- Если бы я был законодатель, - сказал медленно Полянский, направляя свой упорный, стальной взгляд прямо в лицо Лунину, - я бы казнил всех художников, с вами согласен: художество - болезнь. И надо истреблять заразу и паразитов.
   - Художника невозможно убить, - улыбнулся не без горечи Лунин, художник всегда воскресает так или иначе. Умрет художник, и картины его могут испепелиться, но останется легенда о нем, и это, быть может, опаснее, чем самая картина. Пример - Леонардо да Винчи.
   - Как странно, - сказала Анна Григорьевна, с тревогой и любовью смотря на Лунина, - как странно: вы только что познакомились, и вот разговор об искусстве, и такой разговор!
   - А вы с кем из нас согласны? - спросил Лунин и тотчас пожалел о том, что спросил так.
   - Я ничего не знаю. У меня мыслей об этом нет. Я слепая. И, должно быть, искусством я больна безнадежно. Я люблю его и гибну, быть может.
   Все замолчали.
   - Я люблю и гибну, быть может, - повторила Анна, грустно и тихо.
   - А мне пора уходить отсюда, - сказал Полянский взглянув на часы.
   - Значит, в четверг.
   - Да, Анна.
   - Позвольте и мне проститься, - сказал Лунин решительно.
   Они сошли вдвоем со ступенек террасы во мраке сада.
   - Сегодня луны нет, - пробормотал Лунин.
   Полянский молча вынул из кармана электрический фонарь. Засиял мертвый свет, а по сторонам мрак стал чернее и ужаснее. Они отошли шагов сорок от террасы, не разговаривая.
   Неожиданно Полянский рассмеялся.
   - Прощайте! - сказал он. - Я раздумал ехать в город.
   Он быстро зашагал домой, освещая себе путь фонарем. Лунин остался один во мраке.
   - Что делать? Что делать? - шептал он в ужасе.
   С трудом добрел он до своей дачи, шатаясь как пьяный, едва угадывая узенькую дорожку.
   Не снимая шляпы и не выпуская из рук палки, он ходил по террасе. На столе горела лампа.
   - Что делать? Что делать? - шептал Лунин.
   И вдруг ему показалось, что скрипнула калитка и кто-то идет по дорожке.
   - Кто это? - громко спросил Лунин и уже знал кто, и уже шел навстречу.
   Анна была бледна и дрожала. Лунин прижался губами к ее руке.
   - Ты ему все сказала?
   - Да.
   XI
   Когда Бешметьев в коляске подъехал к даче Лунина, только что рассвело: был шестой час. Лунин стоял перед зеркалом и завязывал галстук. У него болели зубы, и мучительная боль мешала ему сосредоточиться и обдумать свое положение.
   - Как вы себя чувствуете? - спросил граф, пожимая Лунину руку.
   - Болят зубы, - сказал Лунин, с завистью взглянув на здорового Бешметьева, - ни о чем думать не могу.
   - Вот еще история! Не отложить ли?
   - Нет, что вы! Что вы, - испугался Лунин, - как можно...
   Они сели в коляску. Ящик с пистолетами поставили в ногах. Утро было туманное.
   - Вам удобно? - спросил граф таким тоном, каким говорят с тяжелобольными или с детьми.
   - Да. Очень.
   Коляска миновала просеку, и вокруг стало просторно, но туман кутал землю своей пеленой, и трудно было поверить, что за серо-лиловой завесой ничего не таится.
   Ехали сначала мимо парового поля, с которого поднялась стая ворон, протяжно каркая. Солнечные лучи как будто растворились во влажном тумане. Было сыро.
   Неожиданно из мглы серой выросла мельница. Крылья двигались как живые и жалобно скрипели. Потом глухо зазвучал колокол, потом раздался жидкий звон маленьких колоколов: выдвинулась из тумана черная церковь, колокольня, погост с алеющими кое-где лампадками.
   Коляска тихо спускалась с горы, и теперь туман похож был на молоко густой и белый. Лошади фыркали.
   Оттого что у Лунина мучительно болели зубы, чувство общего здоровья у него повысилось, как это всегда бывает, когда человек испытывает острую боль в одной точке тела. И от этого повышенного чувства здоровья и силы все казалось Лунину необыкновенно красивым, влекущим и милым. Смутные краски тумана и неопределенные контуры построек, возникавшие время от времени, волновали Лунина. И он думал о том, что прекраснее этого мира - пусть исполненного боли и скорби - ничего быть не может, и ему хотелось жить. И он твердо верил, что не умрет.
   Граф крикнул кучеру:
   - Направо!
   Коляска свернула с дороги и, покачиваясь, ехала теперь напрямик, по кочковатому лугу Вдали виднелась синяя полоска - озеро.
   Проехали так шагов двести, и тогда можно было рассмотреть черные силуэты около одинокой березы, сухой, сожженной когда-то грозой.
   Полянский, Эксакустодиан и маленький, круглый человек с сонными глазками, незнакомый Лунину, очевидно - доктор, стояли около березы и курили. По-видимому, экипаж свой они отправили куда-то.
   Граф поклонился и сказал:
   - Прошу извинить. Мы, кажется, опоздали.
   Полянский посмотрел на часы.
   - Нет, граф, вы точны.
   Бешметьев предложил Эксакустодиану осмотреть пистолеты. И тот взял их и неумело повертел в руках, очевидно, не зная, что с ними делать.
   Солнце, закутанное до того времени в лохматые ткани облаков, теперь сбросило покровы и неожиданно расцвело на небе. Туман стал таять и уползал куда-то, расплываясь по земле.
   - Итак, на пятнадцать шагов, - сказал граф, ни к кому не обращаясь.
   Он отломил две сухие ветки и поставил барьер.
   Когда Полянский и Лунин взяли пистолеты и разошлись, граф сказал сухо и холодно, как заученный урок:
   - Господа! Вы доказали вашу готовность драться и тем поддержали ваше достоинство. Ссора, которая произошла между вами пять дней тому назад, может быть предана забвению, на мой взгляд. Господин Полянский, я считаю своим долгом предложить вам отказаться от вызова и примириться с господином Луниным.
   - Я не хочу примирения, - сказал Полянский твердо,
   - Дуэлянты дерутся до первой крови? - спросил Эксакустодиан.
   - Да. Условия не меняются, - пробормотал тихо Бешметьев и, возвысив голос, сказал: - Сходитесь, господа. Раз... Два... Три...
   Первым выстрелил Полянский.
   - А...О...А!.. - крикнул Лунин и уронил пистолет.
   Полянский опустил руку и спокойно стоял у барьера. Лицо его не изменилось. Своими серыми пустыми глазами он смотрел на Лунина, побледневшего от боли, как будто не замечая его.
   - За вами выстрел, если можете стрелять, - сказал граф Лунину.
   - Хочу, хочу, - сказал Лунин, улыбаясь, и, неловко нагнувшись, взял пистолет. Он выстрелил, не подходя к барьеру...
   Когда доктор, чтобы нащупать сердце, повернул Полянского на спину, глаза его, теперь неподвижные, были, как всегда, пусты; лицо было похоже на маску. И борода его показалась Лунину приклеенной.
   XII
   В один из тех редких октябрьских дней в Петербурге, когда прозрачность воздуха неожиданно открывает перспективу длинных и прямых улиц, обычно закутанных в туман, из дома номер первый по улице Жуковского вышел господин с усталым лицом, с глазами до странности тревожными и со скорбною морщиною около бровей. Из-под мягкой шляпы выбивались седые пряди. Это был Борис Андреевич Лунин. Три года прошло с тех пор, когда около озера пустынинского убил он на дуэли инженера Полянского...
   Лунин повернул по Литейному на Невский; шел, постукивая палкой, любуясь предвечерними красками, чувствуя как близкую торопливую петербургскую толпу... И от строгой прелести северного города и этой изнемогающей осени голова художника кружилась сладостно.
   Осень воистину была прекрасна; она веяла над старым гранитом, над великолепием темных камней, веяла своим нежным опахалом. Петербургский вечер окутывал завороженной сетью дома, церкви, лица прохожих... Сверкали электрические огни, кинематографы, витрины, вывески; голубые зарницы трамваев загорались на миг - и вновь, и вновь...
   И вечерний запах морского ветра, тонкий, едва уловимый, раздражал чуткие ноздри, дразнил, волновал и звал куда-то в иные страны, где простор и фиолетовое небо...
   Лунин ходил неустанно по улицам, переулкам, площадям, не думая о пути, пока не очутился около здания театра.
   Подъезжали экипажи вереницей, и усатый пристав грозно кричал на извозчиков:
   - Пошел! Не задерживай! Пошел!
   Лунин вмешался в толпу и вошел в театр.
   Контролерша-барышня поклонилась ему почтительно. В белом с колоннами зрительном зале сдержанно шумела публика первых представлений.
   - Я не люблю Ибсена за его нарочитую серьезность и, по правде сказать, дурной вкус, - говорил известный художник с подстриженными усами и с женственными губами, капризно очерченными.
   Какой-то молодой человек, с красным маком в петлице, почтительно его слушал, счастливый, что говорит с самим Ломовым.
   Прошла высокая дама в черном. И за ней следовал, никого, по-видимому, не замечая вокруг, молодой человек, бледный, безбородый, с бескровными губами, с глазами мертвенно-серыми.
   Кто-то сказал соседу:
   - Это Герт, поэт.
   Несколько человек обернулось, чтобы посмотреть на Герта.
   - Мечтай, люби и улыбайся, мой друг, и не надо, не надо резонерствовать, - говорил неизвестной Нузматов, с огромными круглыми глазами, подведенными, темно блистающими...
   И грустная умная улыбка накрашенных губ не вязалась с оптимизмом его заповеди.
   Русоволосый студент с круглым ребяческим лицом смущался и краснел. Ему что-то нашептывал господин небольшого роста, с холеными усами, улыбаясь не то нежно, не то насмешливо.
   - Нет... Нет... Я не могу, Петроний...10
   Тот, кого студент назвал Петронием, засмеялся и продекламировал:
   "Любви утехи длятся миг единый..."11
   Кто-то в толпе сказал:
   - Смотри направо... Это - Лунин...
   - Тот самый?
   - Да.
   - Но какова Томилина! В один год завоевать театр, публику... Это не часто случается...
   - Талант, братец.
   Раздвинулся занавес.
   Вот - Анна. Опять близкая и чужая, с новым и непонятным лицом. Вот она, в траурном платье, подходит к окну и смотрит в какую-то даль, чуждую для него, Лунина, но ее влекущую.
   "Он и вчера там прошел. Но вот посмотрим теперь..."
   Потом входит какой-то высокомерный господин и указывает на цветы.
   "Везде цветы..."
   "Он ужасно любит свежие, живые цветы вокруг себя".
   "И вы, по-видимому, также?"
   "Да. По-моему, они так сладко одурманивают своим ароматом. Прежде нам приходилось отказывать себе в этом удовольствии".
   Тогда высокомерный и строгий господин качает головой:
   "Бедная покойница не выносила запаха цветов".
   Лунин плохо понимал, о чем говорят там, за рампой, но он чувствовал, что Анна живет сейчас какой-то настоящею жизнью, недоступною для него, и страдал от этого.
   Голос Анны чаровал Лунина.
   "Боюсь, что привидения эти..."
   Лунин вздрогнул.
   - Что? Что такое?
   И опять звучит в сердце голос:
   "Боюсь, что привидения эти..."
   Занавес сдвинулся.
   В антракте Лунин с трудом узнавал тех, кто подходил к нему здороваться, и рассеянно слушал любезные слова о таланте Анны Григорьевны. И к волнению, которое он испытывал от игры Анны, примешивалось еще странное беспокойство. Ему казалось, что кто-то упорно смотрит на него сейчас, кого он не видит.
   Начался второй акт.
   Неизвестный господин, с чужими и страшными глазами, стоит рядом с Анной и говорит:
   "Ведь радость облагораживает душу".
   И снова, волнуя, звучит голос Анны:
   "А ты не думаешь, что и горе тоже? Великое горе?"
   "Да... Если человек сможет пережить его. Превозмочь его. Перешагнуть через него".
   "Вот это и надо сделать".
   Кому говорит это Анна? Не ему ли?
   И Лунину казалось, что глаза их встретились.
   Во втором антракте к Лунину подошел господин лет тридцати, с низким лбом, с черными на нем кудрями, с глазами мечтательными и злыми. Он улыбался, обнажая зубы, неестественно белые.
   - Вы не узнаете меня?
   - Простите, не узнаю, - сказал Лунин.
   - Граф Бешметьев.
   - Ах, Боже мой!
   - Моя жена хотела бы возобновить с вами знакомство, Она сейчас здесь, в ложе. Вы ведь помните ее девушкой - княжна Ховрина...
   - Как вы изменились! - невольно вырвалось у Лунина, когда он вошел в ложу Бешметьевых.
   - А мне кажется, я мало изменилась, - сказала графиня, протягивая маленькую нежную руку с тонкими пальцами.
   - Значит, раньше я не умел вас видеть.
   - Я показалась вам тогда такой незначительной, - улыбнулась графиня, вы даже отказались писать мой портрет.
   - Не совсем так, - сказал серьезно Лунин, - я хотел отложить - писать осенью. А осенью не пришлось: я должен был уехать за границу.
   - А если бы я теперь попросила вас написать меня? Вы согласились бы?
   Лунин посмотрел на ее надменную голову, на серые, гордые и жестокие глаза, на нежно-алые чувственные губы и сказал, как бы раздумывая:
   - Да. Я буду писать вас... Да. Я буду писать вас...
   В третий раз раздвинулся занавес.
   Кто-то говорит шепотом:
   -Никогда не восторжествовать тому делу, начало которому положено в грехе".
   И Анна отвечает:
   "Ах, эта родовая мнительность... У вас тут ходит поверье, что мертвецы возвращаются на землю..."
   Странные и жуткие слова волновали Лунина. И что-то еще по-иному волновало его. Он остался в ложе Бешметьевых, и запах духов Любови Николаевны, освещенная наполовину ее розовая шея и вьющиеся волосы на затылке - все мешало Лунину сосредоточиться.
   После третьего акта Лунин пошел за кулисы. Около уборной Анны стояла новая горничная, которая не знала Лунина, и когда он хотел отворить дверь, она взялась за ручку и сказала строго:
   - Нельзя-с так... Как прикажете доложить?
   В это время из уборной вышел прославленный беллетрист Ардальон Сергеев. Пахло от него коньяком...
   Он фамильярно пожал руку Лунину и для чего-то пробормотал с пьяной улыбкой:
   - Таланты и поклонники... А? Что?
   В уборной Лунин застал целое общество. Здесь торчал высокий господин с бритой физиономией - рецензент большой газеты; меценат Туберозов жиденьким голосом пел хвалы Анне; умирали от конфуза два по уши влюбленных в Анну студента... В уборной от множества цветов было душно, как в теплице. Анна сидела перед зеркальным триптихом загримированная и потому чужая для Лунина: теперь лицо ее казалось страшным и особенно значительным, как будто бы она не надела, а совлекла личину, ту обыденную личину, которая наскучила ей наконец. И как ужасно, как очаровательно было теперь это сумасшедшее лицо. Увидев Лунина в зеркало, Анна кивнула ему головой и протянула руку для поцелуя.
   Узнав художника, меценат перестал петь свои хвалы, и все как будто ждали, что Лунин что-нибудь скажет, и смотрели на него.
   Тогда Лунин сказал:
   - У тебя хорошо, Анна, прозвучало в третьем акте... Как это? "Мертвецы возвращаются..." Да... "Мертвецы возвращаются..."
   И Анна повторила: "У вас тут ходит поверье, что мертвецы возвращаются на землю".
   Постучали в дверь, и вошел режиссер.
   - Начинаем! Начинаем! Пожалуйте, господа...
   И вот опять ходит по сцене, как слепой, человек в черном, обреченный на гибель, и Анна разделяет с ним его странную судьбу.
   О чем говорят они? О смерти? Они уходят в парк? Зачем это? Там водопад?
   Как странно все, как странно...
   "Покойница взяла их..."
   XIII
   Когда Лунин вошел в комнату Анны, она уже лежала раздетая в постели с томиком Бальзака в руках.
   Лунин уже три недели не оставался с Анной наедине. Каждый вечер то Анна, то сам он возвращались домой поздно, утомленные, и, торопливо обменявшись незначительными фразами, уходили каждый в свою комнату.
   И теперь, когда Лунин вошел в спальню Анны, на ее лице появилось беспокойство, как будто бы она боялась, что помешают ее уединению.
   Лунин сел в кресло около постели и сказал нерешительно:
   - Можно поговорить с тобою, Анна?
   - Можно, милый...
   - Видишь ли, со мной, Анна творится что-то неладное, и вот мне хочется рассказать тебе... А зачем, не знаю, право...
   - Да, да... Расскажи непременно! - прошептала Анна, выронив из рук французский томик, который мягко упал на ковер.
   Анна с боязливым любопытством смотрела на Лунина, и он смущался, не зная, как начать.
   - Мне так трудно, так трудно, - сказал Лунин. - Ты, может быть, заметила, Анна, что я мало работаю теперь и наши отношения с тобою как будто не те, что раньше... Или нет? Или я ошибаюсь?
   Анна с тоской посмотрела на Лунина:
   - Не знаю, не знаю...
   - Ты не знаешь? Припомни историю нашу, Анна... Я встретил тебя в Петербурге, когда муж твой был на Алдане. Я влюблен был тогда. По правде сказать, у меня слепая тогда была страсть. Может быть, это единственное настоящее, что дано людям узнать на земле...
   - О нет! Нет, - сказала Анна. - Страсть - убийственна, губительна... Неужели недостойны мы иного?
   - Вот я об этом и думаю, Анна. Мы были влюблены. .. Что случилось потом? Я убил твоего мужа... Странно. Я не мучаюсь тем, что убил человека. Я помню лицо его. Пустые глаза и как будто приклеенная борода... Совесть, Анна, не мучит меня, но что-то иное меня тревожит... Но что? Что? Я сам этого не знаю...
   Анна побледнела. Она лежала с закрытыми глазами и чутко прислушивалась.
   - Я себя потерял, Анна, мне жить страшно. Понимаешь? Как-то мир дробится вокруг меня. Вот эти краски мне приятны, вот эти нет... Вот эта мелодия созвучна сердцу, вот эта нет... Но почему это? Почему? Прости меня. Анна, я говорю нескладно и несвязно, но для меня во всем этом есть связь. Я хочу сказать, что я не умею любить и, значит, жить не умею...
   - Ты не любишь меня?
   - Люблю, люблю, но не так, как надо. Я не знаю, как надо, но любовь моя - недостойная, несовершенная любовь...
   - Я, кажется, понимаю тебя, Борис. И я люблю недостойно. Что значит любить? Значит, увидеть человека лицом к лицу, а мы видим душу того, кого любим, как в зеркале, как в гадании... Я люблю тебя, Борис, но я не знаю тебя... Боже мой! Как страшно это! Как страшно...
   - Я так ценю тебя, Анна. Ты прекрасна. Но ты сама по себе, а я один, один...
   - О, как мы одиноки!
   - Да. Мы любим слепо... И вообще нет ничего прочного в нашей жизни... Все проходит, все течет в причудливой смене звуков, красок, мыслей... Сегодня меня волнует запах моря, завтра я влюблен в облако, которое загорелось странным огнем на вечерней заре, но все это как сладостный бред, а иногда мучительный бред.
   - Да, ты правду говоришь. Да, Борис, и я чувствую, что все - туман, туман. И я не знаю, где мое я. Я вот играла сегодня Ребекку12, и я верила, что это жизнь, то есть почти верила. Понимаешь? Все смешалось. Я иногда в комнате одна стою перед зеркалом и говорю: "Анна Томилина, Анна Томилина". И это так странно звучит, Борис.
   - Я не знаю, что делать, Анна... Я вспоминаю иногда Михневича и завидую ему. Этот человек умеет быть простым и наивным. Все у него выходит складно - и огород, и супружество его, и социализм как требование чистоплотности... А мы сумасшедшие с тобою, Анна...
   Анна вздрогнула и приподнялась на постели.
   - Я, Борис, получила сегодня письмо от отца и до сих пор не распечатала... Все боюсь чего-то, все мне кажется, что он о чем-нибудь неприятном пишет. Но надо прочесть... Конверт на столике. Дай мне его...
   Когда Анна прочла письмо, у нее задрожали губы и она с ужасом посмотрела на Лунина.
   - Несчастье, - прошептала она, - несчастье какое! Эксакустодиан заболел душевно. Его вчера отвезли в психиатрическую клинику.
   XIV
   На следующую ночь Лунин опять пришел к Анне и опять сел в кресло около ее постели.
   Он взял ее за руку и сказал:
   - Анна! Брось сцену!
   Анна со страхом посмотрела на Лунина:
   - Что ты! Что ты! Как можно! Лунин опять сказал:
   - Анна! Брось сцену.
   - Но почему, милый? Почему?
   - И без театра жить страшно, Анна... А когда ты на сцене, я теряю голову: кто-то отнимает тебя у меня... Демон какой-то. Я этого не хочу, Анна.
   - Нет, Борис, не надо так говорить. Я не могу бросить сцену.
   - Почему не можешь?
   - Потому же, почему ты не можешь бросить живописи. Так суждено. Ты художник; я - актриса.
   - Но ты пойми, Анна: человек выше искусства. Ведь мы гибнем, гибнем, Анна... Надо всем пожертвовать и спасти себя.
   - Однако ты не бросишь живописи? Ведь нет?
   Лунин молчал.
   - Вот видишь, ты молчишь. А ты требуешь, чтобы я бросила театр. Я не могу.
   - Я требую этого, Анна.
   - Оставь меня! - крикнула Анна. - Оставь.
   - Да, мы безнадежно одиноки, - прошептал Лунин. - Прощай, Анна.
   - Постой, - сказала она, - постой... Куда ты?
   Анна приподнялась на постели и схватила маленькой рукой его рукав:
   - Не уходи, Борис.
   Лунин подумал, что надо уйти сейчас, и хотел уйти, но где-то в глубине сердца как будто прошла темная тень, и он остался, и стал на колени, и вдруг почувствовал знакомый запах тела. Горячие пальцы Анны прижались к его губам, и Лунин, уже слепой и безвольный, ни о чем не думал.
   Утром Лунин почувствовал, что душа его опустошена, и не мог работать. Все вокруг казалось простым, плоским, скучным... Лунин ненавидел такие дни и боялся их. В эти дни пил вино он. И на этот раз в час завтрака, когда Анна ожидала его в столовой, он вышел из дому и направился в кафе.
   Кафе, как всегда, было наполнено сутенерами, биржевыми зайцами, ворами, сыщиками, загулявшими приказчиками и немцами-конторщиками. Под низкими сводами этого каменного коридора носились сизые клубы дыма. Пахло кофе, сигарами, духами, пудрой и чем-то острым и пряным. От дыма, от хриплых криков, от пестрых туалетов и, главное, от близости этих доступных женщин пьянела голова и все казалось фантастическим.
   Проститутки, старые и молодые, веселые и грустные, представительницы всех стран, сидели за столиками, как стая пестрых птиц, слетевшихся на петербургские камни в какой-то смутной надежде: иные - на большую добычу, иные - на нищенские крохи.
   Одни из них сидели в непринужденных позах, заложив ногу за ногу, приподняв юбки, множество разноцветных юбок, из-под которых торчали ноги в черных чулках и желтых ботинках с высокими каблуками; эти женщины курили папиросы и болтали на международном языке кокоток, на этом циничном и насмешливом языке; их грим был преувеличенно ярок и жесты преувеличенно развязны. Другие, в огромных шляпах со страусовыми перьями, в черных платьях в белых перчатках, казались закутанными в траур. Наконец, были здесь и совсем молоденькие девушки, недавно выброшенные на улицу, в наивных платьях, похожие на горничных, с большими деревенскими руками.
   Здесь был рынок, где посредники в красных галстуках, с перстнями на пальцах, вербовали женщин, подходящих для публичных домов; здесь содержательницы хоров, сводни в черных мантильях, поставщицы детей с лицами богомолок - все имели свой кусок и копошились, как черви на падали. Тут же подозрительные безусые молодые люди, в мягких шляпах, с цветами в петлицах, манерничали, как женщины.
   Лунин спросил себе виски. И скоро затуманилась голова художника. Нравилось Лунину сидеть так в кафе среди гнусного сброда и этих сумасшедших женщин; ему нравилось, что вот грязный ужас нелицемерно поет здесь свою уличную песню поруганной любви...
   Уже больная пьяная улыбка змеилась на губах Лунина, когда он вышел на тротуар Невского. Он знал, что лишь утром вернется домой, что началась его темная болезнь, и он жадно вдыхал ядовитый петербургский воздух, как эфироман вдыхает окрыляющий сердце эфир.
   Петербургское октябрьское небо! Как понимал, как чувствовал Лунин эти бледные краски, этот серо-серебристый тон облачных тканей, это больное, увядающее солнце. Лунин прошел Невский, Морскую, зашел в Исаакиевский собор и там, прижавшись к огромной колонне, насладился торжественным сумраком. Потом он пошел к фальконетовскому Петру и стоял как завороженный, смотрел упорно на "кумир с простертою рукою"13, потом он очутился на Васильевском острове, зашел там в маленький немецкий ресторан и опять спросил виски...
   Уже не мысли, а что-то иное волновало Лунина: какие-то мечтания, похожие на правду более, чем сама правда обычных дней. Взгляд случайный, встретившийся с его взглядом, жег ему сердце, как ярый факел. И кто-то пел там, за фиолетовым туманом, в который погружался вечерний город. Тонкий высокий голос, нежный, как флейта, а иногда похожий на скрипку, пел там песню странную, но как будто знакомую.
   Лунин уже не знал, где он сейчас, и шел неустанно, не замечая пути. Казалось ему, что вот сейчас откроется то, что так нужно, так желанно, так близко, но голос нежный только дразнил и звал куда-то. И напрасно ждал Лунин, что вот увидит он чье-то лицо - и тогда умрет...
   Лунин очутился перед освещенным подъездом и прочел сверкающую электричеством вывеску - "Аполло". Болезненная улыбка, бессмысленная и порочная, кривила его губы, и Лунин сам испугался своего лица, увидев его в большом зеркале.
   Лунин шел неуверенно по фойе, и ему казалось, что вокруг - фантомы, а не живые люди, и что вот они подойдут сейчас, окружат его, приблизят к его лицу свои ужасные маски и раздавят его своими жесткими деревянными туловищами.
   На эстраде плясала француженка. Лунин видел огромный красный рот, зеленые пятна под глазами, золотую волну юбок и бесстыдное движение ноги, обтянутой в черное трико...
   Лунин тяжело опустился на стул, и лакей поставил перед ним бутылку клико14.
   Неожиданно прозвучал знакомый голос:
   - И вы здесь! И вы!
   Как новая маска возникло лицо перед Луниным: бледный лоб с черными на нем кудрями и глаза, полные страсти мрачной.
   - Ах, это вы, граф. Вы один? Ну, что же. Будем вместе пить. Будем пить, граф.
   - А ведь у нас с вами был однажды разговор, - сказал Бешметьев. Помните? Это было три года назад... Мы с вами говорили, что многие живут теперь фантастически, что силы тайные влияют на события.
   - Помню.
   - Не правда ли, теперь, после революции, хуже стало?
   Лунин молчал.
   - Я не про политику говорю, - продолжал граф задумчиво, - я в политике весьма наивен; я про наши души говорю. Года три тому назад у нас мечта какая-то была. И вот, казалось, воплотится она. Идешь, бывало, по вечерней улице и как будто шорох слышишь волнующий и поступь такую гордую и прекрасную. Чью? Бог знает. А помните, с каким глупым лицом я следовал повсюду за княжной Ховриной, ныне женой моей? Кстати - ей очень хочется, чтобы вы написали ее портрет. Вы согласны? Нет? Я был бы очень рад, если бы вы написали ее портрет. Чтобы понять ее лицо, надо отца ее разгадать. Вы видели князя?