– Раскрою тебе приемы сестрические. Проведу повсюду в корабле спасательном.
И поцеловала Клаву в губы. Серьезно поцеловала, пощекотав языком. Клава никогда еще так с девочками не целовалась. Только с мальчишками.
– Ну пошли, покажу тебе всё, – добавила Соня совсем по-школьному.
Только взгляда такого ни у кого в школе нет.
9
10
И поцеловала Клаву в губы. Серьезно поцеловала, пощекотав языком. Клава никогда еще так с девочками не целовалась. Только с мальчишками.
– Ну пошли, покажу тебе всё, – добавила Соня совсем по-школьному.
Только взгляда такого ни у кого в школе нет.
9
Они сбежали, держась за руки, вниз по той же крутой лестнице, по которой так давно ощупью поднималась Клава – в другой жизни, вчера вечером.
Внизу Соня распахнула ближнюю дверь по коридору.
– Вот здесь тебе будет место. Миленько, правда?
Первое, что бросилось в глаза – разложенные прямо на полу впритирку матрасы, застеленные простынями и одеялами. Матрасы занимали половину комнаты. Другая половина представляла собой что-то вроде сеновала. И пахло весело, по-деревенски – сеном.
На двух подоконниках цветы в горшках. К цветам, подумала Клава, и относилось предположение, что в комнате «миленько». Клава-то по первости вспомнила подвал бомжей с общим лежбищем, куда ее затащили однажды с двумя девчонками, так что едва вырвались. Вот только в подвале не было цветов и простыней.
– Вот здесь только весталки живут. Светелка светлая в корабле.
Клава не осмелилась сравнить вслух светелку с лежбищем бомжей, а вместо этого спросила:
– А почему корабль у нас, когда он стоит просто как дом за забором?
– Потому что дом обычный – он в землю врос и сдвинуться не может. И обитатели его земле приговорены. А наш корабль спасательный плывет в царствие Госпожи Божи. Настанет День предназначенный, и мы приплывем в Спасенное царство. Чего ж тут не понять?
– Я понимаю, – возрадовалась Клава, что попала на столь удачный рейс. – Я понимаю!
– И приплывем все. Тут моя лежанка, и ты значит рядом. Ближе к двери, но так положено, раз новенькая. А на соломе боровки наши. Весталки – самые лучшие сестры, самые правильные, понятно, да? Нетронутые которые. Потому мы с веночками: невинность – она всегда сверкает и от чела сияние. Нам и работать совсем не надо, только учить. Просвещать истину. А слабые сестры, те не сияют от чела вокруг, потому что по слабости они уже трачены мужским червем, хуже чем шерстяные трико прожорливой молью. Они работают, деньги приносят. Ну братцы-боровки – свои у каждой. Они у нас послушные. Вот дверь закрыта, а я и так знаю, твой с моим под дверью ждут, когда позовем. А сами не смеют, ни-ни, такие смешные! Когда учить пойдем по Вавилону, они при нас вместо охраны, потому что люди всякие есть, которые истину не зрят. А так спят в ногах на соломе. Подползти ночью норовят. Да у нас всегда можно – и днем и ночью, если с молитвой. Только чтобы червя своего в жалейку не запустили! Тогда – ужас! Боровка обрежут так, что только дырочка останется, откуда писать, а весталку – засекут! Все по очереди сечь будут, пока не засекут!
Соня посмотрела страшными глазами, и тут же засмеялась.
– Да нам-то что? И так всё можно – без этого. По-моему, даже противно. Братский поцелуй ихний – куда приятнее. И сами с тобой мы ведь друг друга любим, да?
Она обняла Клаву и со смехом повалила на тюфяки, целуя в глаза, в губы, и тут же бормоча: «Госпожа Божа, помилуй мя... Госпожа Божа...»
– И всё свято теперь! Госпоже Боже приятно, оттого что нам хорошо.
Смеясь, Соня целовала, щекоча кончиком языка, когда дверь открылась и вошла еще одна весталка, судя по венку на челе. Такие в школе – десятиклассницы.
– Хорошо любите, – проговорила она словно «добрый день».
– Ира! – вскрикнула Соня. – Ирочка, как хорошо!. . Ира моя первая сестра, учила меня, как я тебя теперь... Ируня, сестринский поцелуй, а?
– Вдвоем обойдетесь, – отстранила Ира.
– Ируня, ты что? Ревнуешь? Ревновать – грех!
– «Госпожа Божа, помилуй мя ... Госпожа Божа...» – тут же поспешно забормотала Ира и, присев, поцеловала в губы и Соню, и Клаву. Но – холодно.
– Ревнуешь, – подтвердила Соня. – Раньше не так целовала.
– Просто устала. Сейчас с двумя сестрами все губы отцеловала.
– Любовь усталости не знает, – отчеканила Соня, словно урок ответила.
– А я недавно устала тоже, – припомнила Клава, чтобы защитить эту новую Иру от слишком правильного ответа Сони, отличницы здешней. – Толстуха одна, осетрина парная, белуга, заставила губами и языком в свою, – запнулась с непривычки, – жалейку лезть. Так я устала в усмерть, пока ее проняло.
– Осетрина толстая? – захохотала Соня. – Ой, не могу. Расскажи еще чего-нибудь. У нас тут секреты держать нельзя. Грех недонесения!
И погрозила пальчиком.
Клава стала рассказывать про соседа Павлика.
– И сказать не мог, чего ему надо, только сопел? – уточняла Соня. – Ну-у, наши боровки лучше. Или нет, – добавила она подумав, – всем одного надо, и говорить вовсе незачем. Сопел – и ладно. Всем одного надо, только в миру это грязь и грех, а мы – любовью очищаемся... Ну, пошли дальше, потом еще полюбим, время есть.
Они вышли в коридор.
Валерик и еще один мальчик в балахоне, Сашенька, который тоже Клаву с креста снимал, и вправду торчали под дверью, а теперь пошли, слегка отстав, за Клавой и Соней.
– Тут в трех комнатах слабые сестры, червем траченные. Слабых много, весталок наперечет.
– А почему весталками мы называемся? – спросила Клава.
– Ну – почему. Потому что. Потому что через нас Госпожа Божа свою весть людям посылает. А мы ходим и зовем к истине. Весть разносим. Кто же мы еще – весталки и есть. И к нам тоже от Божи вести приходят – первым... Тут – облегченная палата.
Соня распахнула дверь. В комнате стояли в два ряда унитазы – шесть или восемь. Уборная просто – только без кафеля. На одном универсальном тазу сидела сестра. Она и головы не повернула.
– Облегченная палата – общая для всех. Только надо смотреть строго, чтобы боровки не пачкали. Они грязнули и струю мимо пускают. Тогда его мордой по полу повозить.
– А как же – вместе? – удивилась Клава.
– Ты что?! Стыдиться – грех! Что Господа Божа устроила – всё к славе Её-Их. Да за такой грех – знаешь?! Ну-ка, сядь быстро и отдай, что накопила. Валерик, Санечка, ну-ка сесть напротив. Вот и облегчитесь дружно. Ничто так не сближает. Готово?
– Бумажку бы, – пробормотала Клава.
– Ты что?! Бумажки эти – грязь! Мусульмане никогда не подтираются, они подмывают себя – и мужики, и женщины. А мы всякое зерно истины в любой вере отыскиваем. Мы как мусульмане – моем себе сразу. Зато всегда чистые, а после бумажки вонючее дупло останется! Вот там кран в углу – стань и вымой себе всё. Все увидят, что у тебя везде чисто, и еще больше тебя полюбят.
Клава сделала, как приказала Соня. Трудно было только начать в первый момент. А пересилила себя, помыла при братиках-боровках, при сестрах все места – и легко даже стало, оттого что одним стыдом и секретом меньше. Словно пласт тяжелый отпал с души.
Вслед за Клавой подошли с полной непринужденностью подмыться и боровки.
– Вот так еще сестрей и братей стали, – обняла Соня разом и Клаву и Сашеньку. – А теперь и трапезовать пора.
И точно – послышался колокольчик.
Соня привела в ту самую молельню:
– Потому что брюхо норовит нас грешных первей всех от Госпожи Божи отвлечь. Так чтобы и не забывать Её-Их каждую секунду! – продолжала добросовестно наставлять усаживая на подстилку. – И за столами рассиживаться – брюхо тешить. Как молим – так и едим. Сколько намолим – столько и дастся. Но сначала – росы утренней. Тоже благодать нам послана от Её-Их.
Пить-есть хотелось, но любопытство не оставляло:
– Как ты сказала? От Ёх?
– Госпожа Божа наша едина в троичности Мати, Дочи и Святой Души. Поэтому грех сказать Она, грех сказать Они, а нужно на дыхании вместе: Она-Они. Грех сказать Её, грех сказать Их, а надо на одном дыхании: Её-Их.
Хорошо, спросила вовремя! А то бы нагрешила, обидела бы Госпожу Божу неверным словом – Она бы и припомнила. То есть: Она-Они припомнили бы! Да уже и согрешала раньше – надежда только, что Она-Они простят неведения ради.
Горбатый брат разливал в подставляемые стаканы росу из трехлитрового термоса.
Роса пахла какими-то увядшими цветами. Так пахло на похоронах соседа Дмитрия Устиныча, отца Павлика, когда нанесли много венков и букетов. А на вкус холодная и кисловатая как тоник без джина. «Прости Божа, за сравнение нечестивое», – охранительно подумала Клава.
– Есть потом – не обязательно, если грешные твои потроха не попросят, а в росе утренней – благословение Госпожи Божи, без росы утренней нельзя.
И Соня оглянулась вокруг – Клаве показалось, сестра проверяла, все ли впивают благословение с росой?
Все впивали, приговаривая: «Благослови, Госпожа Божа, уста и гортань и всю часть желудочную».
А потом впивались в миски, которые наполняла толстая сестра, черпая из алюминиевого тусклого котла – по контрасту с нимбами и серебряными плащами. Потроха, значит, требовали.
И у Клавы – тоже.
В миске оказалась размазанная овсяная каша.
– Такую в самых-самых английских школах едят! – шепнула Соня. – Мы всё лучшее ото всех, я тебе уже сказала.
За кашей, однако ничего не последовало. Но и не хотелось. Быстро насытились грешные потроха. А кислый вкус росы держался на языке и нёбе.
– Спасибо, Госпожа Божа, за щедрости немерянные, – неслось разноголосо.
Сама Свами при трапезе не показалась – доверяла, значит, помощницам и всему солидарному Сестричеству.
Клава решилась добавить от себя:
– За заботу о части моей желудочной.
Подробная благодарность – никогда не лишняя.
– Пошли в сад, – потянула за собой Соня.
В саду уже развернулись листочки на кустах, хотя весна поздняя. И первые цветочки, названия которых не знала городская Клава.
– Пока – рано, а скоро цветов станет – море! Увидишь еще.
Над дощатым глухим забором виднелись стандартные дома. Странно было, что существует так рядом этот мир, где живут и ругаются скучные люди, похожие на мамусеньку с папусей, и нисколько не похожие на счастливых обитательниц корабля спасательного, принявших Клаву в свое лоно.
А почти сразу за забором торчал длинный и нелепый подъемный кран. Неужели еще ближе дома подстроятся?!
Соня проницательно посмотрела на Клаву.
– На эту скверну ихнюю и смотреть – грех. Свами сказала, обретем скоро пустынь в лесу, построимся, чтобы жили рядом только птички небесные. Поедем, поучим посреди Вавилона и назад, подальше от невров.
– От кого?
– От невров. Ну так мы коротко неверных называем. Раз Свами сказала, так и будет. Как скажет – так всегда и сбудет.
– А почему она Свами называется? Красиво – не по-русски так.
– Очень даже по-русски. Значит это, говорит каждый раз: «с вами я», с нами, значит, со всеми.
Над крышей корабля планировало несколько голубей, залетали в слуховое окно.
– Птицы туда летят, где души безгрешные, – объяснила Соня.
Клава подумала было неосторожно, что много в Питере безгрешных душ – если считать по голубям. Но Соня, конечно, смогла бы объяснить, что те голуби – другие, а на души безгрешные только здешние клюют. Настолько очевидное объяснение, что Клава и не стала затруднять сестру разумную столь лишним вопросом.
В саду делать было нечего. И зябко в плащах, накинутых прямо на голое тело.
– Пошли. А чего еще делаете? Телек смотрите?
– Ты что?! Да это знаешь какой грех?! Да тебя за вопрос только! Ну-ка пошли! А то и на мне грех недонесения, что слушала и не сказала. Ты бы еще попросила в кино или на дискотеку! Пошли-пошли. Ты мне в любовь поручена, мне и пострадать.
Подталкиваемая Соней, Клава снова поднялась на второй этаж. Заглянули вместе в молельню – там стояли на коленях несколько сестер и боровки сзади.
– У себя, наверное, Свами, – заключила Соня.
Они дошли по коридору до дальней двери. Соня толкнулась без стука, как заметила Клава. Вот как – даже со Свами всё общее. Или почти.
Сама Свами сидела в кресле и читала какую-то большую книгу.
Комната ее была нормальная – с кроватью, столом, телефоном, комодом. Разве что не хватало телевизора на комоде. Сидеть за столом, и трапезовать, наверное, тоже, для самой Свами грехом, конечно, не было. В углу икона с женским ликом, как в молельне. Четыре лампадки горели по четырем сторонам квадратной доски.
Свами посмотрела своими иссиними глазами – кажется, ничего ей и рассказывать не нужно: сама всё видит насквозь и дальше.
– Сладкая Свами, я виновата, дай мне любалок сколько надо. Сестра Калерия спросила, можно ли телек посмотреть. Значит, плохо учила я.
И быстро чмокнув Свами ручку, Соня вынула плетку из привычного, видать, места в комоде.
– Ревностна ты, сестричка Соня, молодица кроткая, одобрила Свами. – Ложись.
– На ложе твое? – с трепетом переспросила Соня.
– Заслужила, чего там, – благодушно махнула рукой Свами.
– «Госпожа Божа...», – уверенно забормотала Соня, снимая плащ свой весталочий и ложась. Волосы еще отбросила, чтобы не прикрывали объект внушения.
Свами отстегала ее довольно крепко.
– Ну ладно. Истерпела и будет.
Соня встала и поцеловала Свами ручку.
Наступила какая-то растерянная пауза. Клава догадалась, наконец, что ждут и ее покаяния.
– Сладкая Свами, это не сестра Соня, это я грех спросила. Дай и мне любалочек этих сладеньких.
– Молодица, правильно начинаешь, – кивнула Свами. – Давай и ты на то же место.
Клава улеглась ничком повторяя громко и отчетливо:
– «Госпожа Божа, суди меня строже, за малый грешок, секи поперек, боль стерплю, на радость улетю».
Слава Боже, запомнила всё.
– Полюби ты сестричку любовью деятельной, – услышала она голос Свами. – Ты наставляешь, вот и наставь.
Удары сестрички ожигали, как от взрослой руки.
– Хватит, – приказала Свами.
Клава поднялась.
– Спасибо, сладкая Свами, – поцеловала ручку. – Спасибо сестричка, – поцеловала ручку и Соне.
– Не, руку только мне целовать, – поправила Свами. – Другим – грех. За это бы тоже, ну да Божа простит. Сестру любовно поцелуй.
Клава поцеловала Соню в губы и теперь сама просунула вперед кончик языка. И встретила язычок Сони.
Соня изгибалась язычком, проводя по деснам, а смотрела при этом глаза в глаза так, будто постигала глубокие тайны мира.
– Ну идите, сестрички сладкие.
– Я так испугалась за тебя! – вскрикнула Соня в коридоре. – Что ты сама любалок не попросишь. Всегда сама проси, при наималейшей вине, поняла? Сама любалок не попросишь – возьмут и высекут.
– А разве не секли сейчас?
– Ты что?! Любалки – они любовно даются. И в наставление. От них только здоровая кровь быстрей по жилам, и во всем теле любви прибавляется. Я уж и не могу без любалок как без молитвы. Как увижу, кого учат, и самой подставиться хочется. Зато секут плеткой с узелками – в кровь. Если высекут – неделю на животе проваляешься и спасибо скажешь, что жива, – добавила тихо: – Такими плетками и весталок порченных засекают. В смерть!
Клава хотела спросить: «А как же милиция разрешает – в смерть?!» Но не решилась, испугавшись, что за помин милиции придется попробовать новых любалок – хуже чем за телек.
Вместо этого она спросила:
– А тебя секли?
– А как же! От греха невольного никто не убережется. Ирка моя, правда, чего придумала: по три раза в день к Свами бегала: «Ой, грешна, ой накажи, добрая Свами, из своей ручки сахарной!» Думала, лучше пусть три раза в день любалочкой пощекочут, чем раз высекут в лежку. Но Свами догадалась, она всё-всё понимает, потому что в нее Божа входит, сама Мати, она и есть Мати на Земле воплощенная, а мы можем в Дочи ее на вечерней радости воплощаться. Да, Свами поняла всё, говорит: «Наговариваешь ты, миленькая сестричка, на себя; не в том твой грех, что про мамины блинчики вспомянула, а в том, что ты – раба лукавая, Божу и меня обманываешь! Разложите, кричит, ее!» И высекли мою Ирочку узловаткой настоящей так, что не неделю на животе отлежала, а две. Я тоже секла – Свами приказала. А чуть бы послабила ей – сама бы легла.
– Но ведь и тебя – всё равно. Ты сама говорила. В другой раз. За что-то?
– За так. Свами позвала ласково и удивляется: «Как же так, сестричка Сонечка, ты уж скоро полгода у нас в семье лелеишься, а не согрешила ни разу грехом нераскаянным?» Мне и самой страшно сделалось, что погибну в грехе без спасения. Я не догадалась сама раньше, а Свами – она всё видит и понимает насквозь и вглубь. Ведь не может быть, чтобы все грехи самой перечесть. Я и плачу: «Нет, Свами сладенькая, не может такого быть! Все мы грешные. В чем – не знаю, а грешна!» «Вот правильно понимаешь, сидят в тебе грехи нераскаянные, пора их выгнать, пока душа в них не загнила». И высекла узловаткой. Я и облегчаться три дня не вставала, Санечка, боровок мой, таз подкладывал. И чего придумал, такой смешной: «Я тебя, сестричка, буду не ладошкой бальзамом намазывать, а языком». Лезет, лижет – и смешно, и больно. А во мне, после терпежки, сил прибыло, по моему слову знаешь как плачут и молят, когда в Вавилон выбираемся? Я уже многих обратила. И с приданым приводила. Тебя тоже высекут когда-то. И хорошо: Божа любит, когда перетерпят за нее. Без терпежки не спасешься. А у тебя ведь и сейчас после креста жалейка жженная. Ты скажи своему боровку Валерику, пусть бальзам языком кладет. Обхохочетесь оба. А Божа смотрит и радуется, что всем хорошо, кто ей поклонился. Она меня любит уже. Вот, например, пошли учить невров в Вавилон ихний мерзкий, а я нарочно босая пошла. Ну и смеются эти – невры темные. Мальчик один тоже смеется: «Пройди по стеклу и ножки не порежь, тогда поверю». А он – светленький такой, мне понравился. Подумала: «Ну, помогай, Божа!» И пошла. Только пальцем незаметно впереди щупаю, а под полой не видно, потому что плащ-то широкий. Щупаю и стекла отпихиваю. Прошла, посмотрела ему прямо в душу, потом пятку свою нерезанную показываю и приказала вдруг: «Целуй!» Он поцеловал и побежал следом. Я тебе покажу. Толик. Я, может, Санечку от себя прогоню и Толика в боровки возьму. Он тоже хочет, скулит под дверью.
Ну вот и привела Госпожа Божа Клаву в корабль спасательный, в семью верных и избранных. Долго вела Она-Они, испытывали терпение – и довели наконец до спасения.
Но и делать было нечего – вот так сразу. Невозможно же спасаться каждую минуту. Разве что опять Соню обнять или боровка позвать для братских поцелуйчиков? Клава раньше и с мальчишками обжималась, и на коленях у Павлика бомбочки с ликером зарабатывала, но между других дел! А здесь, вроде, и нет ничего другого.
И снова Соня будто мысли прочитала:
– А жизнь здесь – другой не надо. Ни уроки учить, ни дома крутиться. Меня дома еще до корабля и в кружок английский, и в теннис. Совсем спятили предки, а душа гибла. И ничего нельзя, и «упаси Бог» каждую минутку! Уже бы аду беспрощенному меня обрекли, если бы не Свами.
– А тебя не ищут – родители? – опасаясь за себя уточнила Клава.
– Найдут они – как же! Я ведь из Москвы. А пишу им два раза в год – через сестер секретных – в Пензе письма опускают. И пишу каждый раз: будете искать насильно, сожгусь в вашей мерзкой квартире – и сама, и со всеми книжками. Как же, у меня ведь папочка – фил! Книжки собирает, любит их больше нас с мамой. А что в этих книжках? Ни слова правды про Госпожу Божу. Не понять ему, что все прежние книжки без Неё-Них напрасные... Хочешь – и тебя в Пензе спрячут. Или в Москве... Зато здесь в корабле – жизнь! Ведь чего всем хочется? Одной ласки. У всех одно на уме, я еще по литературе проходила раньше на все пятерки. Любовь да любовь. Только отвлекаться от любви приходится – потому что жрать надо заработать. Божа сначала Адама с Евой в раю поселила, а потом когда выгнала за ложь перед Нею-Ними, сказала: «Будете пахать в поте спины». И пашут все. А мы как в раю снова: любим и больше ничего. И не пашем, а подкрепляет Госпожа Божа по щедрости Её-Их. Поняла? И радуемся. Каждая – отдельно, а утром и вечером вместе. Пора уже.
Внизу Соня распахнула ближнюю дверь по коридору.
– Вот здесь тебе будет место. Миленько, правда?
Первое, что бросилось в глаза – разложенные прямо на полу впритирку матрасы, застеленные простынями и одеялами. Матрасы занимали половину комнаты. Другая половина представляла собой что-то вроде сеновала. И пахло весело, по-деревенски – сеном.
На двух подоконниках цветы в горшках. К цветам, подумала Клава, и относилось предположение, что в комнате «миленько». Клава-то по первости вспомнила подвал бомжей с общим лежбищем, куда ее затащили однажды с двумя девчонками, так что едва вырвались. Вот только в подвале не было цветов и простыней.
– Вот здесь только весталки живут. Светелка светлая в корабле.
Клава не осмелилась сравнить вслух светелку с лежбищем бомжей, а вместо этого спросила:
– А почему корабль у нас, когда он стоит просто как дом за забором?
– Потому что дом обычный – он в землю врос и сдвинуться не может. И обитатели его земле приговорены. А наш корабль спасательный плывет в царствие Госпожи Божи. Настанет День предназначенный, и мы приплывем в Спасенное царство. Чего ж тут не понять?
– Я понимаю, – возрадовалась Клава, что попала на столь удачный рейс. – Я понимаю!
– И приплывем все. Тут моя лежанка, и ты значит рядом. Ближе к двери, но так положено, раз новенькая. А на соломе боровки наши. Весталки – самые лучшие сестры, самые правильные, понятно, да? Нетронутые которые. Потому мы с веночками: невинность – она всегда сверкает и от чела сияние. Нам и работать совсем не надо, только учить. Просвещать истину. А слабые сестры, те не сияют от чела вокруг, потому что по слабости они уже трачены мужским червем, хуже чем шерстяные трико прожорливой молью. Они работают, деньги приносят. Ну братцы-боровки – свои у каждой. Они у нас послушные. Вот дверь закрыта, а я и так знаю, твой с моим под дверью ждут, когда позовем. А сами не смеют, ни-ни, такие смешные! Когда учить пойдем по Вавилону, они при нас вместо охраны, потому что люди всякие есть, которые истину не зрят. А так спят в ногах на соломе. Подползти ночью норовят. Да у нас всегда можно – и днем и ночью, если с молитвой. Только чтобы червя своего в жалейку не запустили! Тогда – ужас! Боровка обрежут так, что только дырочка останется, откуда писать, а весталку – засекут! Все по очереди сечь будут, пока не засекут!
Соня посмотрела страшными глазами, и тут же засмеялась.
– Да нам-то что? И так всё можно – без этого. По-моему, даже противно. Братский поцелуй ихний – куда приятнее. И сами с тобой мы ведь друг друга любим, да?
Она обняла Клаву и со смехом повалила на тюфяки, целуя в глаза, в губы, и тут же бормоча: «Госпожа Божа, помилуй мя... Госпожа Божа...»
– И всё свято теперь! Госпоже Боже приятно, оттого что нам хорошо.
Смеясь, Соня целовала, щекоча кончиком языка, когда дверь открылась и вошла еще одна весталка, судя по венку на челе. Такие в школе – десятиклассницы.
– Хорошо любите, – проговорила она словно «добрый день».
– Ира! – вскрикнула Соня. – Ирочка, как хорошо!. . Ира моя первая сестра, учила меня, как я тебя теперь... Ируня, сестринский поцелуй, а?
– Вдвоем обойдетесь, – отстранила Ира.
– Ируня, ты что? Ревнуешь? Ревновать – грех!
– «Госпожа Божа, помилуй мя ... Госпожа Божа...» – тут же поспешно забормотала Ира и, присев, поцеловала в губы и Соню, и Клаву. Но – холодно.
– Ревнуешь, – подтвердила Соня. – Раньше не так целовала.
– Просто устала. Сейчас с двумя сестрами все губы отцеловала.
– Любовь усталости не знает, – отчеканила Соня, словно урок ответила.
– А я недавно устала тоже, – припомнила Клава, чтобы защитить эту новую Иру от слишком правильного ответа Сони, отличницы здешней. – Толстуха одна, осетрина парная, белуга, заставила губами и языком в свою, – запнулась с непривычки, – жалейку лезть. Так я устала в усмерть, пока ее проняло.
– Осетрина толстая? – захохотала Соня. – Ой, не могу. Расскажи еще чего-нибудь. У нас тут секреты держать нельзя. Грех недонесения!
И погрозила пальчиком.
Клава стала рассказывать про соседа Павлика.
– И сказать не мог, чего ему надо, только сопел? – уточняла Соня. – Ну-у, наши боровки лучше. Или нет, – добавила она подумав, – всем одного надо, и говорить вовсе незачем. Сопел – и ладно. Всем одного надо, только в миру это грязь и грех, а мы – любовью очищаемся... Ну, пошли дальше, потом еще полюбим, время есть.
Они вышли в коридор.
Валерик и еще один мальчик в балахоне, Сашенька, который тоже Клаву с креста снимал, и вправду торчали под дверью, а теперь пошли, слегка отстав, за Клавой и Соней.
– Тут в трех комнатах слабые сестры, червем траченные. Слабых много, весталок наперечет.
– А почему весталками мы называемся? – спросила Клава.
– Ну – почему. Потому что. Потому что через нас Госпожа Божа свою весть людям посылает. А мы ходим и зовем к истине. Весть разносим. Кто же мы еще – весталки и есть. И к нам тоже от Божи вести приходят – первым... Тут – облегченная палата.
Соня распахнула дверь. В комнате стояли в два ряда унитазы – шесть или восемь. Уборная просто – только без кафеля. На одном универсальном тазу сидела сестра. Она и головы не повернула.
– Облегченная палата – общая для всех. Только надо смотреть строго, чтобы боровки не пачкали. Они грязнули и струю мимо пускают. Тогда его мордой по полу повозить.
– А как же – вместе? – удивилась Клава.
– Ты что?! Стыдиться – грех! Что Господа Божа устроила – всё к славе Её-Их. Да за такой грех – знаешь?! Ну-ка, сядь быстро и отдай, что накопила. Валерик, Санечка, ну-ка сесть напротив. Вот и облегчитесь дружно. Ничто так не сближает. Готово?
– Бумажку бы, – пробормотала Клава.
– Ты что?! Бумажки эти – грязь! Мусульмане никогда не подтираются, они подмывают себя – и мужики, и женщины. А мы всякое зерно истины в любой вере отыскиваем. Мы как мусульмане – моем себе сразу. Зато всегда чистые, а после бумажки вонючее дупло останется! Вот там кран в углу – стань и вымой себе всё. Все увидят, что у тебя везде чисто, и еще больше тебя полюбят.
Клава сделала, как приказала Соня. Трудно было только начать в первый момент. А пересилила себя, помыла при братиках-боровках, при сестрах все места – и легко даже стало, оттого что одним стыдом и секретом меньше. Словно пласт тяжелый отпал с души.
Вслед за Клавой подошли с полной непринужденностью подмыться и боровки.
– Вот так еще сестрей и братей стали, – обняла Соня разом и Клаву и Сашеньку. – А теперь и трапезовать пора.
И точно – послышался колокольчик.
Соня привела в ту самую молельню:
– Потому что брюхо норовит нас грешных первей всех от Госпожи Божи отвлечь. Так чтобы и не забывать Её-Их каждую секунду! – продолжала добросовестно наставлять усаживая на подстилку. – И за столами рассиживаться – брюхо тешить. Как молим – так и едим. Сколько намолим – столько и дастся. Но сначала – росы утренней. Тоже благодать нам послана от Её-Их.
Пить-есть хотелось, но любопытство не оставляло:
– Как ты сказала? От Ёх?
– Госпожа Божа наша едина в троичности Мати, Дочи и Святой Души. Поэтому грех сказать Она, грех сказать Они, а нужно на дыхании вместе: Она-Они. Грех сказать Её, грех сказать Их, а надо на одном дыхании: Её-Их.
Хорошо, спросила вовремя! А то бы нагрешила, обидела бы Госпожу Божу неверным словом – Она бы и припомнила. То есть: Она-Они припомнили бы! Да уже и согрешала раньше – надежда только, что Она-Они простят неведения ради.
Горбатый брат разливал в подставляемые стаканы росу из трехлитрового термоса.
Роса пахла какими-то увядшими цветами. Так пахло на похоронах соседа Дмитрия Устиныча, отца Павлика, когда нанесли много венков и букетов. А на вкус холодная и кисловатая как тоник без джина. «Прости Божа, за сравнение нечестивое», – охранительно подумала Клава.
– Есть потом – не обязательно, если грешные твои потроха не попросят, а в росе утренней – благословение Госпожи Божи, без росы утренней нельзя.
И Соня оглянулась вокруг – Клаве показалось, сестра проверяла, все ли впивают благословение с росой?
Все впивали, приговаривая: «Благослови, Госпожа Божа, уста и гортань и всю часть желудочную».
А потом впивались в миски, которые наполняла толстая сестра, черпая из алюминиевого тусклого котла – по контрасту с нимбами и серебряными плащами. Потроха, значит, требовали.
И у Клавы – тоже.
В миске оказалась размазанная овсяная каша.
– Такую в самых-самых английских школах едят! – шепнула Соня. – Мы всё лучшее ото всех, я тебе уже сказала.
За кашей, однако ничего не последовало. Но и не хотелось. Быстро насытились грешные потроха. А кислый вкус росы держался на языке и нёбе.
– Спасибо, Госпожа Божа, за щедрости немерянные, – неслось разноголосо.
Сама Свами при трапезе не показалась – доверяла, значит, помощницам и всему солидарному Сестричеству.
Клава решилась добавить от себя:
– За заботу о части моей желудочной.
Подробная благодарность – никогда не лишняя.
– Пошли в сад, – потянула за собой Соня.
В саду уже развернулись листочки на кустах, хотя весна поздняя. И первые цветочки, названия которых не знала городская Клава.
– Пока – рано, а скоро цветов станет – море! Увидишь еще.
Над дощатым глухим забором виднелись стандартные дома. Странно было, что существует так рядом этот мир, где живут и ругаются скучные люди, похожие на мамусеньку с папусей, и нисколько не похожие на счастливых обитательниц корабля спасательного, принявших Клаву в свое лоно.
А почти сразу за забором торчал длинный и нелепый подъемный кран. Неужели еще ближе дома подстроятся?!
Соня проницательно посмотрела на Клаву.
– На эту скверну ихнюю и смотреть – грех. Свами сказала, обретем скоро пустынь в лесу, построимся, чтобы жили рядом только птички небесные. Поедем, поучим посреди Вавилона и назад, подальше от невров.
– От кого?
– От невров. Ну так мы коротко неверных называем. Раз Свами сказала, так и будет. Как скажет – так всегда и сбудет.
– А почему она Свами называется? Красиво – не по-русски так.
– Очень даже по-русски. Значит это, говорит каждый раз: «с вами я», с нами, значит, со всеми.
Над крышей корабля планировало несколько голубей, залетали в слуховое окно.
– Птицы туда летят, где души безгрешные, – объяснила Соня.
Клава подумала было неосторожно, что много в Питере безгрешных душ – если считать по голубям. Но Соня, конечно, смогла бы объяснить, что те голуби – другие, а на души безгрешные только здешние клюют. Настолько очевидное объяснение, что Клава и не стала затруднять сестру разумную столь лишним вопросом.
В саду делать было нечего. И зябко в плащах, накинутых прямо на голое тело.
– Пошли. А чего еще делаете? Телек смотрите?
– Ты что?! Да это знаешь какой грех?! Да тебя за вопрос только! Ну-ка пошли! А то и на мне грех недонесения, что слушала и не сказала. Ты бы еще попросила в кино или на дискотеку! Пошли-пошли. Ты мне в любовь поручена, мне и пострадать.
Подталкиваемая Соней, Клава снова поднялась на второй этаж. Заглянули вместе в молельню – там стояли на коленях несколько сестер и боровки сзади.
– У себя, наверное, Свами, – заключила Соня.
Они дошли по коридору до дальней двери. Соня толкнулась без стука, как заметила Клава. Вот как – даже со Свами всё общее. Или почти.
Сама Свами сидела в кресле и читала какую-то большую книгу.
Комната ее была нормальная – с кроватью, столом, телефоном, комодом. Разве что не хватало телевизора на комоде. Сидеть за столом, и трапезовать, наверное, тоже, для самой Свами грехом, конечно, не было. В углу икона с женским ликом, как в молельне. Четыре лампадки горели по четырем сторонам квадратной доски.
Свами посмотрела своими иссиними глазами – кажется, ничего ей и рассказывать не нужно: сама всё видит насквозь и дальше.
– Сладкая Свами, я виновата, дай мне любалок сколько надо. Сестра Калерия спросила, можно ли телек посмотреть. Значит, плохо учила я.
И быстро чмокнув Свами ручку, Соня вынула плетку из привычного, видать, места в комоде.
– Ревностна ты, сестричка Соня, молодица кроткая, одобрила Свами. – Ложись.
– На ложе твое? – с трепетом переспросила Соня.
– Заслужила, чего там, – благодушно махнула рукой Свами.
– «Госпожа Божа...», – уверенно забормотала Соня, снимая плащ свой весталочий и ложась. Волосы еще отбросила, чтобы не прикрывали объект внушения.
Свами отстегала ее довольно крепко.
– Ну ладно. Истерпела и будет.
Соня встала и поцеловала Свами ручку.
Наступила какая-то растерянная пауза. Клава догадалась, наконец, что ждут и ее покаяния.
– Сладкая Свами, это не сестра Соня, это я грех спросила. Дай и мне любалочек этих сладеньких.
– Молодица, правильно начинаешь, – кивнула Свами. – Давай и ты на то же место.
Клава улеглась ничком повторяя громко и отчетливо:
– «Госпожа Божа, суди меня строже, за малый грешок, секи поперек, боль стерплю, на радость улетю».
Слава Боже, запомнила всё.
– Полюби ты сестричку любовью деятельной, – услышала она голос Свами. – Ты наставляешь, вот и наставь.
Удары сестрички ожигали, как от взрослой руки.
– Хватит, – приказала Свами.
Клава поднялась.
– Спасибо, сладкая Свами, – поцеловала ручку. – Спасибо сестричка, – поцеловала ручку и Соне.
– Не, руку только мне целовать, – поправила Свами. – Другим – грех. За это бы тоже, ну да Божа простит. Сестру любовно поцелуй.
Клава поцеловала Соню в губы и теперь сама просунула вперед кончик языка. И встретила язычок Сони.
Соня изгибалась язычком, проводя по деснам, а смотрела при этом глаза в глаза так, будто постигала глубокие тайны мира.
– Ну идите, сестрички сладкие.
– Я так испугалась за тебя! – вскрикнула Соня в коридоре. – Что ты сама любалок не попросишь. Всегда сама проси, при наималейшей вине, поняла? Сама любалок не попросишь – возьмут и высекут.
– А разве не секли сейчас?
– Ты что?! Любалки – они любовно даются. И в наставление. От них только здоровая кровь быстрей по жилам, и во всем теле любви прибавляется. Я уж и не могу без любалок как без молитвы. Как увижу, кого учат, и самой подставиться хочется. Зато секут плеткой с узелками – в кровь. Если высекут – неделю на животе проваляешься и спасибо скажешь, что жива, – добавила тихо: – Такими плетками и весталок порченных засекают. В смерть!
Клава хотела спросить: «А как же милиция разрешает – в смерть?!» Но не решилась, испугавшись, что за помин милиции придется попробовать новых любалок – хуже чем за телек.
Вместо этого она спросила:
– А тебя секли?
– А как же! От греха невольного никто не убережется. Ирка моя, правда, чего придумала: по три раза в день к Свами бегала: «Ой, грешна, ой накажи, добрая Свами, из своей ручки сахарной!» Думала, лучше пусть три раза в день любалочкой пощекочут, чем раз высекут в лежку. Но Свами догадалась, она всё-всё понимает, потому что в нее Божа входит, сама Мати, она и есть Мати на Земле воплощенная, а мы можем в Дочи ее на вечерней радости воплощаться. Да, Свами поняла всё, говорит: «Наговариваешь ты, миленькая сестричка, на себя; не в том твой грех, что про мамины блинчики вспомянула, а в том, что ты – раба лукавая, Божу и меня обманываешь! Разложите, кричит, ее!» И высекли мою Ирочку узловаткой настоящей так, что не неделю на животе отлежала, а две. Я тоже секла – Свами приказала. А чуть бы послабила ей – сама бы легла.
– Но ведь и тебя – всё равно. Ты сама говорила. В другой раз. За что-то?
– За так. Свами позвала ласково и удивляется: «Как же так, сестричка Сонечка, ты уж скоро полгода у нас в семье лелеишься, а не согрешила ни разу грехом нераскаянным?» Мне и самой страшно сделалось, что погибну в грехе без спасения. Я не догадалась сама раньше, а Свами – она всё видит и понимает насквозь и вглубь. Ведь не может быть, чтобы все грехи самой перечесть. Я и плачу: «Нет, Свами сладенькая, не может такого быть! Все мы грешные. В чем – не знаю, а грешна!» «Вот правильно понимаешь, сидят в тебе грехи нераскаянные, пора их выгнать, пока душа в них не загнила». И высекла узловаткой. Я и облегчаться три дня не вставала, Санечка, боровок мой, таз подкладывал. И чего придумал, такой смешной: «Я тебя, сестричка, буду не ладошкой бальзамом намазывать, а языком». Лезет, лижет – и смешно, и больно. А во мне, после терпежки, сил прибыло, по моему слову знаешь как плачут и молят, когда в Вавилон выбираемся? Я уже многих обратила. И с приданым приводила. Тебя тоже высекут когда-то. И хорошо: Божа любит, когда перетерпят за нее. Без терпежки не спасешься. А у тебя ведь и сейчас после креста жалейка жженная. Ты скажи своему боровку Валерику, пусть бальзам языком кладет. Обхохочетесь оба. А Божа смотрит и радуется, что всем хорошо, кто ей поклонился. Она меня любит уже. Вот, например, пошли учить невров в Вавилон ихний мерзкий, а я нарочно босая пошла. Ну и смеются эти – невры темные. Мальчик один тоже смеется: «Пройди по стеклу и ножки не порежь, тогда поверю». А он – светленький такой, мне понравился. Подумала: «Ну, помогай, Божа!» И пошла. Только пальцем незаметно впереди щупаю, а под полой не видно, потому что плащ-то широкий. Щупаю и стекла отпихиваю. Прошла, посмотрела ему прямо в душу, потом пятку свою нерезанную показываю и приказала вдруг: «Целуй!» Он поцеловал и побежал следом. Я тебе покажу. Толик. Я, может, Санечку от себя прогоню и Толика в боровки возьму. Он тоже хочет, скулит под дверью.
Ну вот и привела Госпожа Божа Клаву в корабль спасательный, в семью верных и избранных. Долго вела Она-Они, испытывали терпение – и довели наконец до спасения.
Но и делать было нечего – вот так сразу. Невозможно же спасаться каждую минуту. Разве что опять Соню обнять или боровка позвать для братских поцелуйчиков? Клава раньше и с мальчишками обжималась, и на коленях у Павлика бомбочки с ликером зарабатывала, но между других дел! А здесь, вроде, и нет ничего другого.
И снова Соня будто мысли прочитала:
– А жизнь здесь – другой не надо. Ни уроки учить, ни дома крутиться. Меня дома еще до корабля и в кружок английский, и в теннис. Совсем спятили предки, а душа гибла. И ничего нельзя, и «упаси Бог» каждую минутку! Уже бы аду беспрощенному меня обрекли, если бы не Свами.
– А тебя не ищут – родители? – опасаясь за себя уточнила Клава.
– Найдут они – как же! Я ведь из Москвы. А пишу им два раза в год – через сестер секретных – в Пензе письма опускают. И пишу каждый раз: будете искать насильно, сожгусь в вашей мерзкой квартире – и сама, и со всеми книжками. Как же, у меня ведь папочка – фил! Книжки собирает, любит их больше нас с мамой. А что в этих книжках? Ни слова правды про Госпожу Божу. Не понять ему, что все прежние книжки без Неё-Них напрасные... Хочешь – и тебя в Пензе спрячут. Или в Москве... Зато здесь в корабле – жизнь! Ведь чего всем хочется? Одной ласки. У всех одно на уме, я еще по литературе проходила раньше на все пятерки. Любовь да любовь. Только отвлекаться от любви приходится – потому что жрать надо заработать. Божа сначала Адама с Евой в раю поселила, а потом когда выгнала за ложь перед Нею-Ними, сказала: «Будете пахать в поте спины». И пашут все. А мы как в раю снова: любим и больше ничего. И не пашем, а подкрепляет Госпожа Божа по щедрости Её-Их. Поняла? И радуемся. Каждая – отдельно, а утром и вечером вместе. Пора уже.
10
И тут их прервал колокольчик.
Соня определила точно – как по внутренним часам.
– Зовут, – спохватилась Соня. – Побежали.
– Быстрей! – торопила, таща Клаву за руку. – Кто последняя – щипчики получит!
Сестры бежали со всех сторон.
Они прибежали опять в молельню.
Из другой двери в передней стене вышла Свами.
Все упали навстречу ей на колени и лбами коснулись пола. И Клава за всеми.
– Все здесь? – звучно спросила Свами.
Как будто и сама не проникала всех насквозь – и каждую отдельно. Каждого тоже.
– Все наличные, а последняя – сестра Надя, – доложил горбатый мужичок.
– Сплюха-копуха! – закричали все. – Сплюха-копуха!
– Щипчики ей – и с вывертом! – приказала Свами.
Горбун вывел ту самую толстую глупого вида кухонную сестру, которая размазывала кашу по мискам, сорвал с нее обвисший потертый плащ, скорее – балахон, и все сестры с визгом бросились на нее и стали щипать дряблую кожу. И Клава со всеми.
– Ой, Божа, помилуй, Божа! – повторяла толстуха.
Боровки в этом не участвовали. Они расположились сзади, стоя на четвереньках – как и полагается их породе.
– Ну будет, – кивнула Свами, и толстуху оставили в покое.
Та подняла свой балахон и поплелась на место.
– Кто копается, не бдит перед Госпожой Божей, тот притягивает к нам мерзость мира, – объявила Свами. – Прогоним мерзость мира, любезные сестры!
– Прочь мерзость мира, прочь мерзость мира, – быстро-быстро стали бормотать все.
И Клава со всеми.
– Быстрее! – вскрикивала Свами. – Еще быстрее!
Захлебываясь быстрыми словами, Клава словно бы взлетела. Ей казалось, от нее исходит сила, отгоняет эту мерзость, которая отодвигается и вылетает в окна.
– Люди – белые обезьяны! – возгласила Свами. – Люди неверные – белые обезьяны!
И все забормотали, перегоняя подруга подругу:
– Белые обезьяны... белые обезьяны... белые обезьяны...
Отвратительные белые обезьяны – правда! И сама Клава была прежде только белой обезьянкой. А мамусенька с папусей – подавно. А Павлик? Он и до обезьяны не дотягивал. Да все, все, все!
И как же сладко очиститься, уйти из обезьяньего стада!
– Знают только жрачку и случку!
– Жрачку и случку... – забормотали, – жрачку и случку...
– Только мы вышли из обезьян! Только мы познали любовь Божи!
– Любовь Божи... любовь Божи...
И сладко стало, и легко – будто уже в раю.
– Мы спасемся! Наша – жизнь вечная!
– Вечная... вечная... вечная...
– Мы спасемся, когда Госпожа Божа выметет за порог невров и неверок как мусор человеческий! Мусор – в пекло, а нам в чистом доме с Мати, Дочей и Святой Душой – жизнь вечная!
Вечная жизнь – это же главное счастье! Чтобы никогда не лежать в страшном гробу, как сосед Устиныч. Так сосед ведь и был – мусор человеческий, потому и смела его Госпожа Божа в гроб – как в совок мусорный.
Клава познала, что Госпожа Божа полюбила ее, маленькую и ничтожную. Если бы не полюбила, не привела бы сюда, оставила в мерзкой их комнате рядом с обезьяней случкой папуси с мамусенькой.
Полюбила ее Божа, полюбила!!
Полюбила – полу-била. Надо терпеть. Бьет – значит любит.
Кто-то вскрикнул сзади. И сразу несколько вскриков в ответ.
Клава и сама, не помня себя, кажется, закричала.
То ли колокольчик зазвонил снова, то ли в ушах звонили колокольчики небесные.
– Хватит! – донеслось сквозь звон. – Хватит. Очистились на сегодня.
Клава очнулась.
– Ну, кто пописался малость? Сестра Ирочка, ты боровков пощупай. Потому что твари лукавые.
Ира вела из задних рядом двух боровков. Один – Валерик. А другой – кудрявый и светленький – Клава подумала, это и есть тот самый Толик, который целовал Соню в пятку.
Клаву тем временем проверила Соня – тем же жестом, как проверял папусик – дома, далеко.
– Сухая ты, – оглянулась на идущих боровков и добавила: – А я вот – мокрая.
Соня встала.
– Я пописалась малость, сладкая Свами.
– Выходи, – благожелательно кивнула Свами.
Все трое без всяких команд обнажились – знали порядок.
– Пописались малость, значит слова тоже наружу просятся, – сказала Свами. – Всем нам в Слабодном Сестричестве нашем нечего скрывать друг от друга – ни на теле, ни в душе. Ну и скажите громко и прямо мысли ваши. Ты, – она указала на Валерика.
– У меня новые мысли появились, – сразу и свободно начал Валерик, – когда утром увидел новую сестру нашу Калерию. Мне захотелось обнимать ее и целовать больше, чем других сестер. И я пожелал изо всех сил, чтобы сладкая Свами отдала меня ей в боровки. И когда сладкая Свами отдала, я очень был рад. Вот.
– Хорошо. Прямо сказал братик наш. Кто спросить хочет?
Ира спросила:
– А червя своего не захотелось запустить в жалейку к новой сестре?
– Захотелось, – ответил Валерик.
И все увидели, что ему и сейчас снова хочется.
– Еще кто спросит? – кивнула Свами.
Наступило молчание, казалось, больше никто не спросит, и вдруг спросил горбун:
– А раньше, когда ты еще не жил в семье нашей спасательной, тебе не хотелось того же к своей бывшей матери, которая тебя родила?
– Хотелось, – свободно сознался Валерик.
– Расскажи подробно, когда хотелось?
– Когда мы вместе в баню ходили.
– Так там со всеми хотелось, наверное?
– Нет, со всеми там не хотелось, только с мамочкой. И еще когда ночью видел, как они с папочкой. И когда она меня шлепала.
– Хорошо, – кивнула Свами. – Еще есть?
Соня определила точно – как по внутренним часам.
– Зовут, – спохватилась Соня. – Побежали.
– Быстрей! – торопила, таща Клаву за руку. – Кто последняя – щипчики получит!
Сестры бежали со всех сторон.
Они прибежали опять в молельню.
Из другой двери в передней стене вышла Свами.
Все упали навстречу ей на колени и лбами коснулись пола. И Клава за всеми.
– Все здесь? – звучно спросила Свами.
Как будто и сама не проникала всех насквозь – и каждую отдельно. Каждого тоже.
– Все наличные, а последняя – сестра Надя, – доложил горбатый мужичок.
– Сплюха-копуха! – закричали все. – Сплюха-копуха!
– Щипчики ей – и с вывертом! – приказала Свами.
Горбун вывел ту самую толстую глупого вида кухонную сестру, которая размазывала кашу по мискам, сорвал с нее обвисший потертый плащ, скорее – балахон, и все сестры с визгом бросились на нее и стали щипать дряблую кожу. И Клава со всеми.
– Ой, Божа, помилуй, Божа! – повторяла толстуха.
Боровки в этом не участвовали. Они расположились сзади, стоя на четвереньках – как и полагается их породе.
– Ну будет, – кивнула Свами, и толстуху оставили в покое.
Та подняла свой балахон и поплелась на место.
– Кто копается, не бдит перед Госпожой Божей, тот притягивает к нам мерзость мира, – объявила Свами. – Прогоним мерзость мира, любезные сестры!
– Прочь мерзость мира, прочь мерзость мира, – быстро-быстро стали бормотать все.
И Клава со всеми.
– Быстрее! – вскрикивала Свами. – Еще быстрее!
Захлебываясь быстрыми словами, Клава словно бы взлетела. Ей казалось, от нее исходит сила, отгоняет эту мерзость, которая отодвигается и вылетает в окна.
– Люди – белые обезьяны! – возгласила Свами. – Люди неверные – белые обезьяны!
И все забормотали, перегоняя подруга подругу:
– Белые обезьяны... белые обезьяны... белые обезьяны...
Отвратительные белые обезьяны – правда! И сама Клава была прежде только белой обезьянкой. А мамусенька с папусей – подавно. А Павлик? Он и до обезьяны не дотягивал. Да все, все, все!
И как же сладко очиститься, уйти из обезьяньего стада!
– Знают только жрачку и случку!
– Жрачку и случку... – забормотали, – жрачку и случку...
– Только мы вышли из обезьян! Только мы познали любовь Божи!
– Любовь Божи... любовь Божи...
И сладко стало, и легко – будто уже в раю.
– Мы спасемся! Наша – жизнь вечная!
– Вечная... вечная... вечная...
– Мы спасемся, когда Госпожа Божа выметет за порог невров и неверок как мусор человеческий! Мусор – в пекло, а нам в чистом доме с Мати, Дочей и Святой Душой – жизнь вечная!
Вечная жизнь – это же главное счастье! Чтобы никогда не лежать в страшном гробу, как сосед Устиныч. Так сосед ведь и был – мусор человеческий, потому и смела его Госпожа Божа в гроб – как в совок мусорный.
Клава познала, что Госпожа Божа полюбила ее, маленькую и ничтожную. Если бы не полюбила, не привела бы сюда, оставила в мерзкой их комнате рядом с обезьяней случкой папуси с мамусенькой.
Полюбила ее Божа, полюбила!!
Полюбила – полу-била. Надо терпеть. Бьет – значит любит.
Кто-то вскрикнул сзади. И сразу несколько вскриков в ответ.
Клава и сама, не помня себя, кажется, закричала.
То ли колокольчик зазвонил снова, то ли в ушах звонили колокольчики небесные.
– Хватит! – донеслось сквозь звон. – Хватит. Очистились на сегодня.
Клава очнулась.
– Ну, кто пописался малость? Сестра Ирочка, ты боровков пощупай. Потому что твари лукавые.
Ира вела из задних рядом двух боровков. Один – Валерик. А другой – кудрявый и светленький – Клава подумала, это и есть тот самый Толик, который целовал Соню в пятку.
Клаву тем временем проверила Соня – тем же жестом, как проверял папусик – дома, далеко.
– Сухая ты, – оглянулась на идущих боровков и добавила: – А я вот – мокрая.
Соня встала.
– Я пописалась малость, сладкая Свами.
– Выходи, – благожелательно кивнула Свами.
Все трое без всяких команд обнажились – знали порядок.
– Пописались малость, значит слова тоже наружу просятся, – сказала Свами. – Всем нам в Слабодном Сестричестве нашем нечего скрывать друг от друга – ни на теле, ни в душе. Ну и скажите громко и прямо мысли ваши. Ты, – она указала на Валерика.
– У меня новые мысли появились, – сразу и свободно начал Валерик, – когда утром увидел новую сестру нашу Калерию. Мне захотелось обнимать ее и целовать больше, чем других сестер. И я пожелал изо всех сил, чтобы сладкая Свами отдала меня ей в боровки. И когда сладкая Свами отдала, я очень был рад. Вот.
– Хорошо. Прямо сказал братик наш. Кто спросить хочет?
Ира спросила:
– А червя своего не захотелось запустить в жалейку к новой сестре?
– Захотелось, – ответил Валерик.
И все увидели, что ему и сейчас снова хочется.
– Еще кто спросит? – кивнула Свами.
Наступило молчание, казалось, больше никто не спросит, и вдруг спросил горбун:
– А раньше, когда ты еще не жил в семье нашей спасательной, тебе не хотелось того же к своей бывшей матери, которая тебя родила?
– Хотелось, – свободно сознался Валерик.
– Расскажи подробно, когда хотелось?
– Когда мы вместе в баню ходили.
– Так там со всеми хотелось, наверное?
– Нет, со всеми там не хотелось, только с мамочкой. И еще когда ночью видел, как они с папочкой. И когда она меня шлепала.
– Хорошо, – кивнула Свами. – Еще есть?