леонида, когда он это произносил, видела открытую, исполненную бессознательного кастового превосходства улыбку, видела, как он поставил на журнальный столик ногу, обутую в черный ботинок со шнурками, на кожаной тонкой подметке – они ведь собирались в театр, на какую-то модную античную стилизацию.
   Слова не вполне античные, но он был в них весь – в этой свойственной только ему расчетливой беспечности. Курьезное сочетание, что и говорить. Но ведь в его мальчишеском кураже действительно был точный и мгновенный расчет. Когда вдруг засбоило электричество, а затем механическая часть дверных запоров сдалась бесшумно и мгновенно и в квартиру с намеренным грохотом ввалилось четверо с автоматами, он даже не стал проверять, работает ли телефон. «Ноль смысла», – сказала бы сама Соня. Только ведь одно дело понять, что смысла ноль, а не засуетиться напрасно – совсем другое. В считаные мгновения определить, что выскользнуть нет, не удастся, (они ведь даже оружия дома держать не могли, спасибо доносам либеральной прессы!), вычислить из четверых вожака, оскорбить его чуть больше подчиненных – перед ними. Он же просто спровоцировал тупую марионетку – окатить наглеца с головы до ног длинной очередью, тот и жал, пока было чем палить. Ну и тоже все понятно – слишком много они знали еще тогда. Кому надо, чтоб тебе перед смертью тушили сигареты о гениталии и выковыривали глаза позаимствованной в кухонном закутке открывалкой для бутылок? Блефанул и выиграл легкую смерть.
   Идя между белыми крестами, она тогда знала только одно – он умер спокойным. Он знал, прекрасно знал, что Соня никогда не войдет в дом, не позвонив с улицы, не услышав в трубке знакомого голоса, если отсутствия не оговорено заранее. Да и этот знакомый голос непременно должен был сказать некоторые слова, а других слов, напротив, не должен был говорить. Полуиграя, очень уж они были еще молоды, они изобретали десятки изощренных предосторожностей, моделировали десятки положений – обессилев от другой игры, любовной, раскинувшись среди черного шелка простыней, на матрасе из природной губки, на новенькой кровати под старину.
   Леонид любил роскошь, и Соня, когда надоедало шокировать драными джинсами родню мужа, иногда ему уступала. Не часто, конечно, но в тот день, когда не ответил телефон, она три часа просидела в салоне, терпеливо снося парикмахерские попытки соорудить из ее непокорно прямых волос замысловатую вечернюю прическу с большими и маленькими локонами.
   Им удалось тогда скрыться, всем четверым, хотя они и дождались полицию вместо Сони.
   Отсчитывая от этого дня, ей суждено было узнать последние слова мужа только через три с половиной года. Третий боевик из четверых (двоих не удалось взять живьем) раскололся почти мгновенно. Револьвер, скользящий по лицу, хорошо стимулировал его память. Она проверяла. Сходилось все – он вспомнил, что Леонид был в белой рубашке со стоячими воротничками, но еще без бабочки, вспомнил еще множество всяких мелочей, свидетельствующих, что не сочиняет. Да и откуда бы этой твари такое сочинить? Когда он произнес самую полную фразу трижды без новых добавлений, Соня, торопясь, чтоб эта недостойная пасть, донесшая до нее последние слова мужа, не сумела ничего больше прибавить своего, запихнула в нее ствол.
   Но выстрелила она не сразу. С минуту она смотрела в молодое, похоже, их ровесника, лицо, разделенное как бы надвое: покрытые темным загаром лоб, нос и верхняя часть щек, а снизу все белое, даже густая щетина не может скрыть этой синеватой белизны. Боевик поспешил расстаться со своей «моджахедской» бородой в тщетной надежде сбить со следу, обмануть смерть. Но Смерть смотрела на него, улыбаясь углами губ, улыбаясь глазами, в которых плясали маленькие огоньки. У Смерти была девчоночья густая челка, ее волосы были собраны в конский хвост широкой деревянной заколкой, она была одета в рубашку из голубой джинсовки. Бесполезно было подскуливать, ощущая этот соленый холод металла во рту, лицо Смерти дробилось над ним из-за заливающих глаза слез, самых искренних, обильных, стекавших по щекам. Не надо, нет, не надо, не надо! (Мне самой это показалось бы карикатурой еще неделю назад. Но вчера, 10 сентября, по ТВ показывал и убийцу детей в Беслане, молоденького мюрида, который через каждое слово повторял, что Аллахом клянется, хочет жить, лгал, что вовсе не он выбивал стекла телами малышей, не он мучил их жаждой, не он насиловал школьниц, все не он, а его только не надо убивать! Как же все быстро разматывается…)
   Это был последний раз, когда она убивала их с хоть какими-то эмоциями.
   До этого было еще много дней, много кропотливых дорогостоящих усилий.
   – София, погоди, – отец Димитрий наконец решился нарушить ее одиночество.
   Она замедлила шаг, остановилась, поправила отогнутый ветром шарф, улыбнулась одними губами, но спокойно.
   – Я хотел поговорить с тобой, – негромко сказал отец Димитрий. – Нет, не думай, не о Леониде. Едва ли есть еще что-то, чего бы мы могли друг другу о нем сказать. Мне хочется просто по-стариковски поболтать с тобой немножко. В доме будет неудобно, народу собралось так много…
   – Давайте поболтаем, отец, – ее спокойствие было невыносимо. Ему было бы легче, если бы она плакала. Господи, пошли ей дар слез, бедняжке! – О чем?
   – О России. Я ведь верно понял, София, что ты не намерена теперь воротиться на родину?
   – Быть может, на полгода, еще не знаю, как все сложится. Но жить я не собираюсь ни в России, ни в Греции. Скорее всего просто потому, что мне вообще больше не нужен свой дом. Даже если он размером со страну.
   – Только поэтому ты не хочешь жить и в Греции?
   – А есть еще какая-то причина?
   – Ты ведь превосходно поняла, о чем я. Твой муж осуждал соотечественников.
   – Он много кого осуждал. Что ж мне теперь, на Марс, что ли, переезжать? Так там, говорят, воздуха нет.
   – Соотечественников он осуждал больше других, – отец Димитрий говорил со странной одышкой, словно ему-то воздуха не доставало как раз здесь, на этом пронизанном остриями кипарисов благовонном просторе, на ветру, несущем слабый привкус морской соли, – Даже я не могу сейчас здесь остаться.
   – Уж будто? Разве не Греция – «единственная страна в этом безумном мире, которая спасет себя», отец? – молодая женщина попыталась смягчить голосом интонацию. Она не язвила нарочно, просто не умела иначе.
   – Я не отказываюсь от своих слов и сейчас, – отец Димитрий не обратил внимания на непроизвольный выпад невестки. – Греция спасет себя, но других не спасет. А Россия спасет других, если только ей самой удастся спастись. Лет пятнадцать назад, даже больше, я ведь ездил по России в составе совокупной делегации Православных Церквей. Ты едва ли знаешь, София, но тогда шли мощные объединительные процессы. Не все вышло, как хотелось, но многое. Это, конечно, усилило православный мир. Многое, тем не менее, неприятно поразило меня в России тогда. Огромная страна, церковные иерархи слишком высоко стоят. Неестественная высота поднимает их над народом. Закрытые резиденции, представительские автомобили, десятки референтов и секретарей на интернете и телефонных проводах, фильтрующих допуск простых смертных к владыке. Архиепископ служит в праздник в соборе, видит толпы верующих, среди них – молодежь, женщины с детьми на руках, посещает наполненные студентами семинарии, посещает поднимаемые деятельным монашеством из руин обители. Он видит свежеизданные в церковных издательствах книги, читает богословские журналы. И ему начинает казаться, что он – архиерей православной страны. Опаснейшая иллюзия! Дитя мое, я смотрел тогда статистику. Ужас, бред! Тех, кто заявляет себя православными, больше, чем тех, кто верует в Бога. Подумай, дочка, они свели Православие к национальному колориту! К крашеным яичкам и куличам. Процент людей, соблюдающих посты, почти не увеличился, каким был при коммунистах, при гонениях, таким и остался. (Согласно данным различных социологических опросов (ВЦИОМ, Анлитический центр Ю. Левады и др.), проводившихся в РФ в конце 1990– начале 2000-х гг., число респондентов, назвавших себя православными, превысило число респондентов, назававших себя верующими в Бога, примерно на 20%.) А священники на приходах жаловались на проблему «захожан». Это люди, считающие себя воцерковленными, но на самом деле они не таковы. Для «захожанина» нормально покрестить ребенка, но не думать о его религиозном воспитании, венчаться в церкви, а потом разводиться, ходить в храм раза два-три в год. Многие верующие рассказывали мне тогда, что недавно Страстная Седмица пришлась на эти невнятные послекоммунистические майские праздники. И что же? По всем телевизионным каналам шли развлекательные программы, кривлялись паяцы, шуты. Где хоть тень уважения к скорби православных? Разве у нас в Греции такое бы потерпели? А эти нелепые новогодние балы в разгар Рождественского поста? Оставим сейчас мучительный спор о календаре. Скажем одно – христианское государство приспосабливается к календарю Церкви, не наоборот! Россия должна понять – в отличие от Греции, православная ее часть – это меньшинство общества. Только потому, что храмов не так много, возникает иллюзия православного большинства.