Страница:
В июле, меняя главную квартиру, двинулись от Обретенника к Черному Лому. Ехали засохшими поля-Ми, с пожелтевшей травой, общипанной кукурузой, кочками, мелким кустарником. Миновали немое турецкое кладбище со множеством камней без надписей... Потом поехали в Острицу. Там цесаревич, считавший себя любителем археологии, приказал разрывать курган и сам взял лопату и долго копал, пыхтя, так что спина совершенно промокла. Нашли скелет и два медных кольца.
В августе у Шипки несколько дней шли кровопролитные бои. Четырнадцатого числа получено было известие из главной квартиры, что предписано бомбардировать Рущук. Обсуждая депешу с начальником штаба Ванновским, цесаревич вдруг замолчал, смотря куда-то вдаль, забыв, должно быть, что оп тоже командующий значительной военной частью. Можно было догадаться, что Александр Александрович думает о семье, о спокойной буржуазной жизни. Поиграть бы сейчас на корнете, пошутить с ребятами, потом подремать после сытного простого обеда. А тут все тревожно. И даже небо кажется сейчас каким-то необыкновенным, волшебным и жутким. Кто-то посмотрел на часы и сказал: "Сейчас начинается". И в самом деле, через минуту началось лунное затмение. Луна обратилась в какое-то кровавое, грязное пятно. Было так темно, что принесли фонари и поставили на опрокинутый ящик, заменявший стол.
Восьмого сентября Александр Александрович писал Победоносцеву: "Не думали мы, что так затянется война, а начало так нам удалось и так хорошо все шло и обещало скорый и блестящий конец, и вдруг эта несчастная Плевна! Этот кошмар войны!"
Но вот в конце концов Плевна взята, русские войска вновь перешли Балканы, заняли Адрианополь и подошли в январе 1878 года к Константинополю. 1 февраля вернулся цесаревич в Петербург. История сан-стефанских переговоров известна. Известны и результаты Берлинского конгресса.
Двадцать пятого июня 1878 года Победоносцев писал цесаревичу: "Посмотрите, сколько горечи и негодования выражается каждый день, слышится отовсюду по поводу известия об условиях мира, вырабатываемых на конгрессе".
Невеселы были воспоминания и о семейной жизни отца: мать, покинутая и забытая, длинная вереница отцовских любовниц - Долгорукая первая, Замятина, Лабунская, Макова, Макарова и эта скандальная история с Вандой Кароцци, общедоступной петербургской блудницей. И не менее постыдная история в Ливадии с гимназисткой, дочерью камер-лакея. И этот, наконец, длительный роман с Долгорукою второй, ныне светлейшей княгиней Юрьевской, морганатической супругой покойного государя... А последние два года перед смертью отца и вовсе были похожи на кошмар. Смятение в обществе, террор подпольных революционеров и полное бессилие правительства... Министры говорят фразы, и виляют, и лгут. Они заискивают то у царя, то у либеральных журналистов. Один только есть твердый и неуклонный человек. Это Победоносцев. Он не дремлет. "Я вижу, - писал он, - немало людей всякого чина и звания. От всех здешних чиновников и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных людей или исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция. Боюсь, что это слово уже высоко проникло и пускает корни".
Победоносцев внушал цесаревичу, что народ не хочет конституции. "Повсюду, - писал он, - в народе зреет такая мысль: лучше уже революция русская и безобразная смута, нежели конституция... В нынешнее правительство так уж все изверились, что ничего от него не чают. Ждут в крайнем смущении, что еще будет, но народ глубоко убежден, что правительство состоит из изменников, которые держат слабого царя в своей власти... Всю надежду возлагают в будущем на вас, и у всех только в душе шевелится страшный вопрос: неужели и наследник может когда-нибудь войти в ту же мысль о конституции"?
Эти письма и речи Константина Петровича гипнотизировали медлительный и нескладный ум цесаревича. Он уже рассеянно слушал доводы Лорис-Меликока и, даже соглашаясь с ним, чувствовал, что где-то рядом звучит властный голос Победоносцева и что этот голос в конце концов заглушит хриповатый, прерываемый кашлем голос Михаила Тариеловича.
III
Весна 1881 года казалась Александру Александровичу мрачной и безнадежной: ничего доброго она не сулила. Хотелось забыть поскорее о кошмаре 1 марта, но нельзя было забыть, ибо Лорис-Меликов присылает каждый день сведения о ходе следствия над цареубийцами, и приходится волей-неволей думать о том, что же делать и как быть. Убийц будут судить. Александру Александровичу и в голову не приходило, что может быть вопрос о решении суда. Конечно, они виновны. Конечно, их надо казнить! И что же! Находятся люди, которые сомневаются в этом. А есть и такие, которые уверенно требуют помилования злодеев. У милейшего Сергея Михайловича Соловьева есть, оказывается, какой-то сумасшедший сын Владимир. Он произнес 28 марта публичную речь, предлагая верховной власти не казнить тех, кто растерзал бомбой государя . И публика не прогнала его с кафедры. Напротив, ему устроили овацию... А что он говорил? Он уверял, что "только духовная сила Христовой истины может победить силу зла и разрушения", что "настоящее тягостное время дает русскому царю небывалую прежде возможность заявить силу христианского начала всепрощения...". Какое жалкое лицемерие! А может быть, и коварство! Злобный Желябов тоже говорил на суде о христианстве. Он, видите ли, "православие отрицает", но признает "сущность учения Иисуса Христа". "Эта сущность учения, - сказал он, - среди моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за право угнетенных и слабых и если нужно, то за них и пострадать: такова моя вера". Какая ложь! Л между тем даже среди министров находятся такие, которые не прочь, кажется, заменить казнь тюрьмою этому мнимому христианину.
Один только тверд и непреклонен. Это - Победоносцев. 13 марта он прислал Александру Александровичу письмо и умолял его не щадить убийц. "Люди так развратились в мыслях, - писал он, - что иные считают возможным избавление осужденных преступников, от смертной казни... Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет - этого быть не может, чтобы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения... Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий..."
Вот уж тут нет лицемерия. Константин Петрович знает, чего он хочет. И Александр Александрович не замедлил ответом: "Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь".
Несмотря на речь Победоносцева, произнесенную им 8 марта, министры все еще не понимали, что либеральные проекты лопнули, как мыльные пузыри. На совещании 21 апреля опять был поднят вопрос о представительстве земских людей. Теперь уж Александр Александрович не колебался в оценке этого проекта. "Сегодняшнее наше совещание сделало на меня грустное впечатление, писал он своему вдохновителю Победоносцеву, - Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, по пока я не буду убежден, что для счастья России это необходимо, конечно, этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убежусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде. Странно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма. Более и более убеждаюсь, что добра от этих министров ждать я не могу. Дай Бог, чтобы я ошибался. Не искренни их слова, неправдой дышат... Трудно и тяжело вести дело с подобными министрами, которые сами себя обманывают".
Получив это письмо, Победоносцев, вероятно, долго потирал руки от удовольствия. Наконец-то он добился от своего питомца интонации настоящего самодержца. Теперь можно было приступить к решительному действию. Надо огорошить этих либералов манифестом И он потребовал его у Александра Александровича, прикрыв свое требование льстивыми и елейными слова ми. Государь повиновался. И манифест был написал Константином Петровичем и без ведома министров опубликован.
"Посреди великой нашей скорби, - сказано было в манифесте между прочим, - глас божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на божественный промысел, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений".
На заседании министров манифест был заслушан. Это было совершенной неожиданностью. Кто писал манифест? Константин Петрович. Он сам с восторгом рассказывал его величеству, как после чтения манифеста "многие отворачивались и не подавали руки" ему, Победоносцеву. Лорис-Меликов, Милютин и Абаза немедленно покинули свои министерские посты.
Тридцатого апреля Александр писал Лорис-Меликову: "Любезный граф Михаил Тариелович, получил ваше письмо сегодня рано утром. Признаюсь, я ожидал его, и оно меня не удивило. К сожалению, в последнее время мы разошлись совершенно с вами во взглядах, и, конечно, это долго продолжаться не могло. Меня одно очень удивляет и поразило, что ваше прошение совпало с днем объявления моего манифеста России, и это обстоятельство наводит меня на весьма грустные и странные мысли?!"
Здесь Александр Александрович поставил знак восклицания и знак вопроса. Это была несомненная ошибка в пунктуации. Не было надобности ни восклицать, ни спрашивать о том, что и без того понятно. Можно было просто поставить самую обыкновенную скучную точку. Кончилась либеральная идиллия. Наступила реакция.
Кажется, в истории государства Российского не было более скучного времени, как эти тринадцать лет царствования императора Александра III. Лихорадочное возбуждение шестидесятых и семидесятых годов вдруг сменилось каким-то странным сонным равнодушием ко всему. Казалось, что вся Россия дремлет, как большая ленивая баба, которой надоело мыть и чистить, и вот она бросила горницу неубранной и горшки немытыми и завалилась на печь, махнув на все рукой.
Вот эта сонная, ленивая, непробудная тишина была по душе Александру Александровичу. Надо было во что бы то ни стало угомонить растревоженную и взволнованную Русь. Самому государю не под силу была такая задача. Надо было заговорить, заколдовать эту буйную стихию, но для этого нужна была какая-то внутренняя сила. Такой силы вовсе не было у громоздкого, но рыхлого Александра Александровича. Нужен был иной человек. Нужен был колдун. И такой колдун нашелся. Это был Константин Петрович Победоносцев.
В конце царствования Александра II по субботам, после всенощной, к нему захаживал для задушевных бесед Федор Михайлович Достоевский. У них были общие темы. Они оба ненавидели западную буржуазную цивилизацию. Они оба смеялись желчно над парламентами, над либеральными журналистами, над нравами и людьми... Они оба произносили многозначительно некоторые слова, например, "русский парод" или "православие", и они не замечали, что, произнося эти слова, они влагают в них разный смысл. Взволнованный Федор Михайлович, всегда горевший, как на костре, не замечал, что его будто бы сочувствующий ему собеседник холоден как лед. У Константина Петровича были еще тогда какие-то связи с Аксаковым и вообще с славянофильством, и он еще не решался тогда произнести свои последние слова, свои последние колдовские заклятия. Достоевский так и умер, не узнав, что его друг был пострашнее гоголевского колдуна из "Страшной мести".
Но Победоносцев понимал, какие силы были в Достоевском. Он думал, что Достоевского можно использовать для своих целей. Он это даже объяснял Александру Александровичу, тогда еще наследнику, и тот, узнав о смерти Федора Михайловича, писал своему учителю, что жаль Достоевского, что он был "незаменим". Возможно, что оба они ошибались. Ведь записал же в своем дневнике А. С. Суворин, будто бы в день покушения Млодецкого на Лорис-Меликова Достоевский говорил ему, Суворину, что, несмотря на отвращение к террору, он все-таки не решился бы предупредить власти, если бы ему случайно пришлось узнать о подготовленном покушении. И будто бы он говорил ему, Суворину, что он мечтает написать роман, где героем был бы монах вроде Алеши Карамазова, бросивший монастырь и ушедший в революцию, чтобы искать правды. Точно или неточно рассказал об этом Суворин, все равно, - во всяком случае, Победоносцеву, если бы Достоевский пережил 1 марта, пришлось бы услышать от своего ночного друга такие неожиданные вещи, какие понудили бы его отказаться от субботних бесед после всенощной.
Не сразу, однако, решился Константин Петрович высказать свои последние "победоносцевские" формулы. Он ведь еще так недавно давал читать своему державному ученику Самарина и Аксакова. Нужен был какой-то переход от благодушного славянофильства к настоящему "делу", суровому и твердому, как кремень.
Для переходного времени понадобился славянофильствующий министр Игнатьев. В этот первый год царствования при его содействии министр финансов Бунге провел две крестьянские реформы - понижение выкупных платежей и отмену подушной подати. Все это было сделано очень робко и убого, не без сопротивления, конечно, со стороны дворян-помещиков, почуявших, что на их улице наступает праздник. Учрежден был и крестьянский банк, давший, впрочем, ничтожные результаты. Была попытка упорядочить дело крестьянского переселения. Наконец, пришлось обратить внимание на рабочий вопрос. Несмотря на дворянскую и помещичью программу правительства, росли фабрики и заводы, в городах появился новый класс - пролетариат. Кое-где вспыхивали забастовки, и правительство, зная по опыту Западной Европы, что значат эти рабочие бунты и куда они ведут, пыталось, хотя и нерешительно, смягчить столкновения между предпринимателями и рабочими. Была ограничена продолжительность рабочего времени женщин и подростков; учреждена была фабричная инспекция; были изданы обязательные правила об условиях фабричной работы... Думали, что можно обойти политику, уладив социальный вопрос по-домашнему, хозяйственным, семейным способом. Но без политики трудно было что-нибудь делать даже славянофильскому министру. Игнатьев предложил государю проект земского собора, приуроченного к коронации. В этом направлении вел агитацию и вождь тогдашних славянофилов И. С. Аксаков, когда-то приятель Победоносцева. Это была последняя попытка "обновления" России. Это был призыв к тем "серым зипунам", о которых мечтал ночной собеседник Победоносцева Федор Михайлович Достоевский. "Серые зипуны" должны были сказать царю "всю правду". Но Достоевский был в могиле. Да и вообще у черного колдуна руки были развязаны. И он бросился к царю предупреждать об опасности.
"Прочитав эти бумаги, - писал Победоносцев, - я пришел в ужас при одной мысли о том, что могло бы исследовать, когда бы предложение графа Игнатьева было приведено в исполнение... Одно появление такого манифеста и рескрипта произвело бы страшное волнение и смуту во всей России... А если воля и распоряжение перейдут от правительства в какое бы то ни было народное собрание, - это будет революция, гибель правительства и гибель России!"
В письме от 6 мая Победоносцев внушал царю, что Игнатьев должен быть удален. И Александр Александрович, хотя и читавший когда-то Самарина и Аксакова, но вовсе не склонный к славянофильской мечтательности, прогнал неумеренного ревнителя земской "соборности".
Победоносцев приказал царю призвать к власти Д. А. Толстого. Этот уж не был мечтателем. И теперь Победоносцев мог заняться своей ворожбой без помехи.
IV
Князь Мещерский писал в 1882 году своему недавнему приятелю К. П. Победоносцеву: "К вам приходить боишься. Вы стали слишком страшным, великим человеком..." В самом деле, к этому сроку Победоносцев стал "страшным", и, пожалуй, в каком-то смысле его можно было назвать "великим человеком". Победоносцев стал страшным не только для князя Мещерского, но и для всей России. Уничтожив Лорис-Меликова, а потом графа Игнатьева, растоптав всех неосторожных вольнодумцев - западников и славянофилов, задушив, как он надеялся, крамолу, Победоносцев овладел окончательно душой Александра III.
Пора отвергнуть легенду об этом предпоследнем императоре. Александр III не был сильным человеком, как многие думают. Этот большой толстый мужчина не был, правда, "слабоумным монархом" или "коронованным дураком", как его величает в своих мемуарах верноподданный бюрократ В. П. Ламздорф, но он также не был тем проницательным и умным государем, каким его старается изобразить С. Ю. Витте. Александр III был неглуп. Но у него был тот ленивый и нескладный ум, который сам по себе бесплоден. Для командира полка такой ум достаточен, но для императора нужно что-то иное. У Александра III не было также и воли, не было той внутренней крылатой силы, которая влечет человека неуклонно к намеченной цели. Ни большого ума, ни воли - какой же это сильный человек! Но зато в этом царе было нечто иное - великая тайна инерции. Это совсем не воля. Это сама косность. Слепая и темная стихия, тяготеющая неизменно к какому-то дольнему сонному миру. Он как будто всем существом своим говорил: я ничего не хочу; мне ничего не надо: я сплю и буду спать; и вы все ни о чем не мечтайте, спите, как я...
Сила инерции! Это и была идея Победоносцева. И он - счастливый - нашел изумительное воплощение этой своей излюбленной идеи. Более подходящего человека, чем Александр Александрович, для этих целей невозможно было сыскать. И Победоносцев, как верный пестун, лелеял этого огромного бородатого младенца, у которого не было никакой самостоятельной идеи. Он воспитал его и, уверившись, что он покорен, использовал его, как хотел. Этот самодержец, не замечая того, сделался вьючным животным, на которое взвалил свою тяжелую идейную ношу Победоносцев. Погонщик не торопил своего мула. Царь медленно шагал и дремал на ходу. Глаза его были закрыты. Смотреть вдаль ему не было надобности. За него все видел вожатый - Константин Петрович.
То, что Победоносцев был вдохновителем императора, - вне сомнений. Стоит перечитать огромную их переписку, чтобы стало ясно, как неустанно руководил царем этот удивительный человек. Все правительственные мероприятия, направленные к умалению тех "свобод", какие были завоеваны при Александре II, внушались им, Победоносцевым. Он следил ревниво за каждым поворотом кормила. Он вмешивался не только в дела всех министров и всех департаментов - особливо в департамент полиции, но он следил за поведением самого царя, царицы и царских детей. В Петербург приехала какая-то особа, близкая Гамбетте, и будто бы искала встречи с государыней. Победоносцев спешит запретить это свидание, и государь успокаивает его, что все обошлось благополучно - свидания не было. И так во всех мелочах.
Александр III всегда и во всем согласен с Константином Петровичем. Победоносцев внушил ему, что как-то чудотворно у них совершенно одни и те же мысли, чувства и убеждения. Александр Александрович поверил. Как хорошо! Теперь можно ни о чем не думать. У него есть Константин Петрович, который думает за него, царя.
Итак, программа царствования была обеспечена. Какая же это была программа? Припомним "реформы" этих лет. Они начались с уничтожения университетской автономии. Это дало повод к ликованию М. Н. Каткову, неудачливому сопернику Победоносцева. Каткову ведь тоже хотелось руководить царем. Устав 1884 года был "ежовыми рукавицами" и для студентов и для профессоров. Со строптивыми юношами расправлялись просто - отдавали в солдаты. В средней школе насаждался мнимый классицизм. Юноши переводили "Капитанскую дочку" на латинский язык и не имели понятия об античной культуре. В народных школах низшего типа, переданных в ведение Святейшего синода, предполагалось ввести "духовно-нравственное" воспитание, но из этих казенных попыток "просветить" народ ничего доброго не вышло. Это была первая "реформа". В земской жизни, как известно, все мероприятия сводились к тому, чтобы увеличить число гласных от дворян и уменьшить всячески крестьянское представительство. В конце концов гласные от крестьян назначались губернатором, разумеется по рекомендации земских начальников. Институт земских начальников определялся, как известно, принципами опеки тех же крестьян властью дворян-помещиков, то есть это был явный шаг в сторону крепостной зависимости. Это была вторая "реформа".
В области судебных уставов правительство рядом новелл ограничивало суд присяжных и всячески стремилось восстановить дореформенные принципы смешения административной и судебной власти. Это была третья "реформа". Новый цензурный устав решительно . душил оппозиционную прессу, и общество отвыкло за тринадцать лет царствования даже от урезанной свободы эпохи Александра II. Это была четвертая "реформа".
Каков же был смысл этих "реформ"? В планах самого Александра III мы тщетно стали бы искать идеологии его политической программы. Там ничего нет. Зато в письмах Победоносцева, а главное - в его знаменитом "Московском сборнике" она есть. Это в своем роде замечательная программа. Константин Петрович был очень умный человек. Его желчный, злой и острый ум позволил ему обрушиться с беспощадной критикой на все начала так называемой демократии. Он высмеял, как никто, все закулисные махинации буржуазного парламентаризма, интриги биржи, подкупность депутатов, фальшь условного красноречия, апатию граждан и энергию профессиональных политических дельцов. Это - все жалкие говорильни. Наши земства устроены по тому же парламентскому принципу. Надо задушить земства. Победоносцев издевался над судом присяжных, над случайностью и неподготовленностью народных судей, над беспринципностью адвокатов, над неизбежной демагогией всех участников публичного процесса, над безнаказанностью иных преступлений, развращающих общество... И он сделал соответственный вывод: надо задушить свободный, публичный, народный суд. Победоносцев остроумно смеялся над утилитаризмом так называемой реальной школы, ядовито критиковал университетскую автономию, глумился над идеей всеобщей обязательной грамотности. Итак, надо задушить университет и вообще народное образование.
Это была превосходная критика демократических начал. Но спрашивается, чего же хотел сам Победоносцев? В своем глубоко меланхолическом и безнадежном "Московском сборнике" Победоносцев молчит упорно о том, что, собственно, он предлагает в качестве положительной программы. Мы узнаем ее не из его книги, а из фактов. Никаких новых форм земской жизни, суда и школ не было создано. Была грубая попытка вернуться к сословие привилегированному строю на местах; к дореформенному суду, развращенному взятками и нравственно прогнившему насквозь; к водворению старых полицейских начал в высшей школе; к казенной и мертвой системе преподавания в школах средней и низшей... Никакого творчества! Ничего цельного, органичного и вдохновенного! А ведь он, Победоносцев, требовал "органичности"... Вместо этой желанной цельной жизни водворилась бездарная казенщина петербургских канцелярий.
Таковы были результаты победоносцевской ворожбы. Обер-прокурор Святейшего синода вместо "духовных" начал, о коих он неустанно говорил царю, привил русским людям такой циничный нигилизм, какой и не снился его предшественникам на этом поприще. Решительно все прекрасные слова были обезображены его прикосновением. И надолго русские люди разучились верить в эти прекрасные слова, памятуя о победоносцевском лицемерии. Жалкий лгун, говоря о добром народе, он радел об интересах привилегированных... Его книга, написанная как будто довольно складно, лишена всякого живого дыхания. От ее страниц веет смертью. Это - какой-то серый холодный склеп. В Победоносцеве была страсть, но это была какая-то странная, холодная, ледяная, колючая страсть ненависти. Все умирало вокруг него. Он, как фантастический паук, раскинул по всей России свою гибельную паутину. Даже князь Мещерский ужаснулся и сказал, что он "страшный".
Ревнители старого порядка и поклонники Победоносцева гордятся тем, что он был "православным". Но и это ложь. Замечательно, что Победоносцев не знал ни духа православия, ни его стиля. Если б он знал православие, он не переводил бы популярную, но сентиментальную и, с православной точки зрения, сомнительную книжку Фомы Кемпийского; он не распоряжался бы епископами, как своими лакеями; не душил бы казенщиной духовные академии, которые, кстати сказать, насаждали в это время у нас рационалистическое немецкое богословие... Его настоящая сфера была не церковь, а департамент полиции. Жандармы и провокаторы были его постоянными корреспондентами. Однажды попечитель одного из учебных заведений жаловался на священника-преподавателя, который был, по его мнению, "безнравственный и неверующий". На это Победоносцев ответил: "Зато он политически благонадежный!" И священник остался.
Победоносцев вмешивался не только во все сферы политики: он зорко следил за экономической и финансовой жизнью страны. По каждому вопросу у пего были свои мнения. Дело об элеваторах его интересует, например, едва ли не больше, чем дела церкви. Он пишет царю письма и записки по этому поводу. И, конечно, это не единственное дело в этом роде. Министр финансов Н. К. Бунге, оставшийся на своем посту до 1 января 1887 года, неоднократно должен был отражать нападения Победоносцева, правда, часто косвенные, а не прямые, как это было, например, с известной "запиской" Смирнова. В конце концов он должен был уйти, и его место занял профессор и делец И. А. Вышнеградский. При нем были ограничены либеральные мероприятия его предшественника - прежде всего круг деятельности фабричной инспекции. Приходилось поддерживать развивающуюся промышленность, но у нее был беспокойный спутник - рабочее движение. И Победоносцев с ужасом следил за его развитием. Уже первые этапы его приводили в трепет цербера нашей реакции. Он знал, что в 1883 году организовалась группа "Освобождение труда", где работали Плеханов, Аксельрод, Засулич, Дейч. Он знал о стачке 1885 года в Орехове-Зуеве, на Морозовской фабрике, и следил вообще за стачечной волной, которая на недолгий срок затихла в 1887 году, когда миновал промышленный кризис. В 1890 году ему доносили о социал-демократической пропаганде на Путиловском заводе, в 1891 году - о первой маевке под Петербургом, в 1893 году - о забастовке на Хлудовской мануфактуре в Егорьевске Рязанской губернии, о беспорядках в железнодорожных мастерских в Ростове-на-Дону и, наконец, в последний год царствования - о забастовках в Петербурге, в Москве, в Шуе, в Минске, в Вильнюсе, в Тифлисе.
В августе у Шипки несколько дней шли кровопролитные бои. Четырнадцатого числа получено было известие из главной квартиры, что предписано бомбардировать Рущук. Обсуждая депешу с начальником штаба Ванновским, цесаревич вдруг замолчал, смотря куда-то вдаль, забыв, должно быть, что оп тоже командующий значительной военной частью. Можно было догадаться, что Александр Александрович думает о семье, о спокойной буржуазной жизни. Поиграть бы сейчас на корнете, пошутить с ребятами, потом подремать после сытного простого обеда. А тут все тревожно. И даже небо кажется сейчас каким-то необыкновенным, волшебным и жутким. Кто-то посмотрел на часы и сказал: "Сейчас начинается". И в самом деле, через минуту началось лунное затмение. Луна обратилась в какое-то кровавое, грязное пятно. Было так темно, что принесли фонари и поставили на опрокинутый ящик, заменявший стол.
Восьмого сентября Александр Александрович писал Победоносцеву: "Не думали мы, что так затянется война, а начало так нам удалось и так хорошо все шло и обещало скорый и блестящий конец, и вдруг эта несчастная Плевна! Этот кошмар войны!"
Но вот в конце концов Плевна взята, русские войска вновь перешли Балканы, заняли Адрианополь и подошли в январе 1878 года к Константинополю. 1 февраля вернулся цесаревич в Петербург. История сан-стефанских переговоров известна. Известны и результаты Берлинского конгресса.
Двадцать пятого июня 1878 года Победоносцев писал цесаревичу: "Посмотрите, сколько горечи и негодования выражается каждый день, слышится отовсюду по поводу известия об условиях мира, вырабатываемых на конгрессе".
Невеселы были воспоминания и о семейной жизни отца: мать, покинутая и забытая, длинная вереница отцовских любовниц - Долгорукая первая, Замятина, Лабунская, Макова, Макарова и эта скандальная история с Вандой Кароцци, общедоступной петербургской блудницей. И не менее постыдная история в Ливадии с гимназисткой, дочерью камер-лакея. И этот, наконец, длительный роман с Долгорукою второй, ныне светлейшей княгиней Юрьевской, морганатической супругой покойного государя... А последние два года перед смертью отца и вовсе были похожи на кошмар. Смятение в обществе, террор подпольных революционеров и полное бессилие правительства... Министры говорят фразы, и виляют, и лгут. Они заискивают то у царя, то у либеральных журналистов. Один только есть твердый и неуклонный человек. Это Победоносцев. Он не дремлет. "Я вижу, - писал он, - немало людей всякого чина и звания. От всех здешних чиновников и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных людей или исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция. Боюсь, что это слово уже высоко проникло и пускает корни".
Победоносцев внушал цесаревичу, что народ не хочет конституции. "Повсюду, - писал он, - в народе зреет такая мысль: лучше уже революция русская и безобразная смута, нежели конституция... В нынешнее правительство так уж все изверились, что ничего от него не чают. Ждут в крайнем смущении, что еще будет, но народ глубоко убежден, что правительство состоит из изменников, которые держат слабого царя в своей власти... Всю надежду возлагают в будущем на вас, и у всех только в душе шевелится страшный вопрос: неужели и наследник может когда-нибудь войти в ту же мысль о конституции"?
Эти письма и речи Константина Петровича гипнотизировали медлительный и нескладный ум цесаревича. Он уже рассеянно слушал доводы Лорис-Меликока и, даже соглашаясь с ним, чувствовал, что где-то рядом звучит властный голос Победоносцева и что этот голос в конце концов заглушит хриповатый, прерываемый кашлем голос Михаила Тариеловича.
III
Весна 1881 года казалась Александру Александровичу мрачной и безнадежной: ничего доброго она не сулила. Хотелось забыть поскорее о кошмаре 1 марта, но нельзя было забыть, ибо Лорис-Меликов присылает каждый день сведения о ходе следствия над цареубийцами, и приходится волей-неволей думать о том, что же делать и как быть. Убийц будут судить. Александру Александровичу и в голову не приходило, что может быть вопрос о решении суда. Конечно, они виновны. Конечно, их надо казнить! И что же! Находятся люди, которые сомневаются в этом. А есть и такие, которые уверенно требуют помилования злодеев. У милейшего Сергея Михайловича Соловьева есть, оказывается, какой-то сумасшедший сын Владимир. Он произнес 28 марта публичную речь, предлагая верховной власти не казнить тех, кто растерзал бомбой государя . И публика не прогнала его с кафедры. Напротив, ему устроили овацию... А что он говорил? Он уверял, что "только духовная сила Христовой истины может победить силу зла и разрушения", что "настоящее тягостное время дает русскому царю небывалую прежде возможность заявить силу христианского начала всепрощения...". Какое жалкое лицемерие! А может быть, и коварство! Злобный Желябов тоже говорил на суде о христианстве. Он, видите ли, "православие отрицает", но признает "сущность учения Иисуса Христа". "Эта сущность учения, - сказал он, - среди моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва есть и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за право угнетенных и слабых и если нужно, то за них и пострадать: такова моя вера". Какая ложь! Л между тем даже среди министров находятся такие, которые не прочь, кажется, заменить казнь тюрьмою этому мнимому христианину.
Один только тверд и непреклонен. Это - Победоносцев. 13 марта он прислал Александру Александровичу письмо и умолял его не щадить убийц. "Люди так развратились в мыслях, - писал он, - что иные считают возможным избавление осужденных преступников, от смертной казни... Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет - этого быть не может, чтобы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения... Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий..."
Вот уж тут нет лицемерия. Константин Петрович знает, чего он хочет. И Александр Александрович не замедлил ответом: "Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь".
Несмотря на речь Победоносцева, произнесенную им 8 марта, министры все еще не понимали, что либеральные проекты лопнули, как мыльные пузыри. На совещании 21 апреля опять был поднят вопрос о представительстве земских людей. Теперь уж Александр Александрович не колебался в оценке этого проекта. "Сегодняшнее наше совещание сделало на меня грустное впечатление, писал он своему вдохновителю Победоносцеву, - Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, по пока я не буду убежден, что для счастья России это необходимо, конечно, этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убежусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде. Странно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма. Более и более убеждаюсь, что добра от этих министров ждать я не могу. Дай Бог, чтобы я ошибался. Не искренни их слова, неправдой дышат... Трудно и тяжело вести дело с подобными министрами, которые сами себя обманывают".
Получив это письмо, Победоносцев, вероятно, долго потирал руки от удовольствия. Наконец-то он добился от своего питомца интонации настоящего самодержца. Теперь можно было приступить к решительному действию. Надо огорошить этих либералов манифестом И он потребовал его у Александра Александровича, прикрыв свое требование льстивыми и елейными слова ми. Государь повиновался. И манифест был написал Константином Петровичем и без ведома министров опубликован.
"Посреди великой нашей скорби, - сказано было в манифесте между прочим, - глас божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на божественный промысел, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений".
На заседании министров манифест был заслушан. Это было совершенной неожиданностью. Кто писал манифест? Константин Петрович. Он сам с восторгом рассказывал его величеству, как после чтения манифеста "многие отворачивались и не подавали руки" ему, Победоносцеву. Лорис-Меликов, Милютин и Абаза немедленно покинули свои министерские посты.
Тридцатого апреля Александр писал Лорис-Меликову: "Любезный граф Михаил Тариелович, получил ваше письмо сегодня рано утром. Признаюсь, я ожидал его, и оно меня не удивило. К сожалению, в последнее время мы разошлись совершенно с вами во взглядах, и, конечно, это долго продолжаться не могло. Меня одно очень удивляет и поразило, что ваше прошение совпало с днем объявления моего манифеста России, и это обстоятельство наводит меня на весьма грустные и странные мысли?!"
Здесь Александр Александрович поставил знак восклицания и знак вопроса. Это была несомненная ошибка в пунктуации. Не было надобности ни восклицать, ни спрашивать о том, что и без того понятно. Можно было просто поставить самую обыкновенную скучную точку. Кончилась либеральная идиллия. Наступила реакция.
Кажется, в истории государства Российского не было более скучного времени, как эти тринадцать лет царствования императора Александра III. Лихорадочное возбуждение шестидесятых и семидесятых годов вдруг сменилось каким-то странным сонным равнодушием ко всему. Казалось, что вся Россия дремлет, как большая ленивая баба, которой надоело мыть и чистить, и вот она бросила горницу неубранной и горшки немытыми и завалилась на печь, махнув на все рукой.
Вот эта сонная, ленивая, непробудная тишина была по душе Александру Александровичу. Надо было во что бы то ни стало угомонить растревоженную и взволнованную Русь. Самому государю не под силу была такая задача. Надо было заговорить, заколдовать эту буйную стихию, но для этого нужна была какая-то внутренняя сила. Такой силы вовсе не было у громоздкого, но рыхлого Александра Александровича. Нужен был иной человек. Нужен был колдун. И такой колдун нашелся. Это был Константин Петрович Победоносцев.
В конце царствования Александра II по субботам, после всенощной, к нему захаживал для задушевных бесед Федор Михайлович Достоевский. У них были общие темы. Они оба ненавидели западную буржуазную цивилизацию. Они оба смеялись желчно над парламентами, над либеральными журналистами, над нравами и людьми... Они оба произносили многозначительно некоторые слова, например, "русский парод" или "православие", и они не замечали, что, произнося эти слова, они влагают в них разный смысл. Взволнованный Федор Михайлович, всегда горевший, как на костре, не замечал, что его будто бы сочувствующий ему собеседник холоден как лед. У Константина Петровича были еще тогда какие-то связи с Аксаковым и вообще с славянофильством, и он еще не решался тогда произнести свои последние слова, свои последние колдовские заклятия. Достоевский так и умер, не узнав, что его друг был пострашнее гоголевского колдуна из "Страшной мести".
Но Победоносцев понимал, какие силы были в Достоевском. Он думал, что Достоевского можно использовать для своих целей. Он это даже объяснял Александру Александровичу, тогда еще наследнику, и тот, узнав о смерти Федора Михайловича, писал своему учителю, что жаль Достоевского, что он был "незаменим". Возможно, что оба они ошибались. Ведь записал же в своем дневнике А. С. Суворин, будто бы в день покушения Млодецкого на Лорис-Меликова Достоевский говорил ему, Суворину, что, несмотря на отвращение к террору, он все-таки не решился бы предупредить власти, если бы ему случайно пришлось узнать о подготовленном покушении. И будто бы он говорил ему, Суворину, что он мечтает написать роман, где героем был бы монах вроде Алеши Карамазова, бросивший монастырь и ушедший в революцию, чтобы искать правды. Точно или неточно рассказал об этом Суворин, все равно, - во всяком случае, Победоносцеву, если бы Достоевский пережил 1 марта, пришлось бы услышать от своего ночного друга такие неожиданные вещи, какие понудили бы его отказаться от субботних бесед после всенощной.
Не сразу, однако, решился Константин Петрович высказать свои последние "победоносцевские" формулы. Он ведь еще так недавно давал читать своему державному ученику Самарина и Аксакова. Нужен был какой-то переход от благодушного славянофильства к настоящему "делу", суровому и твердому, как кремень.
Для переходного времени понадобился славянофильствующий министр Игнатьев. В этот первый год царствования при его содействии министр финансов Бунге провел две крестьянские реформы - понижение выкупных платежей и отмену подушной подати. Все это было сделано очень робко и убого, не без сопротивления, конечно, со стороны дворян-помещиков, почуявших, что на их улице наступает праздник. Учрежден был и крестьянский банк, давший, впрочем, ничтожные результаты. Была попытка упорядочить дело крестьянского переселения. Наконец, пришлось обратить внимание на рабочий вопрос. Несмотря на дворянскую и помещичью программу правительства, росли фабрики и заводы, в городах появился новый класс - пролетариат. Кое-где вспыхивали забастовки, и правительство, зная по опыту Западной Европы, что значат эти рабочие бунты и куда они ведут, пыталось, хотя и нерешительно, смягчить столкновения между предпринимателями и рабочими. Была ограничена продолжительность рабочего времени женщин и подростков; учреждена была фабричная инспекция; были изданы обязательные правила об условиях фабричной работы... Думали, что можно обойти политику, уладив социальный вопрос по-домашнему, хозяйственным, семейным способом. Но без политики трудно было что-нибудь делать даже славянофильскому министру. Игнатьев предложил государю проект земского собора, приуроченного к коронации. В этом направлении вел агитацию и вождь тогдашних славянофилов И. С. Аксаков, когда-то приятель Победоносцева. Это была последняя попытка "обновления" России. Это был призыв к тем "серым зипунам", о которых мечтал ночной собеседник Победоносцева Федор Михайлович Достоевский. "Серые зипуны" должны были сказать царю "всю правду". Но Достоевский был в могиле. Да и вообще у черного колдуна руки были развязаны. И он бросился к царю предупреждать об опасности.
"Прочитав эти бумаги, - писал Победоносцев, - я пришел в ужас при одной мысли о том, что могло бы исследовать, когда бы предложение графа Игнатьева было приведено в исполнение... Одно появление такого манифеста и рескрипта произвело бы страшное волнение и смуту во всей России... А если воля и распоряжение перейдут от правительства в какое бы то ни было народное собрание, - это будет революция, гибель правительства и гибель России!"
В письме от 6 мая Победоносцев внушал царю, что Игнатьев должен быть удален. И Александр Александрович, хотя и читавший когда-то Самарина и Аксакова, но вовсе не склонный к славянофильской мечтательности, прогнал неумеренного ревнителя земской "соборности".
Победоносцев приказал царю призвать к власти Д. А. Толстого. Этот уж не был мечтателем. И теперь Победоносцев мог заняться своей ворожбой без помехи.
IV
Князь Мещерский писал в 1882 году своему недавнему приятелю К. П. Победоносцеву: "К вам приходить боишься. Вы стали слишком страшным, великим человеком..." В самом деле, к этому сроку Победоносцев стал "страшным", и, пожалуй, в каком-то смысле его можно было назвать "великим человеком". Победоносцев стал страшным не только для князя Мещерского, но и для всей России. Уничтожив Лорис-Меликова, а потом графа Игнатьева, растоптав всех неосторожных вольнодумцев - западников и славянофилов, задушив, как он надеялся, крамолу, Победоносцев овладел окончательно душой Александра III.
Пора отвергнуть легенду об этом предпоследнем императоре. Александр III не был сильным человеком, как многие думают. Этот большой толстый мужчина не был, правда, "слабоумным монархом" или "коронованным дураком", как его величает в своих мемуарах верноподданный бюрократ В. П. Ламздорф, но он также не был тем проницательным и умным государем, каким его старается изобразить С. Ю. Витте. Александр III был неглуп. Но у него был тот ленивый и нескладный ум, который сам по себе бесплоден. Для командира полка такой ум достаточен, но для императора нужно что-то иное. У Александра III не было также и воли, не было той внутренней крылатой силы, которая влечет человека неуклонно к намеченной цели. Ни большого ума, ни воли - какой же это сильный человек! Но зато в этом царе было нечто иное - великая тайна инерции. Это совсем не воля. Это сама косность. Слепая и темная стихия, тяготеющая неизменно к какому-то дольнему сонному миру. Он как будто всем существом своим говорил: я ничего не хочу; мне ничего не надо: я сплю и буду спать; и вы все ни о чем не мечтайте, спите, как я...
Сила инерции! Это и была идея Победоносцева. И он - счастливый - нашел изумительное воплощение этой своей излюбленной идеи. Более подходящего человека, чем Александр Александрович, для этих целей невозможно было сыскать. И Победоносцев, как верный пестун, лелеял этого огромного бородатого младенца, у которого не было никакой самостоятельной идеи. Он воспитал его и, уверившись, что он покорен, использовал его, как хотел. Этот самодержец, не замечая того, сделался вьючным животным, на которое взвалил свою тяжелую идейную ношу Победоносцев. Погонщик не торопил своего мула. Царь медленно шагал и дремал на ходу. Глаза его были закрыты. Смотреть вдаль ему не было надобности. За него все видел вожатый - Константин Петрович.
То, что Победоносцев был вдохновителем императора, - вне сомнений. Стоит перечитать огромную их переписку, чтобы стало ясно, как неустанно руководил царем этот удивительный человек. Все правительственные мероприятия, направленные к умалению тех "свобод", какие были завоеваны при Александре II, внушались им, Победоносцевым. Он следил ревниво за каждым поворотом кормила. Он вмешивался не только в дела всех министров и всех департаментов - особливо в департамент полиции, но он следил за поведением самого царя, царицы и царских детей. В Петербург приехала какая-то особа, близкая Гамбетте, и будто бы искала встречи с государыней. Победоносцев спешит запретить это свидание, и государь успокаивает его, что все обошлось благополучно - свидания не было. И так во всех мелочах.
Александр III всегда и во всем согласен с Константином Петровичем. Победоносцев внушил ему, что как-то чудотворно у них совершенно одни и те же мысли, чувства и убеждения. Александр Александрович поверил. Как хорошо! Теперь можно ни о чем не думать. У него есть Константин Петрович, который думает за него, царя.
Итак, программа царствования была обеспечена. Какая же это была программа? Припомним "реформы" этих лет. Они начались с уничтожения университетской автономии. Это дало повод к ликованию М. Н. Каткову, неудачливому сопернику Победоносцева. Каткову ведь тоже хотелось руководить царем. Устав 1884 года был "ежовыми рукавицами" и для студентов и для профессоров. Со строптивыми юношами расправлялись просто - отдавали в солдаты. В средней школе насаждался мнимый классицизм. Юноши переводили "Капитанскую дочку" на латинский язык и не имели понятия об античной культуре. В народных школах низшего типа, переданных в ведение Святейшего синода, предполагалось ввести "духовно-нравственное" воспитание, но из этих казенных попыток "просветить" народ ничего доброго не вышло. Это была первая "реформа". В земской жизни, как известно, все мероприятия сводились к тому, чтобы увеличить число гласных от дворян и уменьшить всячески крестьянское представительство. В конце концов гласные от крестьян назначались губернатором, разумеется по рекомендации земских начальников. Институт земских начальников определялся, как известно, принципами опеки тех же крестьян властью дворян-помещиков, то есть это был явный шаг в сторону крепостной зависимости. Это была вторая "реформа".
В области судебных уставов правительство рядом новелл ограничивало суд присяжных и всячески стремилось восстановить дореформенные принципы смешения административной и судебной власти. Это была третья "реформа". Новый цензурный устав решительно . душил оппозиционную прессу, и общество отвыкло за тринадцать лет царствования даже от урезанной свободы эпохи Александра II. Это была четвертая "реформа".
Каков же был смысл этих "реформ"? В планах самого Александра III мы тщетно стали бы искать идеологии его политической программы. Там ничего нет. Зато в письмах Победоносцева, а главное - в его знаменитом "Московском сборнике" она есть. Это в своем роде замечательная программа. Константин Петрович был очень умный человек. Его желчный, злой и острый ум позволил ему обрушиться с беспощадной критикой на все начала так называемой демократии. Он высмеял, как никто, все закулисные махинации буржуазного парламентаризма, интриги биржи, подкупность депутатов, фальшь условного красноречия, апатию граждан и энергию профессиональных политических дельцов. Это - все жалкие говорильни. Наши земства устроены по тому же парламентскому принципу. Надо задушить земства. Победоносцев издевался над судом присяжных, над случайностью и неподготовленностью народных судей, над беспринципностью адвокатов, над неизбежной демагогией всех участников публичного процесса, над безнаказанностью иных преступлений, развращающих общество... И он сделал соответственный вывод: надо задушить свободный, публичный, народный суд. Победоносцев остроумно смеялся над утилитаризмом так называемой реальной школы, ядовито критиковал университетскую автономию, глумился над идеей всеобщей обязательной грамотности. Итак, надо задушить университет и вообще народное образование.
Это была превосходная критика демократических начал. Но спрашивается, чего же хотел сам Победоносцев? В своем глубоко меланхолическом и безнадежном "Московском сборнике" Победоносцев молчит упорно о том, что, собственно, он предлагает в качестве положительной программы. Мы узнаем ее не из его книги, а из фактов. Никаких новых форм земской жизни, суда и школ не было создано. Была грубая попытка вернуться к сословие привилегированному строю на местах; к дореформенному суду, развращенному взятками и нравственно прогнившему насквозь; к водворению старых полицейских начал в высшей школе; к казенной и мертвой системе преподавания в школах средней и низшей... Никакого творчества! Ничего цельного, органичного и вдохновенного! А ведь он, Победоносцев, требовал "органичности"... Вместо этой желанной цельной жизни водворилась бездарная казенщина петербургских канцелярий.
Таковы были результаты победоносцевской ворожбы. Обер-прокурор Святейшего синода вместо "духовных" начал, о коих он неустанно говорил царю, привил русским людям такой циничный нигилизм, какой и не снился его предшественникам на этом поприще. Решительно все прекрасные слова были обезображены его прикосновением. И надолго русские люди разучились верить в эти прекрасные слова, памятуя о победоносцевском лицемерии. Жалкий лгун, говоря о добром народе, он радел об интересах привилегированных... Его книга, написанная как будто довольно складно, лишена всякого живого дыхания. От ее страниц веет смертью. Это - какой-то серый холодный склеп. В Победоносцеве была страсть, но это была какая-то странная, холодная, ледяная, колючая страсть ненависти. Все умирало вокруг него. Он, как фантастический паук, раскинул по всей России свою гибельную паутину. Даже князь Мещерский ужаснулся и сказал, что он "страшный".
Ревнители старого порядка и поклонники Победоносцева гордятся тем, что он был "православным". Но и это ложь. Замечательно, что Победоносцев не знал ни духа православия, ни его стиля. Если б он знал православие, он не переводил бы популярную, но сентиментальную и, с православной точки зрения, сомнительную книжку Фомы Кемпийского; он не распоряжался бы епископами, как своими лакеями; не душил бы казенщиной духовные академии, которые, кстати сказать, насаждали в это время у нас рационалистическое немецкое богословие... Его настоящая сфера была не церковь, а департамент полиции. Жандармы и провокаторы были его постоянными корреспондентами. Однажды попечитель одного из учебных заведений жаловался на священника-преподавателя, который был, по его мнению, "безнравственный и неверующий". На это Победоносцев ответил: "Зато он политически благонадежный!" И священник остался.
Победоносцев вмешивался не только во все сферы политики: он зорко следил за экономической и финансовой жизнью страны. По каждому вопросу у пего были свои мнения. Дело об элеваторах его интересует, например, едва ли не больше, чем дела церкви. Он пишет царю письма и записки по этому поводу. И, конечно, это не единственное дело в этом роде. Министр финансов Н. К. Бунге, оставшийся на своем посту до 1 января 1887 года, неоднократно должен был отражать нападения Победоносцева, правда, часто косвенные, а не прямые, как это было, например, с известной "запиской" Смирнова. В конце концов он должен был уйти, и его место занял профессор и делец И. А. Вышнеградский. При нем были ограничены либеральные мероприятия его предшественника - прежде всего круг деятельности фабричной инспекции. Приходилось поддерживать развивающуюся промышленность, но у нее был беспокойный спутник - рабочее движение. И Победоносцев с ужасом следил за его развитием. Уже первые этапы его приводили в трепет цербера нашей реакции. Он знал, что в 1883 году организовалась группа "Освобождение труда", где работали Плеханов, Аксельрод, Засулич, Дейч. Он знал о стачке 1885 года в Орехове-Зуеве, на Морозовской фабрике, и следил вообще за стачечной волной, которая на недолгий срок затихла в 1887 году, когда миновал промышленный кризис. В 1890 году ему доносили о социал-демократической пропаганде на Путиловском заводе, в 1891 году - о первой маевке под Петербургом, в 1893 году - о забастовке на Хлудовской мануфактуре в Егорьевске Рязанской губернии, о беспорядках в железнодорожных мастерских в Ростове-на-Дону и, наконец, в последний год царствования - о забастовках в Петербурге, в Москве, в Шуе, в Минске, в Вильнюсе, в Тифлисе.