Страница:
Впрочем, Петру Алексеевичу Кропоткину надлежало бы знать, что "ужас", наводивший страх на императора, не всегда был "создан его воображением": в подпольной России, как известно, не дремали, и семь серьезных покушений могли устрашить какого угодно храбреца с железными нервами. Но, кажется, П. А. Кропоткин не угадал самого главного в этом "страхе" императора. Дело тут было не в физической опасности, мнимой или реальной, а в том чувстве надвигающейся катастрофы, которое внушает человеку безумный страх перед непонятностью грядущих событий.
Царствование Александра II все было под знаком катастрофы. Когда в феврале 1855 года умер Николай Павлович, передав сыну "команду не в добром порядке", как он сам выразился, положение России было ужасно. Если почитать мемуары и письма того времени, - они все исполнены мучительной тревоги, возмущения и смятения. Принять русскую корону в час, когда вся Европа, вооруженная и озлобленная, была против России, в час, когда внутри страны, утомленной полицейским николаевским режимом, не было никакого доверия к правительству, - это ли не страшно? Это ли не ужасно?
Вера Сергеевна Аксакова, женщина неглупая, интересная, между прочим, в том отношении, что в ее личности отразился целый мир тогдашней дворянской культуры в ее славянофильском уклоне, превосходно запечатлела в своем дневнике тревогу тех трудных дней. Она то и дело обращается к особе Александра II, стараясь угадать и оценить его намерения и решения. Когда она впервые услышала, что умер Николай Павлович, она была потрясена. "Не могу пересказать то впечатление, которое произвели эти слова на всех нас. Мы были подавлены огромностью значения этого неожиданного события... Чего ждать, что будет, как пройдет эта минута смущения? Не пойдет ли все прежним или даже худшим порядком или вдруг переменится все направление, вся политика? И, может быть, Бог ведет Россию к исполнению ее святого долга непостижимыми своими путями!.."
На другой день она пишет: "И точно, подтвердилось все это событие. Сегодня возвратились из города наши крестьяне, возившие туда продавать свои дрова. Они привезли ту же весть. В Москве вчера уже все присягнули. На вопрос, какие вести в Москве, - "царь помер", - отвечал один из них. "Вчера загоняли весь народ в церковь присягать. Все церкви были отворены, казаки разъезжали по всему городу с объявлением и гнали народ в церкви". - "Что же народ желает?" - Крестьянин как-то улыбнулся и сказал: "Не знаю..." Все невольно чувствуют, что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать; вдруг возродились небывалые надежды; безвыходное положение, к сознанию которого почти с отчаянием пришли наконец все, вдруг представилось доступным изменению. Ни злобы, ни неприязни против виновника этого положения. Его жалеют, как человека, но даже говорят, что, несмотря на все сожаление о нем, никто, если спросить себя откровенно, не пожелал бы, чтобы он воскрес".
А между тем продолжалась осада Севастополя, и, несмотря на мужество наших солдат, все чувствовали, что его дни сочтены, что судьба готовит последнее испытание ревнителям национальной государственности. "По-видимому, то же бессмыслие, которое наложило свою печать на наш политический образ действий, - писал тогда Тютчев, - присуще и нашему военному управлению. И не могло быть иначе. Подавление мысли уже давно было руководящим принципом нашего правительства. Последствия подобной системы не - могут иметь пределов. Ничто не было пощажено. На всем отразилось это давление. Все и все сплошь одурели... Известия все плохие, и чувствуется по их глупейшим бюллетеням, что они совершенно растерялись. Мне кажется, что никогда с тех пор, как существует история, не было ничего подобного: империя, целый мир рушится и погибает под бременем глупости нескольких дураков".
А В. С. Аксакова в своем дневнике продолжала ревниво следить за всеми событиями и слухами о новом императоре. Она негодует, что негодяй Нессельроде все еще у власти, радуется, что Клейнмихель, живой символ николаевской системы, удален. Ей не нравится тоже Ростовцев . "Как противны его разные приказы, в которых он будто бы с простодушной, смелой и благородной откровенностью рассказывает во всеуслышание все действия, движения государя при представлении генералов, слова государя к нему, то есть Ростовцеву, с каким чувством он, то есть Ростовцев, поцеловал руку государя, как государь, сделав два шага вперед, сказал то-то, и в голосе были слезы... Потом зарыдал, потом сказал то и то, и опять в голосе были слезы, словом сказать, представил государя совершенно шутом".
В сентябре новый царь приехал в Москву. Та же В. С. Аксакова рассказывает, как брат Константин видел Александра Николаевича и что в это время болтали в народе. "Был тут также один человек (вроде какого-то эмиссара, как показалось Константину), который шутил совершенно по-русски, трунил над всеми, всех смешил и говорил разные дерзкие выходки насчет всех, появлявшихся на Красном крыльце. Наконец появился государь с государыней под руку. Ура кричали недружно... Государь так худ и печален, что Константин говорит, что нельзя его было видеть без слез, он представился ему какой-то несчастной жертвой, на которую должно обрушиться все зло предшествовавшего царствования И сверх того он также жертва воспитания этой гибельной системы, от которой не может сам освободиться. Государь кланялся не низко, как все заметили в народе. Тут Константин услыхал, как тот же подозрительный человек сказал: "Одному человеку такая честь!"
Царь из Москвы поехал к Троице. Дворовые девки были там и рассказывали В. С. Аксаковой: "Вот и государь на всех не угодит, народ его так и пушит, пушит. Вот, говорят, Севастополь отдал - приехал Богу молиться. - Они нам не хотели и рассказывать этого. Поразительно это явление, оно меня обдало каким то ужасом, страшный приговор. Он молится, плачет, а народ немилосердно произносит ему суд, как бы не благословляя его молитвы. Несчастный государь! Страшно! Что-то роковое преследует его.
Константин думает, что свободное слово в состоянии было бы искоренить зло; нет, мне кажется, теперь этого недостаточно: только совершенный внутренний переворот, полная перемена всей системы может вызвать новую жизнь, но во всяком случае и теперь и после свободное слово необходимо".
Но из Севастополя приходили мрачные известия. "И это только справедливо. - писал Тютчев, - так как было бы неестественно, чтобы тридцатилетнее господство глупости, испорченности и злоупотреблений увенчалось успехом и славой".
Наконец и нам повезло. На азиатском театре войны был взят Каре. Это позволило нам заключить в марте 1856 года не очень постыдный мир с Европой, утомленной нашим упорством.
Александру Николаевичу надо было подумать теперь о том, что делать с Россией, потрясенной и разочарованной. И сам он был потрясен и разочарован. Припоминая наружность отца, его взгляд, его величественные жесты, его уверенные интонации, он удивлялся той убежденности в своем праве на власть, какая была свойственна Николаю Павловичу.
Он полусознательно старался подражать отцу, этим его позам, величавым и грозным, но он чувствовал, что похож на актера, которому навязали неподходящую роль.
А между тем надо было ехать в Москву и короноваться. Он шел бледный, измученный под пышным балдахином, наклоняя голову в огромной сверкавшей короне, изнемогая от какого-то странного чувства, похожего на стыд.
Потом вереница приемов и балов в тех великолепных залах, где, залитые золотом, двигались шуршащей толпой царедворцы, дипломаты, генералы и эти блестящие придворные красавицы, и уроды, и вереницы всевозможных князей мингрельских, имеретинских, татарских - в их ярких одеждах, с их недавним кровавым прошлым... "И в двух шагах от залитых светом зал, наполненных современной толпой, там, под сводами, стояли гробницы Иоанна III и Иоанна IV... Если можно было предположить, что шум и отблеск всего, что происходит в Кремле, дошел до них, как бы эти мертвецы должны были изумиться.
Как действительность похожа часто на сон!" Но был и другой праздник "народный". Это была обратная сторона царского великолепия. "Этот мнимый народный праздник был безобразен по исполнению и нелеп по замыслу. Это был дележ всевозможных яств, испорченных дождем, который их поливал в течение двух дней, и ими угощали двести тысяч человек, толпившихся в грязи и всяких отбросах".
III
Итак, мир с Европой был заключен. В царском манифесте по этому поводу было сказано между прочим: "При помощи небесного промысла, всегда благодеющего России, да утвердится и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее; да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сению законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных. Наконец, - и сие есть первое, живейшее желание паше, - свет спасительной веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастия".
Сентиментальность этого манифеста как нельзя лучше соответствовала характеру нового императора. "Плоды трудов невинных" - это прямо из Жуковского. Но грамотные русские люди, не избалованные вниманием правительства к их нуждам и требованиям, обрадовались манифесту, ибо в нем содержался намек на внутренние реформы. Хотел или не хотел Александр; Николаевич, но все равно ему пришлось идти по тому пути, который был предуготован объективными силами истории, ее фатальной диалектикой... У Александра Николаевича Романова не было ни малейшего желания перестраивать и обновлять государственный порядок России. Он уважал, ценил и любил своего отца. Его образ был привлекателен и красив в его глазах. Его система не казалась ему дурною. Но Александр II Пыл умнее многих и многих современных ему сановником, царедворцев и представителей высшего дворянства. И он понял, что система Николая обречена на гибель". Он часто изнемогал в борьбе с ревнителями старого крепостного порядка, который он и сам готов был бы принять и оправдать, если бы не свойственный ему здравый смысл, понудивший его освободить крестьян и отказаться от приемов николаевского управления страной. Александр II понял - и это делает ему честь, - что все равно нельзя остановить ход событий. Но он медлил с реформами, медлил поневоле, ибо вокруг него было мало людей, этим реформам сочувствующих. А между тем там, за дворцовой оградой, а иногда и внутри ее, но где-то в тени, нетерпеливые люди шептали проклятия по адресу тех, кто стоял вокруг трона "жадною толпой". "Тишина, господствующая в стране, - писал летом 1858 года один из умных современников Александра II, - меня совсем не успокаивает не потому, что я считаю ее неискренней, но она, очевидно, основана на недоразумении... Но когда приходится видеть то, что здесь делается или, скорее, не делается, - всю эту бестолковщину и беспорядочную деятельность, то невозможно не питать самых серьезных опасений. Не только никто не знает, что делается в комитете и в каком положении находится начатая задача, но никто даже не хочет этого знать... Л между тем очевидно, что ни одна реформа еще не проведена, хотя обо всем был поднят вопрос".
Александр Николаевич помнил, однако, письмо Герцена, которое он прочел еще в марте месяце 1855 года: "Дайте землю крестьянам. Она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии... Торопитесь! Спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить!"
Вот эти последние пророческие слова особенно запомнились. Надо торопиться, ибо в самом деле возможны кровь и злодейства. Александр Николаевич приказал доставлять ему все, что печатает за границей этот русский, ускользнувший от Клейнмихеля и Дубельта.
То было странное время, когда "неисправимый социалист" обращал свои послания не только к царю, но даже к царице Марье Александровне, как, например, 1 ноября 1858 года по поводу воспитания наследника. Благонамеренный Никитенко отметил, что это письмо "отличается хорошим тоном и очень умно". Герцену потом рассказывали, что императрица плакала над письмом.
Такие идиллические отношения между царским домом и политическим изгнанником продолжались, однако, недолго. Но любопытно, что не один Герцен возлагал надежды на Александра Николаевича. После рескрипта 20 ноября 1857 года, после открытия "комитетов" на местах "поверили" в царя весьма многие . Даже "революционер" Чернышевский писал тогда в "Современнике": "История России с настоящего года столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была ее история со времен Петра от прежних времен. Новая жизнь, теперь для нас начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России... Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастьем, каким не был увенчан еще никто из государей Европы, счастьем - одному начать и совершить освобождение своих подданных".
Это был "медовый месяц" царя и русской интеллигенции. "Имя Александра II, - писал тогда Герцен, - отныне принадлежит истории; если б его царствование завтра окончилось, если б он пал под ударом каких-нибудь крамольников олигархов, бунтующих защитников барщины и розог, - все равно освобождение крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут".
В самом деле, Александр II усвоил твердо мысль, высказанную Герценом в первом его письме к нему. Надо было во что бы то ни стало не медлить с освобождением, ибо "лучше начать уничтожать крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно начнет само собой уничтожаться снизу", как сказал Александр Николаевич московским дворянам, перепуганным предстоящей крестьянской эмансипацией.
Всем известно, какая сложная борьба шла вокруг подготовлявшейся реформы. Положение Александра Николаевича было трудное. Крепостники неохотно уступали свои позиции. Всем известно также, что реформа была урезана, что "выкупные платежи" и недостаточные земельные наделы связали по рукам и ногам крестьянина, но все же первый и решительный шаг был сделан.
После опубликования манифеста 19 февраля 1861 года Герцен писал восторженно: "Александр II сделал много, очень много; его имя теперь уже стоит выше всех его предшественников. Он боролся во имя человеческих прав, во имя сострадания против хищной толпы закоснелых негодяев и сломил их. Этого ему ни народ русский, ни всемирная история не забудут. Из дали нашей ссылки мы приветствуем его именем, редко встречавшимся с самодержавием, не возбуждая горькой улыбки, - мы приветствуем его именем Освободителя..."
Но после этого восторженного приветствия Герцен обращается к царю с суровым предупреждением: "Но горе, если он остановится, если руки его опустятся. Зверь не убит, он только ошеломлен..."
Позднее ему пришлось сказать: "Зачем этот человек не умер в тот день, когда был объявлен русскому народу манифест освобождения..."
Но Александр II не умер 19 февраля 1861 года. Он прожил еще двадцать лет. Это была мучительная жизнь, смысл которой не так легко разгадать. Освобождение крестьян развязало тот узел, который завязан был крепко царями и который едва не задушил страну при Николае. Но когда этот узел был худо или хорошо развязан, из темной неволи вырвались до той поры неведомые силы, и буйство этих страшных сил вызвало в душе императора Александра тот испуг, который удивлял в нем П. А. Кропоткина. А между тем в 1862 году тот же Кропоткин, будучи воспитанником Пажеского корпуса, еще обожал "освободителя". "Мое чувство тогда было таково, - пишет он, - что если бы в моем присутствии кто-нибудь совершил покушение на царя, я бы грудью закрыл Александра II". Кропоткин рассказывает, как однажды ему во время дежурства во дворце пришлось следовать за государем во время парада: "Флигель-адъютанты и генерал-адъютанты куда-то исчезли. Не знаю, - говорит Кропоткин, - спешил ли Александр II в этот день или имел какие-нибудь другие причины желать, чтобы парад скорее кончился, но он буквально промчался перед рядами... Он спешил так, как будто бы убегал от опасности. Его возбуждение передалось и мне, и ежеминутно я готов был броситься вперед, жалея лишь о том, что при мне не моя собственная шпага с толедским клинком, который пробивал пятаки, а обыкновенное форменное оружие. Александр II замедлил шаг лишь тогда, когда прошел перед последним полком. Выходя в другой зал, он оглянулся и встретился с моим взглядом, блестевшим от возбуждения и быстрой ходьбы. Младший флигель-адъютант мчался бегом две залы позади нас. Я приготовился выслушать строгий выговор, но вместо этого Александр II, быть может, обнаруживая мысли, которые занимали его тогда, сказал мне: "Ты здесь, молодец?" И, медленно удаляясь, он вперил в пространство тот неподвижный, загадочный взгляд, который все чаще и чаще я стал замечать в нем".
О чем думал тогда Александр II? Почему его взгляд стал так "загадочен"? Почему Чернышевский, Кропоткин, Герцен и многие другие, поверившие в царя, в конце концов оказались его врагами? Каторга, тюрьма, изгнание - вот судьба тех людей, которые питали такие розовые надежды и так восторженно приветствовали "освободителя". Анна Федоровна Аксакова, урожденная Тютчева, очень хорошо и близко знавшая Александра Николаевича, говорит, что этот император был как личность ниже своих дел (1'empereur defunt etait inferieur a ses oeuvres).
Да, реформа эпохи Александра II, несмотря на ее несовершенство, была огромна по своему значению. Неизбежным следствием крестьянской эмансипации были другие реформы - земская, городская, судебная и, наконец, реформа армии - введение всеобщей воинской повинности. Как ни исказили и ни ограничили ревнители старого порядка план крестьянского освобождения, все же совершилось событие значительное, и оно в корне разрушило сословную Россию. Это было начало конца. Абсолютизм отказался от самой главной своей опоры рабства. Александр II не стал, однако," народным героем. Та же Аксакова объясняет это тем, что народ ценит героев не за то, что они сделали, а за то, каковы они сами по себе, по своей природе. И сам Александр чувствовал себя иногда "ниже своих дел". Вот почему взгляд его все чаще и чаще казался таким "загадочным". Он, царь, предчувствовал, должно быть, свою страшную судьбу. Эту ужасную судьбу подготовил ему его отец. Он довел свою полицейскую систему до того предела, когда путь мирного устроения уже невозможен. Никакие "реформы" уже не могли удовлетворить тогда Россию, потрясенную и взволнованную новизною событий. Заключенный долгие годы в душной и темной тюрьме человек, переступив ее порог, пьянеет от солнца и воздуха. Шестидесятые и семидесятые годы XIX века были пьяные годы. Это был первый хмель революции. Не "благодушному" и безвольному Александру Николаевичу, а какому-нибудь исключительной воли человеку - новому Петру Великому, - может быть, и удалось бы укротить мятежные волны. Но Александру II не удалось их укротить. Пришел девятый вал и погубил его. И если после убийства Александра наступила мертвая тишина нового царствования, то, конечно, причина этой тишины была не в политике Победоносцева и не в личности Александра III, а в объективных фактах тогдашних исторических условий. Эта реакция была так же закономерна, как приливы и отливы в океане.
IV
Со дня опубликования рескрипта о созыве комитетов для устроения "быта крестьян" по 12 июля 1858 года было зарегистрировано семьдесят случаев неповиновения крестьян помещикам. Приходилось прибегать к полицейским мерам и к содействию военных команд. Герцен не без основания писал: "Приходится звонить в "Колокол" и сказать этому правительству: пора проснуться! Теперь еще время! Ты можешь мирным путем решить вопрос освобождения крепостных... Пора проснуться! Скоро будет поздно решать вопрос освобождения крепостных мирным путем, мужики решат его по-своему. Реки крови прольются, - и кто будет виноват в этом?.."
Однако мужики сравнительно терпеливо ждали целых четыре года обещанной свободы, но когда в 1861 году манифест о свободе был прочитан в церквах, среди крестьян началось глухое брожение. Ждали терпеливо, потому что надеялись, что царь даст "полную волю", то есть свободу и землю без выкупа. Но на деле оказалось, что даже барщина и оброк сохраняются на неопределенное время, что требуется выкуп, что даже надел земельный в иных местах меньше того, каким крестьяне пользовались при крепостном праве. Тогда мужики решили, что это - "подложная воля". Начались недоразумения, беспорядки, а иногда и мрачные столкновения с помещиками и властями. Так, например, в Пензенской губернии пришлось усмирять бунт, и было немало убитых и раненых среди мужиков, получивших свободу . Этот пензенский бунт замечателен тем, что он был первым поводом для серьезной размолвки между интеллигенцией и царем. В Казани профессор Щапов с своими учениками-студентами отслужил панихиду по убитым, и Александр Николаевич принял это как личное оскорбление . При этом пострадали монахи, служившие панихиду. Государь сослал их в Соловки. Это совпало с отставкой некоторых министров. На правительственной сцене оказался Валуев, который начал осуществлять реформу "в примирительном духе". Это было время борьбы петербургской бюрократии с мировыми посредниками первого призыва. Иногда дело принимало оборот весьма острый. Так, например, тринадцать мировых посредников Тверской губернии были посажены в Петропавловскую крепость по требованию Валуева не без ведома Александра Николаевича. Это были первые симптомы того сумасшествия, которое овладело министрами несчастного императора. И самому Александру Николаевичу казалось иногда, что он в желтом доме, и он, по свойственной ему привычке, проливал слезы. Ему хотелось, чтобы все его любили и хвалили, а между тем уже стали поговаривать о реакции и винили государя в том, что он ее поддерживает. И государь обижался и плакал.
Когда Александр Николаевич, под влиянием великого князя Константина Николаевича и великой княгини Елены Павловны, пытался вернуться к первоначальному либеральному плану, враги реформы внушали ему, что дальнейшие "уступки" поведут к гибели государства. Почему? А потому, что начинается революция. Но где же она, эта революция? И вот тогда министры принесли Александру Николаевичу прокламации "К молодому поколению", "Что нужно народу", "К барским крестьянам", "Молодая Россия"... Их было; много. Они были все написаны странным, необычным языком. Иногда они были сентиментальны, иногда кровожадны, но и те и другие пугали Александра Николаевича и внушали ему отвращение. Чего хотят эти странные люди? "Нам нужен но царь, - писали они, - не император, не помазанник божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье... Если Александр II не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него".
Читая эти строки, Александр Николаевич думал, что, пожалуй, сошли с ума не только его министры, но и авторы этих прокламаций. Эти люди предлагают ему, чтобы он добровольно сбросил с себя горностаевую мантию, чтобы он отказался от короны, которую так торжественно возложил на него митрополит в Москве под звон колоколов и при кликах народа. Им нужен какой-то выборный старшина, получающий жалованье... Что это? Они хотят, значит, эту полуосвобожденную, вчера еще крепостную, неграмотную мужицкую Россию сделать республикой во вкусе якобинской республики 1792 года! Но этого мало. Они требуют социализма! "Мы хотим, чтобы земля принадлежала не лицу, а стране; чтобы у каждой общины был свой надел, чтобы личных земледельцев не существовало".
А вот в прокламации "Молодая Россия" все сказано начистоту. Нужна кровь. Надо разгуляться вовсю, отпраздновать праздник свободы как следует, затопив дворцы кровью коронованных злодеев...
В прокламации сказано ясно и точно: "Выход из этого гнетущего страшного положения... один - революция, революция кровавая, неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все, без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольются реки крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы".
В Петербурге начались непонятные пожары. Каждый день над обезумевшим городом стояло зарево.
Александр Николаевич видел эти кровавые завесы, и ему казалось, что это демоны устроили свой страшный пир. Приписывали пожары поджигателям и в самом деле нашли тому доказательства, но поджигателей не открыли. Большинство верило, что поджигают те самые люди, которые сочиняли эти откровенные прокламации с призывами к убийству царя. Иные думали, что в поджогах виновны поляки.
В Польше в это время шло брожение. Мятеж начался с того, что поляки ворвались ночью в казармы и стали резать безоружных русских солдат. Это восстание не нашло себе сочувственного отклика в России. Александр Николаевич, первоначально испуганный вмешательством в это дело Европы, в конце концов, сохранил самообладание, несмотря на угрозы великих держав. Государю донесли, что влияние "Колокола", ставшего на сторону Польши, поколеблено. Тираж издания упал. Катков с успехом обрушился на Герцена в ряде полемических статей, и Польшу усмиряли русские генералы при аплодисментах наших либералов. После усмирения польского восстания Александр послал в Варшаву Н. А. Милютина для проведения в жизнь Положения 19 февраля 1861 года. Там крестьяне были освобождены на лучших условиях, чем в центральных губерниях. Это была своеобразная месть польскому шляхетству, которое руководило восстанием.
Царствование Александра II все было под знаком катастрофы. Когда в феврале 1855 года умер Николай Павлович, передав сыну "команду не в добром порядке", как он сам выразился, положение России было ужасно. Если почитать мемуары и письма того времени, - они все исполнены мучительной тревоги, возмущения и смятения. Принять русскую корону в час, когда вся Европа, вооруженная и озлобленная, была против России, в час, когда внутри страны, утомленной полицейским николаевским режимом, не было никакого доверия к правительству, - это ли не страшно? Это ли не ужасно?
Вера Сергеевна Аксакова, женщина неглупая, интересная, между прочим, в том отношении, что в ее личности отразился целый мир тогдашней дворянской культуры в ее славянофильском уклоне, превосходно запечатлела в своем дневнике тревогу тех трудных дней. Она то и дело обращается к особе Александра II, стараясь угадать и оценить его намерения и решения. Когда она впервые услышала, что умер Николай Павлович, она была потрясена. "Не могу пересказать то впечатление, которое произвели эти слова на всех нас. Мы были подавлены огромностью значения этого неожиданного события... Чего ждать, что будет, как пройдет эта минута смущения? Не пойдет ли все прежним или даже худшим порядком или вдруг переменится все направление, вся политика? И, может быть, Бог ведет Россию к исполнению ее святого долга непостижимыми своими путями!.."
На другой день она пишет: "И точно, подтвердилось все это событие. Сегодня возвратились из города наши крестьяне, возившие туда продавать свои дрова. Они привезли ту же весть. В Москве вчера уже все присягнули. На вопрос, какие вести в Москве, - "царь помер", - отвечал один из них. "Вчера загоняли весь народ в церковь присягать. Все церкви были отворены, казаки разъезжали по всему городу с объявлением и гнали народ в церкви". - "Что же народ желает?" - Крестьянин как-то улыбнулся и сказал: "Не знаю..." Все невольно чувствуют, что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать; вдруг возродились небывалые надежды; безвыходное положение, к сознанию которого почти с отчаянием пришли наконец все, вдруг представилось доступным изменению. Ни злобы, ни неприязни против виновника этого положения. Его жалеют, как человека, но даже говорят, что, несмотря на все сожаление о нем, никто, если спросить себя откровенно, не пожелал бы, чтобы он воскрес".
А между тем продолжалась осада Севастополя, и, несмотря на мужество наших солдат, все чувствовали, что его дни сочтены, что судьба готовит последнее испытание ревнителям национальной государственности. "По-видимому, то же бессмыслие, которое наложило свою печать на наш политический образ действий, - писал тогда Тютчев, - присуще и нашему военному управлению. И не могло быть иначе. Подавление мысли уже давно было руководящим принципом нашего правительства. Последствия подобной системы не - могут иметь пределов. Ничто не было пощажено. На всем отразилось это давление. Все и все сплошь одурели... Известия все плохие, и чувствуется по их глупейшим бюллетеням, что они совершенно растерялись. Мне кажется, что никогда с тех пор, как существует история, не было ничего подобного: империя, целый мир рушится и погибает под бременем глупости нескольких дураков".
А В. С. Аксакова в своем дневнике продолжала ревниво следить за всеми событиями и слухами о новом императоре. Она негодует, что негодяй Нессельроде все еще у власти, радуется, что Клейнмихель, живой символ николаевской системы, удален. Ей не нравится тоже Ростовцев . "Как противны его разные приказы, в которых он будто бы с простодушной, смелой и благородной откровенностью рассказывает во всеуслышание все действия, движения государя при представлении генералов, слова государя к нему, то есть Ростовцеву, с каким чувством он, то есть Ростовцев, поцеловал руку государя, как государь, сделав два шага вперед, сказал то-то, и в голосе были слезы... Потом зарыдал, потом сказал то и то, и опять в голосе были слезы, словом сказать, представил государя совершенно шутом".
В сентябре новый царь приехал в Москву. Та же В. С. Аксакова рассказывает, как брат Константин видел Александра Николаевича и что в это время болтали в народе. "Был тут также один человек (вроде какого-то эмиссара, как показалось Константину), который шутил совершенно по-русски, трунил над всеми, всех смешил и говорил разные дерзкие выходки насчет всех, появлявшихся на Красном крыльце. Наконец появился государь с государыней под руку. Ура кричали недружно... Государь так худ и печален, что Константин говорит, что нельзя его было видеть без слез, он представился ему какой-то несчастной жертвой, на которую должно обрушиться все зло предшествовавшего царствования И сверх того он также жертва воспитания этой гибельной системы, от которой не может сам освободиться. Государь кланялся не низко, как все заметили в народе. Тут Константин услыхал, как тот же подозрительный человек сказал: "Одному человеку такая честь!"
Царь из Москвы поехал к Троице. Дворовые девки были там и рассказывали В. С. Аксаковой: "Вот и государь на всех не угодит, народ его так и пушит, пушит. Вот, говорят, Севастополь отдал - приехал Богу молиться. - Они нам не хотели и рассказывать этого. Поразительно это явление, оно меня обдало каким то ужасом, страшный приговор. Он молится, плачет, а народ немилосердно произносит ему суд, как бы не благословляя его молитвы. Несчастный государь! Страшно! Что-то роковое преследует его.
Константин думает, что свободное слово в состоянии было бы искоренить зло; нет, мне кажется, теперь этого недостаточно: только совершенный внутренний переворот, полная перемена всей системы может вызвать новую жизнь, но во всяком случае и теперь и после свободное слово необходимо".
Но из Севастополя приходили мрачные известия. "И это только справедливо. - писал Тютчев, - так как было бы неестественно, чтобы тридцатилетнее господство глупости, испорченности и злоупотреблений увенчалось успехом и славой".
Наконец и нам повезло. На азиатском театре войны был взят Каре. Это позволило нам заключить в марте 1856 года не очень постыдный мир с Европой, утомленной нашим упорством.
Александру Николаевичу надо было подумать теперь о том, что делать с Россией, потрясенной и разочарованной. И сам он был потрясен и разочарован. Припоминая наружность отца, его взгляд, его величественные жесты, его уверенные интонации, он удивлялся той убежденности в своем праве на власть, какая была свойственна Николаю Павловичу.
Он полусознательно старался подражать отцу, этим его позам, величавым и грозным, но он чувствовал, что похож на актера, которому навязали неподходящую роль.
А между тем надо было ехать в Москву и короноваться. Он шел бледный, измученный под пышным балдахином, наклоняя голову в огромной сверкавшей короне, изнемогая от какого-то странного чувства, похожего на стыд.
Потом вереница приемов и балов в тех великолепных залах, где, залитые золотом, двигались шуршащей толпой царедворцы, дипломаты, генералы и эти блестящие придворные красавицы, и уроды, и вереницы всевозможных князей мингрельских, имеретинских, татарских - в их ярких одеждах, с их недавним кровавым прошлым... "И в двух шагах от залитых светом зал, наполненных современной толпой, там, под сводами, стояли гробницы Иоанна III и Иоанна IV... Если можно было предположить, что шум и отблеск всего, что происходит в Кремле, дошел до них, как бы эти мертвецы должны были изумиться.
Как действительность похожа часто на сон!" Но был и другой праздник "народный". Это была обратная сторона царского великолепия. "Этот мнимый народный праздник был безобразен по исполнению и нелеп по замыслу. Это был дележ всевозможных яств, испорченных дождем, который их поливал в течение двух дней, и ими угощали двести тысяч человек, толпившихся в грязи и всяких отбросах".
III
Итак, мир с Европой был заключен. В царском манифесте по этому поводу было сказано между прочим: "При помощи небесного промысла, всегда благодеющего России, да утвердится и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее; да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сению законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных. Наконец, - и сие есть первое, живейшее желание паше, - свет спасительной веры, озаряя умы, укрепляя сердца, да сохраняет и улучшает более и более общественную нравственность, сей вернейший залог порядка и счастия".
Сентиментальность этого манифеста как нельзя лучше соответствовала характеру нового императора. "Плоды трудов невинных" - это прямо из Жуковского. Но грамотные русские люди, не избалованные вниманием правительства к их нуждам и требованиям, обрадовались манифесту, ибо в нем содержался намек на внутренние реформы. Хотел или не хотел Александр; Николаевич, но все равно ему пришлось идти по тому пути, который был предуготован объективными силами истории, ее фатальной диалектикой... У Александра Николаевича Романова не было ни малейшего желания перестраивать и обновлять государственный порядок России. Он уважал, ценил и любил своего отца. Его образ был привлекателен и красив в его глазах. Его система не казалась ему дурною. Но Александр II Пыл умнее многих и многих современных ему сановником, царедворцев и представителей высшего дворянства. И он понял, что система Николая обречена на гибель". Он часто изнемогал в борьбе с ревнителями старого крепостного порядка, который он и сам готов был бы принять и оправдать, если бы не свойственный ему здравый смысл, понудивший его освободить крестьян и отказаться от приемов николаевского управления страной. Александр II понял - и это делает ему честь, - что все равно нельзя остановить ход событий. Но он медлил с реформами, медлил поневоле, ибо вокруг него было мало людей, этим реформам сочувствующих. А между тем там, за дворцовой оградой, а иногда и внутри ее, но где-то в тени, нетерпеливые люди шептали проклятия по адресу тех, кто стоял вокруг трона "жадною толпой". "Тишина, господствующая в стране, - писал летом 1858 года один из умных современников Александра II, - меня совсем не успокаивает не потому, что я считаю ее неискренней, но она, очевидно, основана на недоразумении... Но когда приходится видеть то, что здесь делается или, скорее, не делается, - всю эту бестолковщину и беспорядочную деятельность, то невозможно не питать самых серьезных опасений. Не только никто не знает, что делается в комитете и в каком положении находится начатая задача, но никто даже не хочет этого знать... Л между тем очевидно, что ни одна реформа еще не проведена, хотя обо всем был поднят вопрос".
Александр Николаевич помнил, однако, письмо Герцена, которое он прочел еще в марте месяце 1855 года: "Дайте землю крестьянам. Она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии... Торопитесь! Спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить!"
Вот эти последние пророческие слова особенно запомнились. Надо торопиться, ибо в самом деле возможны кровь и злодейства. Александр Николаевич приказал доставлять ему все, что печатает за границей этот русский, ускользнувший от Клейнмихеля и Дубельта.
То было странное время, когда "неисправимый социалист" обращал свои послания не только к царю, но даже к царице Марье Александровне, как, например, 1 ноября 1858 года по поводу воспитания наследника. Благонамеренный Никитенко отметил, что это письмо "отличается хорошим тоном и очень умно". Герцену потом рассказывали, что императрица плакала над письмом.
Такие идиллические отношения между царским домом и политическим изгнанником продолжались, однако, недолго. Но любопытно, что не один Герцен возлагал надежды на Александра Николаевича. После рескрипта 20 ноября 1857 года, после открытия "комитетов" на местах "поверили" в царя весьма многие . Даже "революционер" Чернышевский писал тогда в "Современнике": "История России с настоящего года столь же различна от всего предшествовавшего, как различна была ее история со времен Петра от прежних времен. Новая жизнь, теперь для нас начинающаяся, будет настолько же прекраснее, благоустроеннее, блистательнее и счастливее прежней, насколько сто пятьдесят последних лет были выше XVII столетия в России... Благословение, обещанное миротворцам и кротким, увенчивает Александра II счастьем, каким не был увенчан еще никто из государей Европы, счастьем - одному начать и совершить освобождение своих подданных".
Это был "медовый месяц" царя и русской интеллигенции. "Имя Александра II, - писал тогда Герцен, - отныне принадлежит истории; если б его царствование завтра окончилось, если б он пал под ударом каких-нибудь крамольников олигархов, бунтующих защитников барщины и розог, - все равно освобождение крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут".
В самом деле, Александр II усвоил твердо мысль, высказанную Герценом в первом его письме к нему. Надо было во что бы то ни стало не медлить с освобождением, ибо "лучше начать уничтожать крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно начнет само собой уничтожаться снизу", как сказал Александр Николаевич московским дворянам, перепуганным предстоящей крестьянской эмансипацией.
Всем известно, какая сложная борьба шла вокруг подготовлявшейся реформы. Положение Александра Николаевича было трудное. Крепостники неохотно уступали свои позиции. Всем известно также, что реформа была урезана, что "выкупные платежи" и недостаточные земельные наделы связали по рукам и ногам крестьянина, но все же первый и решительный шаг был сделан.
После опубликования манифеста 19 февраля 1861 года Герцен писал восторженно: "Александр II сделал много, очень много; его имя теперь уже стоит выше всех его предшественников. Он боролся во имя человеческих прав, во имя сострадания против хищной толпы закоснелых негодяев и сломил их. Этого ему ни народ русский, ни всемирная история не забудут. Из дали нашей ссылки мы приветствуем его именем, редко встречавшимся с самодержавием, не возбуждая горькой улыбки, - мы приветствуем его именем Освободителя..."
Но после этого восторженного приветствия Герцен обращается к царю с суровым предупреждением: "Но горе, если он остановится, если руки его опустятся. Зверь не убит, он только ошеломлен..."
Позднее ему пришлось сказать: "Зачем этот человек не умер в тот день, когда был объявлен русскому народу манифест освобождения..."
Но Александр II не умер 19 февраля 1861 года. Он прожил еще двадцать лет. Это была мучительная жизнь, смысл которой не так легко разгадать. Освобождение крестьян развязало тот узел, который завязан был крепко царями и который едва не задушил страну при Николае. Но когда этот узел был худо или хорошо развязан, из темной неволи вырвались до той поры неведомые силы, и буйство этих страшных сил вызвало в душе императора Александра тот испуг, который удивлял в нем П. А. Кропоткина. А между тем в 1862 году тот же Кропоткин, будучи воспитанником Пажеского корпуса, еще обожал "освободителя". "Мое чувство тогда было таково, - пишет он, - что если бы в моем присутствии кто-нибудь совершил покушение на царя, я бы грудью закрыл Александра II". Кропоткин рассказывает, как однажды ему во время дежурства во дворце пришлось следовать за государем во время парада: "Флигель-адъютанты и генерал-адъютанты куда-то исчезли. Не знаю, - говорит Кропоткин, - спешил ли Александр II в этот день или имел какие-нибудь другие причины желать, чтобы парад скорее кончился, но он буквально промчался перед рядами... Он спешил так, как будто бы убегал от опасности. Его возбуждение передалось и мне, и ежеминутно я готов был броситься вперед, жалея лишь о том, что при мне не моя собственная шпага с толедским клинком, который пробивал пятаки, а обыкновенное форменное оружие. Александр II замедлил шаг лишь тогда, когда прошел перед последним полком. Выходя в другой зал, он оглянулся и встретился с моим взглядом, блестевшим от возбуждения и быстрой ходьбы. Младший флигель-адъютант мчался бегом две залы позади нас. Я приготовился выслушать строгий выговор, но вместо этого Александр II, быть может, обнаруживая мысли, которые занимали его тогда, сказал мне: "Ты здесь, молодец?" И, медленно удаляясь, он вперил в пространство тот неподвижный, загадочный взгляд, который все чаще и чаще я стал замечать в нем".
О чем думал тогда Александр II? Почему его взгляд стал так "загадочен"? Почему Чернышевский, Кропоткин, Герцен и многие другие, поверившие в царя, в конце концов оказались его врагами? Каторга, тюрьма, изгнание - вот судьба тех людей, которые питали такие розовые надежды и так восторженно приветствовали "освободителя". Анна Федоровна Аксакова, урожденная Тютчева, очень хорошо и близко знавшая Александра Николаевича, говорит, что этот император был как личность ниже своих дел (1'empereur defunt etait inferieur a ses oeuvres).
Да, реформа эпохи Александра II, несмотря на ее несовершенство, была огромна по своему значению. Неизбежным следствием крестьянской эмансипации были другие реформы - земская, городская, судебная и, наконец, реформа армии - введение всеобщей воинской повинности. Как ни исказили и ни ограничили ревнители старого порядка план крестьянского освобождения, все же совершилось событие значительное, и оно в корне разрушило сословную Россию. Это было начало конца. Абсолютизм отказался от самой главной своей опоры рабства. Александр II не стал, однако," народным героем. Та же Аксакова объясняет это тем, что народ ценит героев не за то, что они сделали, а за то, каковы они сами по себе, по своей природе. И сам Александр чувствовал себя иногда "ниже своих дел". Вот почему взгляд его все чаще и чаще казался таким "загадочным". Он, царь, предчувствовал, должно быть, свою страшную судьбу. Эту ужасную судьбу подготовил ему его отец. Он довел свою полицейскую систему до того предела, когда путь мирного устроения уже невозможен. Никакие "реформы" уже не могли удовлетворить тогда Россию, потрясенную и взволнованную новизною событий. Заключенный долгие годы в душной и темной тюрьме человек, переступив ее порог, пьянеет от солнца и воздуха. Шестидесятые и семидесятые годы XIX века были пьяные годы. Это был первый хмель революции. Не "благодушному" и безвольному Александру Николаевичу, а какому-нибудь исключительной воли человеку - новому Петру Великому, - может быть, и удалось бы укротить мятежные волны. Но Александру II не удалось их укротить. Пришел девятый вал и погубил его. И если после убийства Александра наступила мертвая тишина нового царствования, то, конечно, причина этой тишины была не в политике Победоносцева и не в личности Александра III, а в объективных фактах тогдашних исторических условий. Эта реакция была так же закономерна, как приливы и отливы в океане.
IV
Со дня опубликования рескрипта о созыве комитетов для устроения "быта крестьян" по 12 июля 1858 года было зарегистрировано семьдесят случаев неповиновения крестьян помещикам. Приходилось прибегать к полицейским мерам и к содействию военных команд. Герцен не без основания писал: "Приходится звонить в "Колокол" и сказать этому правительству: пора проснуться! Теперь еще время! Ты можешь мирным путем решить вопрос освобождения крепостных... Пора проснуться! Скоро будет поздно решать вопрос освобождения крепостных мирным путем, мужики решат его по-своему. Реки крови прольются, - и кто будет виноват в этом?.."
Однако мужики сравнительно терпеливо ждали целых четыре года обещанной свободы, но когда в 1861 году манифест о свободе был прочитан в церквах, среди крестьян началось глухое брожение. Ждали терпеливо, потому что надеялись, что царь даст "полную волю", то есть свободу и землю без выкупа. Но на деле оказалось, что даже барщина и оброк сохраняются на неопределенное время, что требуется выкуп, что даже надел земельный в иных местах меньше того, каким крестьяне пользовались при крепостном праве. Тогда мужики решили, что это - "подложная воля". Начались недоразумения, беспорядки, а иногда и мрачные столкновения с помещиками и властями. Так, например, в Пензенской губернии пришлось усмирять бунт, и было немало убитых и раненых среди мужиков, получивших свободу . Этот пензенский бунт замечателен тем, что он был первым поводом для серьезной размолвки между интеллигенцией и царем. В Казани профессор Щапов с своими учениками-студентами отслужил панихиду по убитым, и Александр Николаевич принял это как личное оскорбление . При этом пострадали монахи, служившие панихиду. Государь сослал их в Соловки. Это совпало с отставкой некоторых министров. На правительственной сцене оказался Валуев, который начал осуществлять реформу "в примирительном духе". Это было время борьбы петербургской бюрократии с мировыми посредниками первого призыва. Иногда дело принимало оборот весьма острый. Так, например, тринадцать мировых посредников Тверской губернии были посажены в Петропавловскую крепость по требованию Валуева не без ведома Александра Николаевича. Это были первые симптомы того сумасшествия, которое овладело министрами несчастного императора. И самому Александру Николаевичу казалось иногда, что он в желтом доме, и он, по свойственной ему привычке, проливал слезы. Ему хотелось, чтобы все его любили и хвалили, а между тем уже стали поговаривать о реакции и винили государя в том, что он ее поддерживает. И государь обижался и плакал.
Когда Александр Николаевич, под влиянием великого князя Константина Николаевича и великой княгини Елены Павловны, пытался вернуться к первоначальному либеральному плану, враги реформы внушали ему, что дальнейшие "уступки" поведут к гибели государства. Почему? А потому, что начинается революция. Но где же она, эта революция? И вот тогда министры принесли Александру Николаевичу прокламации "К молодому поколению", "Что нужно народу", "К барским крестьянам", "Молодая Россия"... Их было; много. Они были все написаны странным, необычным языком. Иногда они были сентиментальны, иногда кровожадны, но и те и другие пугали Александра Николаевича и внушали ему отвращение. Чего хотят эти странные люди? "Нам нужен но царь, - писали они, - не император, не помазанник божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье... Если Александр II не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него".
Читая эти строки, Александр Николаевич думал, что, пожалуй, сошли с ума не только его министры, но и авторы этих прокламаций. Эти люди предлагают ему, чтобы он добровольно сбросил с себя горностаевую мантию, чтобы он отказался от короны, которую так торжественно возложил на него митрополит в Москве под звон колоколов и при кликах народа. Им нужен какой-то выборный старшина, получающий жалованье... Что это? Они хотят, значит, эту полуосвобожденную, вчера еще крепостную, неграмотную мужицкую Россию сделать республикой во вкусе якобинской республики 1792 года! Но этого мало. Они требуют социализма! "Мы хотим, чтобы земля принадлежала не лицу, а стране; чтобы у каждой общины был свой надел, чтобы личных земледельцев не существовало".
А вот в прокламации "Молодая Россия" все сказано начистоту. Нужна кровь. Надо разгуляться вовсю, отпраздновать праздник свободы как следует, затопив дворцы кровью коронованных злодеев...
В прокламации сказано ясно и точно: "Выход из этого гнетущего страшного положения... один - революция, революция кровавая, неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все, без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольются реки крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы".
В Петербурге начались непонятные пожары. Каждый день над обезумевшим городом стояло зарево.
Александр Николаевич видел эти кровавые завесы, и ему казалось, что это демоны устроили свой страшный пир. Приписывали пожары поджигателям и в самом деле нашли тому доказательства, но поджигателей не открыли. Большинство верило, что поджигают те самые люди, которые сочиняли эти откровенные прокламации с призывами к убийству царя. Иные думали, что в поджогах виновны поляки.
В Польше в это время шло брожение. Мятеж начался с того, что поляки ворвались ночью в казармы и стали резать безоружных русских солдат. Это восстание не нашло себе сочувственного отклика в России. Александр Николаевич, первоначально испуганный вмешательством в это дело Европы, в конце концов, сохранил самообладание, несмотря на угрозы великих держав. Государю донесли, что влияние "Колокола", ставшего на сторону Польши, поколеблено. Тираж издания упал. Катков с успехом обрушился на Герцена в ряде полемических статей, и Польшу усмиряли русские генералы при аплодисментах наших либералов. После усмирения польского восстания Александр послал в Варшаву Н. А. Милютина для проведения в жизнь Положения 19 февраля 1861 года. Там крестьяне были освобождены на лучших условиях, чем в центральных губерниях. Это была своеобразная месть польскому шляхетству, которое руководило восстанием.