- Не сегодня, - бормотал я, - не сегодня... простите. - Мысль, что он мог выдать себя той, о чьем присутствии я должен был молчать, приводила меня в ужас. Мой учитель взглянул на меня неуверенно. - Что с тобой? - спросил он, слегка огорченный. - Я устал... простите... я слишком взволнован... - я поднялся, дрожа всем телом. - Я думаю, лучше мне уйти. - Невольно я посмотрел мимо него на дверь, за которой подозревал насторожившееся любопытство ревнивого соглядатая. Он тоже поднялся. Тень проскользнула по его лицу. - Ты в самом деле хочешь уйти?.. Именно сегодня? - Он держал мою руку, отяжелевшую от какого-то невидимого груза. Вдруг он резко выпустил ее, и она упала, как камень. - Жаль, - сказал он разочарованно, - мне так хотелось побеседовать с тобой откровенно! Жаль! - И глубокий вздох, как черная бабочка, пронесся по комнате. Я был полон стыда и непонятного страха. Неверными шагами я направился к двери и тихо закрыл ее за собой. * * * С трудом я добрался до своей комнаты и бросился на постель. Но я не мог уснуть. Никогда до сих пор я не ощущал в такой степени, что только тонкий, непроницаемый слой отделяет меня от их мира. И обостренным чутьем я знал, что и внизу тоже не спят; не глядя, я видел, не слушая - слышал, как он беспокойно ходит взад и вперед по своей комнате, в то время как она боязливо притаилась где-нибудь в столовой или, подслушивая, бродит безмолвным призраком. Но я чувствовал, что глаза их не смыкались, и их бессонница охватила и меня, навевая ужас; как кошмар, давил меня этот тяжелый безмолвный дом со своими тенями и мраком.
   Я сбросил одеяло. Мои руки горели. Куда я попал? Я подошел вплотную к тайне, ее горячее дыхание уже почти коснулось моего лица, - и снова она ускользнула; но ее тень, ее молчаливая, непроницаемая тень с тихим шелестом блуждала вокруг меня; я чувствовал ее жуткое присутствие в доме; крадучись, как кошка, тихо ступая на мягких лапах, всегда она подстерегала меня, то приближаясь, то удаляясь, прикасаясь ко мне своей наэлектризованной шерстью, живая и все же призрачная. И в темноте мне все чудился его обволакивающий взгляд, мягкий, как его протянутая рука, и другой взгляд - пронзительный, угрожающий, испуганный взгляд его жены. Какое мне дело до их тайны? Почему я очутился с завязанными глазами посреди их бушующих страстей? Зачем толкали они меня в свой непонятный раздор и взвалили на мои плечи эту пылающую ношу гнева и ненависти?
   Голова моя все еще горела. Я вскочил и открыл окно. Мирно покоится город под летними облаками. Еще светятся огни в окнах, там сидят люди - кто в дружеской беседе, кто за книгой, кто наслаждаясь музыкой. И, конечно, спокойным сном спят там, где огонь уже погашен. Над крышами отдыхающих домов стелилась, как свет луны в серебристом тумане, мягко опустившаяся тишина и кроткий покой; и одиннадцать ударов башенных часов коснулись слуха всех бодрствующих и дремлющих. Только я один тревожно метался, ища выхода из злой осады чужих мыслей; лихорадочно стремилась душа разгадать этот волнующий шорох.
   Но что это? Как будто шаги по лестнице? Я прислушиваюсь. И действительно, кто-то ощупью бродит в темноте, осторожными, нерешительными, нетвердыми шагами подымается по ступенькам. Мне был знаком этот жалобный стон протоптанной лестницы. Они направлялись ко мне - эти шаги: кроме меня, никто не жил в этой мансарде, не считая глухой старухи, которая давно уже спала и никого не принимала. Неужели мой учитель? Нет, это не его торопливая, нервная походка: эти шаги нерешительны; боязливо они останавливаются - вот опять! на каждой ступеньке: так приближается вор, преступник, но не друг. Я прислушивался так напряженно, что у меня в ушах зазвенело. Дрожь пробежала по всему телу. Но вот щелкнул в замке ключ. Вот он уже у дверей, этот страшный гость. Легкое дуновение ветра коснулось моих голых ног, - значит, входная дверь открылась. Но ключ был только у него - у моего учителя. А если это он, то почему так нерешительно, будто чужой? Неужели он беспокоился, хотел посмотреть, что со мной? И почему он неподвижно остановился в передней?.. Умолкли приближавшиеся воровские шаги. Я остолбенел от ужаса. Мне хотелось крикнуть, но голос не повиновался мне. Я хотел отпереть, но ступни будто прилипли к полу. Только тонкая перегородка отделяла меня от страшного гостя. Но ни один из нас не делал ни шага.
   Но вот раздался удар башенных часов: только один удар - четверть двенадцатого. И этот удар привел меня в чувство. Я открыл дверь.
   И действительно, передо мной стоял мой учитель со свечой в руке. Ветерок, возникший от быстро распахнувшейся двери, заставил вздрогнуть голубое пламя, и за ним зашаталась, как пьяная, от стены к стене, вырвавшись из своего оцепенения, огромная, вздрагивающая тень. Но и он, увидев меня, сделал движение: он съежился, как человек, который проснулся от неожиданно коснувшейся его струи холодного воздуха и который невольно натягивает на себя одеяло. Он подался назад: свеча, капая, колебалась в его руке.
   Я дрожал, испуганный почти до потери сознания. - Что с вами? - с трудом пролепетал я. Он посмотрел на меня, не говоря ни слова: ему что-то мешало говорить. Наконец, он поставил свечу на комод, и тень, носившаяся по комнате, как летучая мышь, успокоилась. Он попытался заговорить: - Я хотел... я хотел... - бормотал он. Голос опять оборвался. Он стоял, опустив глаза, как пойманный вор. Невыносимо было это чувство страха и этот столбняк, охвативший нас - меня, в одной рубашке, дрожавшего от холода, и его, ушедшего в себя, смущенного, пристыженного. Вдруг он выпрямился во весь рост и подошел ко мне вплотную. Улыбка, злая улыбка фавна, сверкавшая где-то в глубине глаз (губы его были крепко сжаты), оскаливалась на меня, как незнакомая маска. И, подобно змеиному жалу, прорезал язвительный голос: - Я хотел сказать вам... Оставимте лучше это "ты"... Это... это... не годится между учеником и учителем... понимаете... надо соблюдать дистанцию... да-с... дистанцию. И он смотрел на меня с такой ненавистью, с такой оскорбительной, бьющей по щекам отчужденностью, что его рука невольно сжималась в судороге. Я отшатнулся. Обезумел ли он? Был ли он пьян? Он стоял, сжав кулаки, как будто хотел броситься на меня или ударить меня по лицу.
   Но этот ужас длился только один миг: уже через секунду убийственный взгляд погас. Он повернулся, пробормотал что-то вроде извинения и схватил свечу. Словно черный услужливый дьявол, поднялась придавленная к земле тень и заколебалась перед ним, направляясь к двери. И он вышел, прежде чем я успел собраться с мыслями и вымолвить слово. Дверь захлопнулась с сухим стуком, и лестница заскрипела, измученно и тяжело, под его равномерными шагами. * * * Никогда я не забуду этой ночи: холодный гнев переходил в беспомощное, жгучее отчаяние. Как ракеты, взрывались пронзительные мысли. "За что он терзает меня? - тысячи раз мучительно вставал передо мной вопрос. - За что он так ненавидит меня - настолько, чтобы ночью прокрасться по лестнице и с такой злобой бросить мне в лицо тяжелое оскорбление? Что я ему сделал? Что я должен сделать? Как примирить его с собой, не ведая, в чем моя вина?" Пылая, бросался я в постель, снова вскакивал и опять скрючивался под одеялом. Но ни на минуту не покидал меня этот призрак - мой учитель, робко подкрадывающийся и смущенный моим присутствием, а за ним, загадочно чужая, огромная, колеблющаяся на стене тень.
   Проснувшись утром после тяжелого забытья, прежде всего я стал себя уговаривать, что я видел дурной сон. Но на комоде отчетливо виднелись круглые желтые пятна от стеариновой свечи. И посреди залитой солнцем комнаты ужасным воспоминанием стоял исподтишка подкравшийся, призрачный гость.
   Все утро я просидел дома. Мысль о встрече с ним повергала меня в уныние. Я пробовал писать, читать - ничего не удавалось. Мои нервы, как взрывчатое вещество, каждую минуту грозили взорваться в судорожном рыдании, в вое; мои пальцы дрожали, как листья на дереве - я не был в состоянии их унять. Колени сгибались, как будто перерезаны их сухожилия. Что делать? Что делать?
   Я доводил себя до изнеможения неотступным вопросом: что все это могло означать? Но только не двигаться с места, не спускаться, не предстать перед ним, пока нервы не окрепнут, пока я не уверен в себе! Снова я бросился на постель, голодный, непричесанный, неумытый, расстроенный, и снова мысли пытались пробиться сквозь тонкую стенку: где он сидел теперь? что он делал? бодрствовал ли он, как я? переживал ли такую же пытку?
   Настало время обеда, а я все еще бился в судорогах своего отчаяния, когда послышались, наконец, шаги на лестнице. Мои нервы забили в набат: но шаги были легкие, беззаботные, перескакивавшие через ступеньку. Раздался стук в дверь. Я вскочил, не открывая. - Кто там? - спросил я. - Почему вы не идете обедать, - ответил несколько раздосадованный голос его жены. - Вы больны? - Нет, нет, - пробормотал я сконфуженно, - я сейчас приду. - Мне не оставалось ничего другого, как поспешно одеться и сойти вниз; но я должен был держаться за перила лестницы - так у меня подкашивались ноги.
   Я вошел в столовую. Перед одним из двух приборов сидела жена моего учителя и поздоровалась, упрекнув меня, что приходится напоминать о времени обеда. Его место оставалось пустым. Я чувствовал, как кровь приливала к голове. Что означало его неожиданное отсутствие? Неужели и он боялся встречи? Неужели он стеснялся меня, или он не хотел сидеть со мной за столом? Наконец я решился спросить, не придет ли профессор. Она удивленно посмотрела на меня: "Разве вы не знаете, что он уехал сегодня утром?"
   - Уехал? - пробормотал я. - Куда? В ее лице тотчас же появилось напряжение: - Об этом мой супруг не довел до моего сведения; вероятно, в одну из своих обычных прогулок. - И вдруг, повернувшись ко мне, она резко спросила: - Но как же вы об этом не знаете? Ведь еще вчера ночью он подымался к вам. Я думала, он пошел проститься с вами. Странно, действительно, странно, что он и вам ничего об этом не сказал.
   - Мне! - вырвался крик из моих уст. И с этим криком, к моему стыду, к моему позору, вырвалось все, что я пережил за последние часы. Я был уже не в силах сдерживаться: плач, неистовое судорожное рыдание, бешеный поток слов и криков, - все вылилось в один вопль безумного отчаяния, вырвавшийся из стесненной груди; я выплакал, - да, я сбросил с себя, утопил в истерических рыданиях всю душевную муку. Я бил кулаками по столу, я бесился, как обезумевший ребенок; слезы ручьями текли по лицу, и в них разрядилась гроза, неделями томившая меня своей тяжестью. И вместе с облегчением этот бурный взрыв принес чувство безграничного стыда перед нею за свою откровенность.
   - Что с вами! Ради Бога! - она вскочила, растерявшись. Но затем она быстро подошла ко мне и отвела меня на диван. - Ложитесь. Успокойтесь. - Она гладила мне руки, проводила рукой по моим волосам, в то время как все мое тело еще содрогалось от последних рыданий. - Не мучьте себя, Роланд, - не позволяйте себя мучить. Мне все это знакомо, я все это предчувствовала. - Она все еще гладила мои волосы. - Я сама знаю, как он может запутать человека - никто не знает этого лучше, чем я, - голос ее стал жестким. - Но, поверьте, мне всегда хотелось предостеречь вас, когда я видела, что вы всецело опираетесь на того, кто сам лишен опоры. Вы его не знаете, вы слепы, вы дитя - вы ничего не подозревали до сегодняшнего дня, не подозреваете и сейчас. Или, может быть, сегодня у вас впервые открылись глаза - тем лучше для него и для вас.
   Она нежно наклонилась ко мне; ее слова доносились ко мне как будто из хрустальной глубины, и я чувствовал успокаивающее прикосновение ее рук. Отрадно было встретить, наконец, каплю сострадания, и не менее отрадно вновь почувствовать нежное касание женской, почти материнской руки. Может быть, слишком долго я был лишен этого, и, когда теперь, сквозь вуаль скорби, я почувствовал нежную заботливость женщины, мне улыбнулся луч света в бездонном мраке охватившего меня горя. Но мне было стыдно - как мне было стыдно этого предательского припадка, этого выставленного напоказ отчаяния! И, против моей воли, случилось так, что, едва собравшись с силами, я еще раз дал волю бурному негодованию, рассказывая, как он привлекает меня к себе, чтобы оттолкнуть через минуту, как он меня преследует, как он бывает суров со мной без всякого повода, - этот мучитель, к которому я все же так привязан, которого я, любя, ненавижу и, ненавидя, люблю. И снова охватило меня волнение, и снова я услышал слова успокоения, и нежные руки мягко усаживали меня на оттоманку, с которой я вскочил в пылу возбуждения. Наконец я успокоился. Она в раздумье молчала; я чувствовал, что она понимает все - и, может быть, больше, чем я сам.
   В течение нескольких минут нас связывало молчание. Она поднялась первая. - Теперь будет - довольно вам быть ребенком, опомнитесь: ведь вы мужчина. Садитесь к столу и ешьте. Ничего трагического не произошло - недоразумение, которое должно разъясниться, - и, заметив мою растерянность, она горячо прибавила: - Оно разъяснится, я больше не позволю ему завлекать и смущать вас. Этому должен быть положен конец: он должен, наконец, научиться немного владеть собой. Вы слишком хороши, чтобы стать предметом его приключения. Я с ним поговорю, положитесь на меня. А теперь пойдемте к столу.
   Пристыженный и безвольный, я вернулся к столу. Она говорила с какой-то поспешностью о разных пустяках, и я был в душе благодарен ей за то, что она как будто не придала значения моему неуместному взрыву и чуть ли уже не забыла о нем. Завтра воскресенье, говорила она, и она с доцентом В. и его невестой собирается на прогулку к соседнему озеру; я должен принять в ней участие, развлечься и забыть о занятиях. Мое тревожное самочувствие следствие утомления и нервного возбуждения: на воде или на прогулке по суше я опять приобрету душевное равновесие. Я обещал прийти. На все я согласен, лишь бы не оставаться в одиночестве в своей комнате, со своими мятущимися во мраке мыслями!
   - И сегодня после обеда нечего вам сидеть дома! Гуляйте, развлекайтесь, веселитесь! - настойчиво прибавила она. "Как странно, - подумал я, - как она угадывает мои затаенные чувства, как она, чужая, всегда знает, что мне нужно, чего мне не хватает, в то время как он, зная меня так близко, ошибается во мне и угнетает меня". И это я обещал ей. И, остановив на ней благодарный взгляд, я увидел совсем другое лицо: насмешливость, надменность, придававшая ей здоровый, веселый, мальчишеский вид, исчезли, и появилось в нем выражение мягкости и участия: никогда я не видел ее такой взволнованной. "Почему он никогда не смотрит на меня так ласково? - страстным вопросом шевелилось во мне смутное чувство. - Почему он никогда не чувствует, что причиняет мне боль? Почему он ни разу не коснулся меня такой успокаивающей рукой?" Я благоговейно поцеловал ее руку, которую она поспешно отдернула.
   - Не мучьте себя, - повторила она еще раз, и ее голос прозвучал возле самого моего уха. Но снова вокруг ее губ залегла жесткая складка: резко поднявшись, она тихо проговорила: - Поверьте мне: он этого не стоит. И эта еле слышно прозвучавшая фраза опять растравила едва затянувшуюся рану.
   * * * Все, что я делал в этот день и в этот вечер, до того смешно и ребячливо, что я долгое время стеснялся об этом вспоминать, и всякий раз, как мысли мои останавливались на этих продиктованных страстью безумствах, так мало гармонировавших с трагедией чувства, которую я переживал, какой-то внутренний запрет прогонял это воспоминание. Сегодня я не испытываю этого стыда напротив, я глубоко понимаю этого необузданного, страстного юношу, каким я был тогда, эту глупо трогательную попытку побороть свою слабость.
   Будто в противоположном конце необычайно длинного коридора, будто в телескоп, я вижу растерянного, охваченного отчаянием юношу. Он подымается к себе наверх, не зная, что ему делать с собой. И вот он надевает сюртук, придает себе бодрую походку, извлекает из себя решительные, развязные жесты, и быстрыми, твердыми шагами отправляется на улицу. Да, это я, я узнаю себя, я знаю каждую мысль этого глупого, измученного мальчика. Я знаю; я выпрямился, встал перед зеркалом и сказал себе: "Чихать мне на него! Ну его к черту! Чего я мучаюсь из-за этого старого дурака? Она права: надо веселиться, надо развлекаться! Вперед!"
   И вот, в таком настроении я вышел тогда на улицу. Это был порыв к освобождению, и в то же время - бегство, трусливый уход от сознания, что эта бодрость напускная и что ледяной ком, застыв, все так же неотступно, так же безысходно давит сердце. Я помню: я шагал, сжимая в руке тяжелую палку, бросая вызывающий взгляд каждому встречном студенту: во мне шевелилось опасное желание вступить с кем-нибудь в спор, дать выход съедавшей меня злости, выместить ее на первом встречном. Но, к моему огорчению, никто не обращал на меня внимания. Так я дошел до кафе, где обычно собирались мои товарищи по семинару, с намерением без приглашения сесть за их стол и малейшее замечание использовать, как повод к ссоре. Но и тут мое буйное настроение не нашло себе выхода: хороший день, вероятно, потянул многих за город, а двое-трое сидевших за столиком вежливо поклонились мне и не дали моему лихорадочному возбуждению ни малейшего повода к ссоре. Раздосадованный, я быстро сменил кафе на ресторан определенного пошиба, где подонки предместья веселились за кружкой пива, в клубах табачного дыма, под дребезжащие звуки женского хора. Я быстро опрокинул в себе две-три кружки пива, пригласил к себе за стол глупую, напудренную, толстую особу, выделявшуюся, благодаря шраму на лбу, которым наградил ее пьяный матрос, и ее подругу - такую же намазанную, высохшую проститутку - и находил болезненную радость в том, чтобы производить как можно больше шуму. В маленьком городе все знали меня, как ученика профессора, и я испытывал обманчивое, мальчишеское удовлетворение от мысли, что компрометирую своего учителя: пусть они видят, думал я, что мне плевать на него, что я о нем не забочусь, - и я ущипнул эту толстую бабу, так что она вскрикнула с громким хохотом. За этим опьянением неистовой яростью последовало настоящее опьянение алкоголем, так как мы пили все подряд - и вино, и водку, и пиво; стулья падали от нашего гвалта, так что соседи предусмотрительно пересаживались подальше. Но я не испытывал стыда напротив: "Пусть он об этом узнает, - повторял я себе в упрямом бешенстве, пусть видит, как он мне безразличен; я нисколько не опечален, не огорчен напротив!"
   "Вина подайте, вина!" - кричал я, стуча кулаками по столу так, что стаканы звенели. В конце концов, я двинулся с обеими женщинами - одна по правую руку, другая по левую - через главную улицу, где в девять часов обычно встречались для мирных прогулок студенты и девицы, военные и штатские. Наш зыбкий, неопрятный трилистник шумно продвигался по мостовой, пока, наконец, не подошел к нам шуцман с энергичным требованием вести себя скромнее. Я не сумею в точности описать, что произошло потом, - густой, сивушный угар застилает мою память. Я знаю только, что с отвращением я откупился от этих двух пьяных баб, где-то еще выпил кофе и коньяк, перед зданием университета, к удовольствию сбежавшейся молодежи, произнес филиппику против профессоров. Наконец, под влиянием глухого инстинкта, побуждавшего меня унижать себя все больше и больше и - безумная мысль безумно-страстного гнева! - тем выразить ему свое презрение, я решил отправиться в публичный дом, но не нашел дороги и, наконец, тяжелыми шагами добрел до дому. Открыть ворота представило немалый труд для моих плохо повиновавшихся рук; с трудом я поднялся на первые ступеньки.
   Но едва я дошел до его двери, как опьянение соскочило с меня, будто я окунулся головой в холодную воду. Отрезвившись, я вдруг увидел искаженную бессильным бешенством личину своего безумия. Стыд обуял меня. И совсем тихо, рабски покорно, как побитая собака, я прокрался, стараясь не быть замеченным, к себе в комнату. * * * Я спал, как убитый. Когда я проснулся, солнце заливало пол и подбиралось к постели. Я быстро вскочил. В затуманенной голове постепенно вставало воспоминание о вчерашнем вечере. Но я старался подавить подымавшееся чувство стыда; я больше не желал стыдиться. "Ведь это его вина, - уговаривал я себя, - только из-за него я так опустился". Я успокаивал себя, что мои вчерашние похождения позволительны студенту, который в течение многих недель знал только работу, одну работу. Но я не чувствовал облегчения от этих оправданий и, угнетенный, я спустился к жене моего учителя, помня вчерашнее обещание отправиться вместе с ней за город.
   Странно: как только я прикоснулся к ручке его двери, я опять ощутил его в себе, и с его образом вернулась та же жгучая, безумная боль, то же дикое отчаяние. Я тихо постучал. Его жена встретила меня удивительно мягким взглядом.
   - Какие глупости вы делаете, Роланд! - сказала она, скорее с сочувствием, чем с упреком. - Зачем вы мучите себя? Я был ошеломлен: и она уже знает о моих глупых проделках. Но тут же она постаралась рассеять мое замешательство: - Зато сегодня мы будем благоразумны. В десять часов придет доцент В. со своей невестой, мы поедем за город, будем кататься на лодке, плавать и утопим все эти глупости. Я робко задал совершенно излишний вопрос: "Приехал ли профессор?" Она посмотрела на меня, не отвечая, - ведь знал же я, что вопрос напрасный.
   Ровно в десять часов пришел доцент, молодой физик. Как еврей, он держался в стороне от академического общества. Он, единственный, бывал у нас, живших так замкнуто. С ним пришла его невеста или, скорее, подруга, - молодая девушка, с уст которой не сходил смех, наивная, немного вульгарная, но приятная спутница для веселой прогулки. Прежде всего мы отправились по железной дороге, не переставая жевать, болтая и пересмеиваясь, к близлежащему маленькому озеру. Эти недели напряженной работы до такой степени отучили меня от веселой беседы, что уже этот первый час опьянил меня, как легкое, щиплющее язык вино. И в самом деле, им великолепно удалось ребяческими шалостями извлечь мою мысль из привычного, мрачно жужжащего улья, в котором она кружилась; и едва я, пустившись вперегонки с молодой девушкой, ощутил свои мускулы, как вернулась ко мне прежняя, беззаботная молодость. У озера мы взяли две лодки. Жена моего учителя села у руля моей лодки, в другой разделили весла доцент и его подруга. И едва мы отчалили, как нас обуял спортивный азарт. Мы устроили гонки. Я был в худшем положении, так как должен был грести один, в то время как мои соперники гребли вдвоем. Но, сняв пиджак, я так приналег на весла, что, как опытный спортсмен, все время обгонял соседнюю лодку. Беспрерывно сыпались с той и с другой стороны подзадоривающие иронические замечания, и, не обращая внимания ни на сильную жару, ни на градом катившийся пот, мы, охваченные спортивным азартом, работали, как каторжники на галерах. Но вот близка уже цель - покрытая лесом узкая коса. Еще ожесточеннее мы взялись за дело, и, к удовольствию моей спутницы, не менее, чем я, увлеченной соревнованием, нос нашей лодки первым врезался в прибрежный песок.
   Я выпрыгнул из лодки, разгоряченный, опьяненный непривычным солнечным светом, возбужденно текущей по жилам кровью и радостью победы: сердце колотилось в груди, платье прилипло к потному телу. Доцент был в таком же состоянии, и наши дамы, вместо того, чтобы воздать хвалу нашему усердию, жестоко высмеивали наше сопенье и довольно плачевный вид. Но, наконец, они дали нам время остыть. Среди шуток и смеха, были установлены два отделения для купанья - мужское и женское - справа и слева от кустарника. Мы быстро одели купальные костюмы, за кустарником засверкало белоснежное белье, голые руки и, пока мы еще собирались, обе женщины уже плескались в воде. Доцент, менее утомленный, чем я, победивший его в гонке, поспешил за ними. Я же, чувствуя, как сильно еще бьется сердце от слишком напряженной работы, уютно улегся в тени и смотрел, как тянулись надо мной облака; чувствуя сладкое томление во всем теле, я отдался полному отдыху.
   Но через несколько минут донесся из воды голос: "Роланд, вперед! Состязание! Приз за победу!" Я не двинулся с места: мне казалось, что я могу пролежать так тысячу лет, подставив тело горячим лучам солнца и прохладному дуновению мягкого ветерка. Но опять послышался смех, голос доцента: "Он бастует! Здорово мы его потрепали! Притащите лентяя!" И в самом деле, раздался приближающийся плеск, и вот уже совсем близко ее голос: "Роланд, идем! Состязаться! Мы им покажем!" Я не отвечал: мне доставляло удовольствие заставить себя искать. "Где же он?" - заскрипел щебень, я услышал, что босые ноги бегут по берегу, и вдруг она очутилась передо мной. Мокрый купальный костюм облегал мальчишески стройную фигуру.
   - Вот вы где! Боже, какой лентяй! Но теперь живо, они уже почти на той стороне острова! Я лежал на спине и лениво потягивался. - Здесь гораздо лучше. Я вас догоню. - Он не желает, - крикнула она, смеясь, складывая руки рупором по направлению к воде. - В воду хвастунишку!- прозвучал издали голос доцента. - Идемте, - нетерпеливо настаивала она, - не срамите меня.
   Но я только лениво зевнул в ответ. Она, шутя и в то же время с досадой, сорвала с куста ветку. "Вперед!" - сказала она энергично и ударила меня веткой. Я приподнялся: она слишком сильно размахнулась, и тонкая красная полоска, будто кровь, выступила на моей руке.
   - Теперь уж во всяком случае не пойду! - ответил я, будто шутя и в то же время слегка рассерженный. Но, разгневанная не на шутку, она повелительно сказала: "Идемте! Сейчас же!" И когда я, из упрямства, не двинулся с места, она еще раз ударила меня, и на этот раз еще сильнее. Я почувствовал острую, жгучую боль. Я гневно вскочил, чтобы вырвать у нее ветку. Она сделала прыжок, но я схватил ее за руку. Наши полуобнаженные тела невольно соприкоснулись в борьбе за обладание веткой. Я сильно сжал ее руку, чтобы заставить ее выпустить ветку. Она наклонилась назад - вдруг раздался легкий треск: у нее на плече оборвалась застежка купального костюма; левая половина его упала, обнажив грудь. На мгновение я остановил на ней свой взор и смутился. Дрожа, я отпустил ее руку. Она, покраснев, отвернулась, чтобы шпилькой кое-как поправить беспорядок. Я стоял, как вкопанный, не находя слов. Она тоже молчала. И с этой минуты установилось между нами какое-то томительное беспокойство, заглушить которое нам не удалось. - Алло... алло... Где же вы? - послышались голоса с маленького острова. - Иду, - ответил я поспешно и бросился в воду, воспользовавшись случаем выйти из затруднительного положения.