Я рисовал целыми днями, но не думал о живописи, как о профессии. Мне просто было интересно, я все время радовался тому, что у меня совершенно неожиданно возникало на бумаге. Конечно, я выбирал какие-то цвета и их соотношения, но происходило это так же свободно, незаметно, как пробуют еду, выбирают одно блюдо и отвергают другое. По вкусу. Значительно позже я стал задумываться, и обнаружил, что "не умею рисовать", неспособен схватывать пропорции. Мне это давалось с большими усилиями. К тому же я не любил рисовать с натуры, она вызывала во мне раздражение. Все в ней казалось слишком спокойным, вялым, бесцветным, разбавленным нестоящими деталями... А главное - она не дает мне возможности сосредоточиться на бумаге! Поглядывание то туда, то сюда наводило на меня тоску. Когда я бросал натуру и смотрел только на свой лист или холст, то получались вещи, которые нравились мне.
Это было естественное для меня, простое дело, на первый взгляд оно вовсе не требовало усилий. Мне было легко, весело, интересно, и все, что получалось, меня радовало, потому что было полностью моим. Собственные работы казались мне чудом, возникавшим каждодневно из ничего. Всегда была неожиданность при встрече с результатом. Путь к нему состоял из тысяч крошечных выборов, при каждом мазке; делались они независимым от моего сознания образом.
Трудно описать чувства, возникающие перед белым листом. Они примитивны, не знаю даже, с чем сравнить... Миша Рогинский, к примеру, говорил, что женщине объяснить это не возьмется. Наброситься, забросать краской, нарушить белизну?.. При этом слюна вязким комком во рту, волосы дыбом, мурашки по коже, бьет озноб... хриплое дыхание, непроизвольные слезы, ругательства... у кого как, и все, что угодно. Слушая сладкие вздохи и ахи вокруг картин, дурацкие рассуждения о красоте, радости и все такое... хочется порой плюнуть на пол и растереть.
Это дело многое во мне объединило, смогло выразить: все нерассуждающее, чувственное, не поддающееся слову поднялось из темноты и напряженного молчания.
И здесь, так же, как в науке, меня интересовало только то, что я делаю сам. Картины других художников оставляли меня равнодушным.
4
Мне было хорошо, только мысли о предстоящей защите не радовали меня. Как-то утром, проснувшись, я почувствовал тяжесть в груди, вялость, что-то неприятное мне предстояло... Я вспомнил - диссертация. Я принужден буду убедительно говорить о том, что мне не интересно, казаться значительным, умным, знающим - заслуживающим... Не хочу. Хватит притворяться - перед собой, перед всеми. Я не верю в науку. Хочу писать картинки. Профессия это или нет, я просто хочу их писать.
Я почувствовал, что сейчас с наукой будет покончено. Первое, что я должен сделать - это пойти и уничтожить, разорвать свою диссертацию. Я тут же вскочил, наспех оделся и побежал в институт, где должна была происходить защита. Я очень боялся, что там никого не будет и мне не отдадут мою работу сейчас же!.. Там были люди, я схватил свою папку и убежал. Они, наверное, приняли меня за ненормального. Единственное, что они могли предположить - я собираюсь уехать из страны. И то, зачем так неразумно отказываться от звания? Никто ничего не понял.
Я бежал по узкому проходу к метро "Ленинский проспект", по бокам с двух сторон стояли мусорные баки. Я с наслаждением рвал страницы и выбрасывал их в эти ящики, последней разорвал и выбросил папку. Я был так доволен, как будто написал еще одну картинку. Действительно, я внес новый штрих в свою жизнь. Но пока я не могу уйти! Это наполняло меня нетерпением и горечью - я не могу сразу освободиться и уйти! Разлюбив, надо уходить... Мне и в голову не приходило, что очень многие всю жизнь ходят в Институт, как на службу, а потом бегут домой - жить. "Дом для тебя - ночлежка... " говорила моя первая жена. Я жил там, где был мой главный интерес.
Все эти годы, пока я не ушел, я был в постоянном бешенстве, что не могу это сделать сегодня, сейчас!.. Такое было время, каждый сидел в своей ячейке, а если вылезал, его сразу били по голове. Когда я, наконец, уволился, ко мне стал приходить милиционер - "собираетесь работать?" Картины не покупали, всерьез их никто не принимал. Да и продавать было непонятно как, запрещено.
Пока я числился на работе в Институте, мало кто знал, что я рисую. Я старался скрыть это, чтобы не вызвать насмешек. Но больше, чем насмешек, я боялся "понимания" - нашел себе "хобби"... В бешенстве от своего бессилия я бездельничал в лаборатории даже тогда, когда мог без большого труда сделать что-то разумное и полезное. Я ненавидел свою работу, которая держала меня здесь насильно. Сидел в своем углу и, когда меня не видели, рисовал, а потом шел домой, чтобы там рисовать. С наукой было покончено.
Так я сидел в лаборатории еще восемь лет, почти ничего не делая, пользуясь своими "запасами", памятью, эрудицией, неопубликованными материалами, которые постепенно давал в печать. Угрызений совести из-за того, что я занимаю чье-то место, у меня не было.
В конце концов моя "копилка" опустела, но как раз к тому времени меня решили выгнать. Вовсе не из-за науки. Перехватили вызов из Израиля, который предназначался мне. Это была обычная практика властей в те годы. Знаменитый 84-ый! Мои коллеги, такие интеллигентные и свободомыслящие, совершили подлость и вряд ли даже поняли это. В 1985-ом они меня не переаттестовали, а в 86-ом я ушел сам, не дожидаясь вторичной переаттестации.
5
Вот я и добрался до еще одного крутого поворота в своей жизни. Сначала я думал, что крутым его не назову. Ведь я уже изменил свою жизнь по сути начал рисовать и отказался от науки. Уход только закреплял и подтверждал мое решение. Но оказалось, что решительный разрыв с наукой важней, чем я думал. Меня словно кинули в воду, не умеющего плавать. Теперь я должен был поверить в то, что художник. Изменилось мое отношение к живописи - она перестала быть только "радостью", а стала еще и делом, в котором я должен расти, добиваться все большей определенности и выразительности. Иначе, зачем?.. Просто интересно?
Конечно - да! Но я не из тех, кто может надолго сохранить интерес к делу, если оно не создает возможности для роста, совершенствования в мастерстве. Я спокойно могу обойтись без достатка, известности, признания, даже уважения, но я должен чувствовать, что со мной в результате общения с делом происходит что-то важное. Если нет, то какое-то время я держусь на самозабвенном копании, на "чистом" интересе, а потом, без движения, без свежего воздуха начинаю увядать. Я должен радовать себя каждый день чем-нибудь новеньким, видеть, как расширяются мои возможности. Дело, которое слишком долго топчется на месте, вырождается, теряет смысл. Мне необходимы постоянные усилия. Чем лучше результаты, тем скромней мои требования к жизни: наивный телесериал по вечерам, шоколадка к чаю... Если я теряю свои цели, то начинаю жрать, жиреть, поглощать детективы и фантастику.
Оказалось, что в искусстве я веду себя точно так же, как в науке: сосредоточен на себе и мало что вижу вокруг. Но теперь я столкнулся с самым тонким и сложным занятием, из всех, которые знал. Оно дает мне редкую возможность постоянно иметь дело с собой, искать, нащупывать, уточнять свои пристрастия, влечения в той огромной сфере чувственного опыта, которая так или иначе связана со зрительными ассоциациями. Результат - картина, она сохраняет "отпечатки" моих пальцев, мой след - как раз то, без чего я страдал в науке. Я постоянно наполняю пустоту своим содержанием - то, о чем я мечтал всегда. Не я служу делу, а оно, наконец, для меня! И потому, уйдя из науки, потеряв опору в реальной жизни, не умея заработать себе на хлеб, я ни разу не пожалел о своем поступке.
6
Итак, живопись позволила мне выразить то собственное, "только мое", что из меня попросту выпирало. Ничто не доставляло мне раньше такой радости, как эти маленькие рисуночки. Это трудно назвать просто новым увлечением - я, можно сказать, напал на живопись, и не только в переносном, но и в самом прямом смысле. Мое чувственное отношение к миру, приверженность к простым ощущениям после долгого молчания потребовали голоса, должны были получить нечто в качестве языка. Так я и обошелся с живописью - схватил ее и стал макать в чернильницу, возить ею по холстам и картонам, ничуть не заботясь о том, что это тонкий инструмент, что тысячи людей жили этим и умирали, оставив битком набитые музеи... Все это меня не волновало...
Потом началось обратное действие - живописи на меня, и оно продолжается до сих пор.
Важной для меня оказалась первая большая выставка в Пущино, в 83-ем году, задолго до того, как я окончательно оставил науку. После нее у меня появилась мысль о профессии художника. Это были мрачные годы. В отзывах оказалось много злобы, нетерпимости - меня называли и сионистом, и фашистом, и просто мазилой. И все потому что я "вылез" со своими искренними простыми картинками... Вечерами, в темноте, я подходил со стороны улицы к окну и смотрел, как ходят люди, рассматривают мои работы. Мне было больно за картины, что они, беззащитные, висят перед чужими враждебными глазами. Но выставка помогла мне утвердиться: те люди, которых я уважал, с чьим мнением считался, меня поддержали.
7
Специфических способностей к живописи я не имел. Помогла моя способность увлечься, благодаря ей, я легко преодолел преграду критики и самокритики и успел написать много картинок, которые полюбил. Иначе и быть не могло, ведь я должен был любить все, что делаю сам. Что же у меня было для живописи? Желание и сила чувств. Отвлеченность от реальности - надо мной не довлела необходимость изобразить все, "как оно есть на самом деле". Я не был испорчен негодными учителями, знающими, как должна выглядеть "настоящая" картина. Они бы никогда за меня и не взялись! В то же время я встретил нескольких людей, понимающих живопись и доброжелательно относящихся ко мне. И главное, пожалуй, что у меня было, и помогло напряженное внимание к себе, острое ощущение собственного состояния, как главного переживания - до немоты, до полной оцепенелости. И, как ни странно, чувство меры. Я всегда склонен преувеличить и обострить, экспрессионист по натуре, но где-то останавливаюсь как вкопанный. Меня останавливает не чувство меры-гармонии и не сравнение с реальностью, а та самая "боязнь распада", НЕЦЕЛЬНОСТИ, которая, начинаясь от страха за равновесие личности, распространяется на все, что я делаю. Я уже много говорил об "отбрасывании", о том, что должен отрезать от себя все, что "не влезает" в сферу внимания. Точно так же я поступаю со своей картиной, ведь она связана со мной, и в ней все те же пределы и ограничения, которые я чувствую в себе. Она обязана быть цельной, не распадаться на части, пусть даже самые интересные и красивые. Она не должна кричать, быть раздрызганной и суетливой. Она должна быть определенной и сильной по своему чувству, состоянию... Страх перед нецельностью заставляет избегать необузданного усиления цвета, чрезмерной резкости, бьющей в глаза грубости, внешней эффектности... напыщенности, ложной красивости... Я говорю, конечно, о той картине, которая получилась.
И картина, и рассказ строятся одинаково - как простая фраза. Есть начало, повышение, кульминация - и развязка. Свет распространяется от центра, источника свечения, постепенно ослабляясь, но вспыхивая время от времени... это видно на каждой хорошей картине. Тоже фраза, только вместо слов другой язык. Если сказано до конца, то чувствуешь это по спокойствию, умиротворению, которые приходят. Или возникает беспокойство, неудобство во всем теле, раздражительность, все бесит, нечем дышать, не хватает сердцебиений... чего-то не хватает!.. Трудно вынести собственное нетерпение: хочется немедленно бороться, преодолевать, но не знаешь, куда кинуться, с кем сразиться, кого победить...
Но этот же страх "распада", потери цельности мешает мне доходить до собственных пределов: личность для меня дороже творчества, собственная цельность важнее вершин. Я не пожертвую, ни сознательно, ни бессознательно, ради картин и книг своей человеческой сущностью. Я довольно сильно истощаю себя, при моем способе творчества, но есть предел, дальше которого я пойти не могу. Я слишком привязан к себе, всегда чувствую, что главное - то, что происходит в результате творчества со мной самим.
8
Как я ни увлекся живописью, скоро мое ушедшее в тень пристрастие к ясности, к логике, разуму стало проявляться. Я чувствовал беспокойство: мне было непонятно! Я сам отравлял свое блаженство. Не могу сказать, что сомнения мешали моему занятию: когда я писал картины, то для мыслей места не оставалось, сосредоточенность и узость внимания помогали мне. Но вопрос сидел во мне, как больной зуб. Я должен был поставить последнюю точку, закрыть дверь за наукой. Я должен был понять, что произошло со мной.
К тому же я чувствовал необходимость как-то "оправдаться" перед собой. Не прельстился ли я легкостью и бездумностью приятного дела, похожего на постоянный праздник? Действительно, картинки давались мне без видимых усилий. Некоторые до сих пор удивляют меня. В них непонятное мне самому мастерство, при моем-то полном неумении... откуда?.. Я никогда этого не умел, помню свои мучения на уроках рисования... И теперь, я говорил уже, скоро понял, что плохо вижу пропорции, во мне нет точности и дотошности. Но это не мешало мне! Что это все значит?.. Моя ответственность за себя и требовательность бунтовали. Можно ли было так безрассудно поступать?..
Я ни за что на свете не бросил бы это занятие, но сомневаться "задним числом" - мой удел. Мне было нужно подвести "основу" под самые безумные поступки. Картина разорванной на две части жизни меня не устраивала. Она содержала опасность, угрозу, контуры которой терялись в тени.
На первый взгляд казалось, что решение уйти из науки опиралось только на мои чувства. Я испытывал сильнейшее отвращение ко всему, что было связано с точным знанием. И сильнейший интерес к новому занятию. Вот и все аргументы! При этом я не чувствовал никаких сомнений в правильности своих действий. Вот это-то и досаждало мне: логика и разум завидовали прочности и непоколебимости такого ажурного строения. Все спонтанное, интуитивное в те годы глубоко поражало меня и даже уязвляло: я не могу понять, как понял?! Все, что зависело не от разума, шло мимо закономерности, злило меня. И глубоко интересовало. То, что во внешнем мире я называл одним словом СЛУЧАЙ, во мне самом находило свое продолжение в интуиции. Я называю случайным все, что не зависит от меня, от моей воли. Враг или друг, какая разница, если непонятно, смутно, не подчиняется ни разуму, ни желаниям! Поэтому отказ от науки, бесповоротный и бессловесный, вызывал во мне вопрос:
Что стояло за моей убежденностью?..
9
Вопросы и сомнения надоели мне, нужно было что-то предпринять, чтобы отвязаться от них. Но как это сделать? Я много думал, повторял свои мысли и шепотом, и вслух, на улице и в пустой тихой комнате, на свету и в темноте... Не помогало. Мысли тут же растворялись в воздухе, и я снова оставался ни с чем. Аргументы не казались мне весомыми, не откладывались во мне плотным осадком - я постоянно возвращался к одним и тем же будоражащим меня вопросам.
Повторю еще раз - я ничуть не сомневался в правильности, бесповоротности своего решения. Но я понимал, что не может быть столь серьезных действий без глубоких внутренних причин. Я хотел знать их, иначе чувствовал себя сидящим в пустой комнате, с распахнутой дверью за спиной. Я должен был поставить точку, закрыть дверь, "задвинуть ящик" - то есть отбросить то, что произошло, чтобы целиком заняться тем, что было передо мной. Мое непонимание отвлекало меня.
В один из таких моментов мне стало совершенно ясно, что все придется записать. Не просто провернуть в башке, продумать, а именно - навести порядок словами, припечатать их к белому листу. Я снова был уверен. Оказывается, я давно знал, как надо поступить, но почему-то забыл. Такая "забывчивость" мне свойственна. В памяти это было, но то ли не вытаскивалось, то ли мгновенно, без рассуждений отбрасывалось, как вздор, ненужный хлам... а в один прекрасный момент оказалось самым важным и удивительно простым, знакомым. Конечно, ведь в самых трудных случаях я всегда брался за перо! Я не объяснялся со своими обидчиками, не спорил, а писал письма. Так было, сколько себя помню. И это несказанно удивляло многих. Написать мне было не просто легче, чем сказать - написанное обладало особой силой: оно убеждало меня. Мысли, вылетевшие в вольный воздух, казались неопределенными, бесформенными, легковесными, словно пар от дыхания. Но как только я садился писать, они становились тяжелей, вязче, следовали одна за другой; текст призывал к спокойствию - дело сделано, можно отойти и забыть.
Но тут мне пришлось помучиться. Я привык все свои немногочисленные мысли держать в поле зрения одновременно, сразу, как бы видеть их сверху и тогда уж распределять по поверхности бумаги. Теперь же текст подавил меня своей огромностью. Я тщетно перебирал страницы, пытаясь запомнить, что в начале, что в середине... Меня преследовал страх повторений. В ужасе я обнаруживал то здесь, то там, что повторяются не только отдельные слова, но и целые выражения!.. Тридцать страниц через один интервал! Я поздно понял, какую ошибку совершил, напечатав так густо. Дело не в поправках, которые я вносил на отдельных листах, а в том, что я не видел текста. Мне трудно было охватить страницу единым взглядом - о чем это здесь?.. Буквы мерцали, расползались, и смысл не доходил до меня. Я просыпался ночью, вскакивал, хватал эти листы - мне казалось, что одна фраза повторяется дважды!.. В конце концов, я запомнил, какой абзац следует за каким и о чем в них говорится. Только тогда я стал свободней обращаться с материалом и думать о вещи в целом.
С самого начала можно было понять, что я не мастер толстых романов. Но я и не думал о романах. Я вообще не собирался больше писать. Вот только закончу это и вернусь к живописи! Картинку я писал одним духом, она или получалась сразу, или нет, а здесь... Фундамент, строительные леса... Нет, это не для меня.
Я написал-таки эту вещь, попытался объяснить самому себе, почему произошел внутренний переворот. Получилась эмоциональная исповедь, которая мало что объяснила. В ней было слишком много рассуждений, окаймленных восклицательными знаками. Она была законченной вещью и не казалась мне совсем чужой, но сказать, что узнал в ней себя, тоже не могу. Как на фотографии со вспышкой - рот кривой, глаз прищурен... Неудовлетворенность осталась. Я не дошел до причин, а только выразил эмоциональный накал, на фоне которого все происходило. Я написал о том, что хорошо знал. Это не обрадовало меня. Ведь меня интересовало то, что я знаю плохо, о чем только догадываюсь и что должен для себя прояснить.
10
Живопись давала выход самому бессловесному во мне, а слова помогли компенсировать утраты, к которым привели мои решительные действия по отторжению науки. Вместе с чрезмерно рациональным, схематичным, я чуть не выбросил язык! Я все же привязан к строгому мышлению, к точному языку, и это не поверхностное влечение, а тоже вытекает из моей сущности. Желание все объяснить возникло неспроста, а для этого понадобились слова. Я быстро втянулся, привык писать каждое утро и, закончив свой "роман века", продолжал - письма, заметки, планы новой рукописи, в которой уж, конечно, все себе объясню.
Но теперь я понял, что писать не умею. Мой язык скован, неуклюж, я строю фразы как ученик первого класса. Надо поучиться, а что может быть лучше для учебы, чем писание рассказов? Эту мысль подала мне Ира. Действительно, короткий рассказ! Сколько угодно пробуй, переделывай...
И я написал те рассказы, которые потом вошли в сборник "Здравствуй, муха!". И сразу почувствовал - это то самое, что мне нужно. Мысль - и чувство, спонтанность, импровизация - и ясная прозрачная речь... все это сошлось, соединилось в маленьких рассказиках. Я садился писать, еще не зная, о чем, сжимая ручки кресла, как перед американскими горками... Меня хватало на одну-две странички, и я чувствовал - конец! Еще не прочитав, знал - получилось!
Шли дни, и постепенно я терял уверенность, все дольше собирался духом, передо мной проносились обрывки фраз, слова, образы... ниточка показывалась и тут же рвалась... Я ждал - минуты, потом десятки минут... чувствовал, что устаю от напряжения, так и не собравшись в комок, разряжаюсь... И понимал, что все кончено.
Обычно я садился за рассказы осенью, когда уже прошло отвлекающее теплом лето и не начались еще холода, заставляющие сжиматься и сопротивляться. Два-три месяца по рассказу в день, а то и по два, и так несколько лучших лет.
Рассказы писались быстро и совершенно естественно, будто я выдыхал их, и ничего больше. Наверное, это было неспроста. Мое отношение к прозе созвучно с отношением к жизни. Я не умею планировать далеко вперед, живу сегодняшним днем, и точно так же не могу выстраивать большие прозаические вещи, требующие предвидения и четкого плана, жесткого "каркаса". А в коротких рассказах не знаешь, что случится в следующей фразе, в какую сторону "поведет" текст, его ритм и музыка. Они требовали от меня импровизации, интонационной гибкости, которая приходит при полной сосредоточенности. Тогда текст - это свободный, живой разговор с самим собой, очищенный от примесей, которые засоряют наши рассеянные мысли.
Проза дала мне больше, чем отдушину для моих незанятых мыслей. Она насытила то самое "разумное начало", которое раньше было фантастически "перекормлено" наукой. Так, что я даже думал, лопнуло навсегда. Нет постепенно оклемалось и дало о себе знать.
11
Теперь я всерьез почувствовал, что равновесие установилось, два моих новых занятия "покрыли" всю область моих интересов. И это повлияло на всю мою жизнь. Прорывы в "реальность" несколько облагородились. В прежние годы они были, пожалуй, грубоваты - я нажирался, напивался, знал грубую страсть и при этом чувствовал себя на вершине блаженства. Теперь я постепенно приходил к равновесию во всем, моя семейная жизнь установилась наилучшим для меня образом, чего я, наверное, не заслуживал.
Я добрался почти до своих основ. То, что оставалось незатронутым ни живописью, ни прозой, не имело определенной формы. Так, наверное, и должно быть. Не все в нас может быть выражено, есть вещи, не требующие выхода и выражения, они слишком глубоки и безгласны. Наверное, и то, на чем стоит искусство, по сути безгласно - основано на самых древних ощущениях равновесия, силы тяжести, осязания... Я вспоминаю, как играл в шашки - всем телом... как чувствовал страх, уверенность - как свою неустойчивость или равновесие в пространстве... как относился к еде, к любви... Все спаяно с простыми прикосновениями, с осязанием. Всплывает глубочайшее детское впечатление - сухой песок в плотно сжатом кулаке, мокрая глина, гладкие морские камешки...
И я начал лепить. И понял, что теперь, пожалуй, круг замкнулся. Но на это сил уже не хватит. И перестал лепить. Пусть маячит на горизонте. Может, когда-нибудь... Если брошу все остальное.
12
Если говорить на языке науки, я открыл для себя новые методы исследования. Результаты менее точны, чем формулы, зато ближе ко мне. О чем бы я ни говорил - везде только я! Это сначала относилось к живописи, а теперь и к прозе. Живопись радовала меня, но, найдя еще и слово, я почувствовал, что насыщен, и беспокойства во мне больше нет. Ведь, вытягивая слова на бумагу, я всматриваюсь в себя. Такое чувство... будто пришел домой. Конечно, ведь я всегда всматривался в себя, это было моим естественным состоянием. Не имеющим выхода, бессловесным, нерассуждающим... И я страдал оттого, что другие мои интересы оказались в стороне от этого особого сосредоточенного и блаженного состояния, которое я всегда так ценил, и охранял. Я не могу сказать, как оно связано с моей прозой, картинами, но чувствую, что связь есть, и мне спокойно.
Вот я смотрю на себя в зеркало. Я не могу сказать, что нравлюсь себе. Бывает, что и не нравлюсь. Но это ничего не значит... потому что страшно мало сказано. Ведь это - я! Единственное, что имею прочно и навсегда, пока жив. Все свое я ношу в себе... или с собой, как носят руку - не замечая. Тут никакие эпитеты не помогут, смешно ведь, к примеру, сказать, что я страшно люблю свою руку. Это просто моя рука. Точно так же с моей сосредоточенностью - это часть меня. Долгое время я старался от нее избавиться, считая своим недостатком. Вся моя дальнейшая, после юности, жизнь состояла из попыток вырваться, сбежать, уйти от постоянного утомляющего внимания к себе - в профессию, жизнь, дело. Я пробовал разные дела, способы жизни... И в конце концов нашел какое-то равновесие.
Проза заполнила паузы, то пропадавшее впустую, как я считал, время, когда я ходил из угла в угол и маялся - "нечего рисовать!" Это "нечего" время от времени посещало меня, в первые годы редко, потом все чаще. Странное чувство. Просыпаешься после вчерашнего, полного живописью дня иногда десяток небольших картинок, сделанных без сомнений, без усилий, в радостном оживлении... Встаешь и чувствуешь - ну, просто ничего интересного! Все, что вчера казалось чудом, теперь бесформенно, вяло, серо и скучно, невыносимо скучно... Со временем я понял, что это "нечего рисовать" содержит в себе довольно много причин. Внешнее впечатление или внутренний стимул, или и то и другое, должны быть достаточно сильны, чтобы насытить вещь, всю, целиком, своим состоянием, так, чтобы хватило. Речь идет, конечно, не о "сюжете". Должно хватить силы и определенности состояния - его ЦЕЛЬНОСТИ. Тогда из любой кляксы можно вытащить ВЕЩЬ.
Это было естественное для меня, простое дело, на первый взгляд оно вовсе не требовало усилий. Мне было легко, весело, интересно, и все, что получалось, меня радовало, потому что было полностью моим. Собственные работы казались мне чудом, возникавшим каждодневно из ничего. Всегда была неожиданность при встрече с результатом. Путь к нему состоял из тысяч крошечных выборов, при каждом мазке; делались они независимым от моего сознания образом.
Трудно описать чувства, возникающие перед белым листом. Они примитивны, не знаю даже, с чем сравнить... Миша Рогинский, к примеру, говорил, что женщине объяснить это не возьмется. Наброситься, забросать краской, нарушить белизну?.. При этом слюна вязким комком во рту, волосы дыбом, мурашки по коже, бьет озноб... хриплое дыхание, непроизвольные слезы, ругательства... у кого как, и все, что угодно. Слушая сладкие вздохи и ахи вокруг картин, дурацкие рассуждения о красоте, радости и все такое... хочется порой плюнуть на пол и растереть.
Это дело многое во мне объединило, смогло выразить: все нерассуждающее, чувственное, не поддающееся слову поднялось из темноты и напряженного молчания.
И здесь, так же, как в науке, меня интересовало только то, что я делаю сам. Картины других художников оставляли меня равнодушным.
4
Мне было хорошо, только мысли о предстоящей защите не радовали меня. Как-то утром, проснувшись, я почувствовал тяжесть в груди, вялость, что-то неприятное мне предстояло... Я вспомнил - диссертация. Я принужден буду убедительно говорить о том, что мне не интересно, казаться значительным, умным, знающим - заслуживающим... Не хочу. Хватит притворяться - перед собой, перед всеми. Я не верю в науку. Хочу писать картинки. Профессия это или нет, я просто хочу их писать.
Я почувствовал, что сейчас с наукой будет покончено. Первое, что я должен сделать - это пойти и уничтожить, разорвать свою диссертацию. Я тут же вскочил, наспех оделся и побежал в институт, где должна была происходить защита. Я очень боялся, что там никого не будет и мне не отдадут мою работу сейчас же!.. Там были люди, я схватил свою папку и убежал. Они, наверное, приняли меня за ненормального. Единственное, что они могли предположить - я собираюсь уехать из страны. И то, зачем так неразумно отказываться от звания? Никто ничего не понял.
Я бежал по узкому проходу к метро "Ленинский проспект", по бокам с двух сторон стояли мусорные баки. Я с наслаждением рвал страницы и выбрасывал их в эти ящики, последней разорвал и выбросил папку. Я был так доволен, как будто написал еще одну картинку. Действительно, я внес новый штрих в свою жизнь. Но пока я не могу уйти! Это наполняло меня нетерпением и горечью - я не могу сразу освободиться и уйти! Разлюбив, надо уходить... Мне и в голову не приходило, что очень многие всю жизнь ходят в Институт, как на службу, а потом бегут домой - жить. "Дом для тебя - ночлежка... " говорила моя первая жена. Я жил там, где был мой главный интерес.
Все эти годы, пока я не ушел, я был в постоянном бешенстве, что не могу это сделать сегодня, сейчас!.. Такое было время, каждый сидел в своей ячейке, а если вылезал, его сразу били по голове. Когда я, наконец, уволился, ко мне стал приходить милиционер - "собираетесь работать?" Картины не покупали, всерьез их никто не принимал. Да и продавать было непонятно как, запрещено.
Пока я числился на работе в Институте, мало кто знал, что я рисую. Я старался скрыть это, чтобы не вызвать насмешек. Но больше, чем насмешек, я боялся "понимания" - нашел себе "хобби"... В бешенстве от своего бессилия я бездельничал в лаборатории даже тогда, когда мог без большого труда сделать что-то разумное и полезное. Я ненавидел свою работу, которая держала меня здесь насильно. Сидел в своем углу и, когда меня не видели, рисовал, а потом шел домой, чтобы там рисовать. С наукой было покончено.
Так я сидел в лаборатории еще восемь лет, почти ничего не делая, пользуясь своими "запасами", памятью, эрудицией, неопубликованными материалами, которые постепенно давал в печать. Угрызений совести из-за того, что я занимаю чье-то место, у меня не было.
В конце концов моя "копилка" опустела, но как раз к тому времени меня решили выгнать. Вовсе не из-за науки. Перехватили вызов из Израиля, который предназначался мне. Это была обычная практика властей в те годы. Знаменитый 84-ый! Мои коллеги, такие интеллигентные и свободомыслящие, совершили подлость и вряд ли даже поняли это. В 1985-ом они меня не переаттестовали, а в 86-ом я ушел сам, не дожидаясь вторичной переаттестации.
5
Вот я и добрался до еще одного крутого поворота в своей жизни. Сначала я думал, что крутым его не назову. Ведь я уже изменил свою жизнь по сути начал рисовать и отказался от науки. Уход только закреплял и подтверждал мое решение. Но оказалось, что решительный разрыв с наукой важней, чем я думал. Меня словно кинули в воду, не умеющего плавать. Теперь я должен был поверить в то, что художник. Изменилось мое отношение к живописи - она перестала быть только "радостью", а стала еще и делом, в котором я должен расти, добиваться все большей определенности и выразительности. Иначе, зачем?.. Просто интересно?
Конечно - да! Но я не из тех, кто может надолго сохранить интерес к делу, если оно не создает возможности для роста, совершенствования в мастерстве. Я спокойно могу обойтись без достатка, известности, признания, даже уважения, но я должен чувствовать, что со мной в результате общения с делом происходит что-то важное. Если нет, то какое-то время я держусь на самозабвенном копании, на "чистом" интересе, а потом, без движения, без свежего воздуха начинаю увядать. Я должен радовать себя каждый день чем-нибудь новеньким, видеть, как расширяются мои возможности. Дело, которое слишком долго топчется на месте, вырождается, теряет смысл. Мне необходимы постоянные усилия. Чем лучше результаты, тем скромней мои требования к жизни: наивный телесериал по вечерам, шоколадка к чаю... Если я теряю свои цели, то начинаю жрать, жиреть, поглощать детективы и фантастику.
Оказалось, что в искусстве я веду себя точно так же, как в науке: сосредоточен на себе и мало что вижу вокруг. Но теперь я столкнулся с самым тонким и сложным занятием, из всех, которые знал. Оно дает мне редкую возможность постоянно иметь дело с собой, искать, нащупывать, уточнять свои пристрастия, влечения в той огромной сфере чувственного опыта, которая так или иначе связана со зрительными ассоциациями. Результат - картина, она сохраняет "отпечатки" моих пальцев, мой след - как раз то, без чего я страдал в науке. Я постоянно наполняю пустоту своим содержанием - то, о чем я мечтал всегда. Не я служу делу, а оно, наконец, для меня! И потому, уйдя из науки, потеряв опору в реальной жизни, не умея заработать себе на хлеб, я ни разу не пожалел о своем поступке.
6
Итак, живопись позволила мне выразить то собственное, "только мое", что из меня попросту выпирало. Ничто не доставляло мне раньше такой радости, как эти маленькие рисуночки. Это трудно назвать просто новым увлечением - я, можно сказать, напал на живопись, и не только в переносном, но и в самом прямом смысле. Мое чувственное отношение к миру, приверженность к простым ощущениям после долгого молчания потребовали голоса, должны были получить нечто в качестве языка. Так я и обошелся с живописью - схватил ее и стал макать в чернильницу, возить ею по холстам и картонам, ничуть не заботясь о том, что это тонкий инструмент, что тысячи людей жили этим и умирали, оставив битком набитые музеи... Все это меня не волновало...
Потом началось обратное действие - живописи на меня, и оно продолжается до сих пор.
Важной для меня оказалась первая большая выставка в Пущино, в 83-ем году, задолго до того, как я окончательно оставил науку. После нее у меня появилась мысль о профессии художника. Это были мрачные годы. В отзывах оказалось много злобы, нетерпимости - меня называли и сионистом, и фашистом, и просто мазилой. И все потому что я "вылез" со своими искренними простыми картинками... Вечерами, в темноте, я подходил со стороны улицы к окну и смотрел, как ходят люди, рассматривают мои работы. Мне было больно за картины, что они, беззащитные, висят перед чужими враждебными глазами. Но выставка помогла мне утвердиться: те люди, которых я уважал, с чьим мнением считался, меня поддержали.
7
Специфических способностей к живописи я не имел. Помогла моя способность увлечься, благодаря ей, я легко преодолел преграду критики и самокритики и успел написать много картинок, которые полюбил. Иначе и быть не могло, ведь я должен был любить все, что делаю сам. Что же у меня было для живописи? Желание и сила чувств. Отвлеченность от реальности - надо мной не довлела необходимость изобразить все, "как оно есть на самом деле". Я не был испорчен негодными учителями, знающими, как должна выглядеть "настоящая" картина. Они бы никогда за меня и не взялись! В то же время я встретил нескольких людей, понимающих живопись и доброжелательно относящихся ко мне. И главное, пожалуй, что у меня было, и помогло напряженное внимание к себе, острое ощущение собственного состояния, как главного переживания - до немоты, до полной оцепенелости. И, как ни странно, чувство меры. Я всегда склонен преувеличить и обострить, экспрессионист по натуре, но где-то останавливаюсь как вкопанный. Меня останавливает не чувство меры-гармонии и не сравнение с реальностью, а та самая "боязнь распада", НЕЦЕЛЬНОСТИ, которая, начинаясь от страха за равновесие личности, распространяется на все, что я делаю. Я уже много говорил об "отбрасывании", о том, что должен отрезать от себя все, что "не влезает" в сферу внимания. Точно так же я поступаю со своей картиной, ведь она связана со мной, и в ней все те же пределы и ограничения, которые я чувствую в себе. Она обязана быть цельной, не распадаться на части, пусть даже самые интересные и красивые. Она не должна кричать, быть раздрызганной и суетливой. Она должна быть определенной и сильной по своему чувству, состоянию... Страх перед нецельностью заставляет избегать необузданного усиления цвета, чрезмерной резкости, бьющей в глаза грубости, внешней эффектности... напыщенности, ложной красивости... Я говорю, конечно, о той картине, которая получилась.
И картина, и рассказ строятся одинаково - как простая фраза. Есть начало, повышение, кульминация - и развязка. Свет распространяется от центра, источника свечения, постепенно ослабляясь, но вспыхивая время от времени... это видно на каждой хорошей картине. Тоже фраза, только вместо слов другой язык. Если сказано до конца, то чувствуешь это по спокойствию, умиротворению, которые приходят. Или возникает беспокойство, неудобство во всем теле, раздражительность, все бесит, нечем дышать, не хватает сердцебиений... чего-то не хватает!.. Трудно вынести собственное нетерпение: хочется немедленно бороться, преодолевать, но не знаешь, куда кинуться, с кем сразиться, кого победить...
Но этот же страх "распада", потери цельности мешает мне доходить до собственных пределов: личность для меня дороже творчества, собственная цельность важнее вершин. Я не пожертвую, ни сознательно, ни бессознательно, ради картин и книг своей человеческой сущностью. Я довольно сильно истощаю себя, при моем способе творчества, но есть предел, дальше которого я пойти не могу. Я слишком привязан к себе, всегда чувствую, что главное - то, что происходит в результате творчества со мной самим.
8
Как я ни увлекся живописью, скоро мое ушедшее в тень пристрастие к ясности, к логике, разуму стало проявляться. Я чувствовал беспокойство: мне было непонятно! Я сам отравлял свое блаженство. Не могу сказать, что сомнения мешали моему занятию: когда я писал картины, то для мыслей места не оставалось, сосредоточенность и узость внимания помогали мне. Но вопрос сидел во мне, как больной зуб. Я должен был поставить последнюю точку, закрыть дверь за наукой. Я должен был понять, что произошло со мной.
К тому же я чувствовал необходимость как-то "оправдаться" перед собой. Не прельстился ли я легкостью и бездумностью приятного дела, похожего на постоянный праздник? Действительно, картинки давались мне без видимых усилий. Некоторые до сих пор удивляют меня. В них непонятное мне самому мастерство, при моем-то полном неумении... откуда?.. Я никогда этого не умел, помню свои мучения на уроках рисования... И теперь, я говорил уже, скоро понял, что плохо вижу пропорции, во мне нет точности и дотошности. Но это не мешало мне! Что это все значит?.. Моя ответственность за себя и требовательность бунтовали. Можно ли было так безрассудно поступать?..
Я ни за что на свете не бросил бы это занятие, но сомневаться "задним числом" - мой удел. Мне было нужно подвести "основу" под самые безумные поступки. Картина разорванной на две части жизни меня не устраивала. Она содержала опасность, угрозу, контуры которой терялись в тени.
На первый взгляд казалось, что решение уйти из науки опиралось только на мои чувства. Я испытывал сильнейшее отвращение ко всему, что было связано с точным знанием. И сильнейший интерес к новому занятию. Вот и все аргументы! При этом я не чувствовал никаких сомнений в правильности своих действий. Вот это-то и досаждало мне: логика и разум завидовали прочности и непоколебимости такого ажурного строения. Все спонтанное, интуитивное в те годы глубоко поражало меня и даже уязвляло: я не могу понять, как понял?! Все, что зависело не от разума, шло мимо закономерности, злило меня. И глубоко интересовало. То, что во внешнем мире я называл одним словом СЛУЧАЙ, во мне самом находило свое продолжение в интуиции. Я называю случайным все, что не зависит от меня, от моей воли. Враг или друг, какая разница, если непонятно, смутно, не подчиняется ни разуму, ни желаниям! Поэтому отказ от науки, бесповоротный и бессловесный, вызывал во мне вопрос:
Что стояло за моей убежденностью?..
9
Вопросы и сомнения надоели мне, нужно было что-то предпринять, чтобы отвязаться от них. Но как это сделать? Я много думал, повторял свои мысли и шепотом, и вслух, на улице и в пустой тихой комнате, на свету и в темноте... Не помогало. Мысли тут же растворялись в воздухе, и я снова оставался ни с чем. Аргументы не казались мне весомыми, не откладывались во мне плотным осадком - я постоянно возвращался к одним и тем же будоражащим меня вопросам.
Повторю еще раз - я ничуть не сомневался в правильности, бесповоротности своего решения. Но я понимал, что не может быть столь серьезных действий без глубоких внутренних причин. Я хотел знать их, иначе чувствовал себя сидящим в пустой комнате, с распахнутой дверью за спиной. Я должен был поставить точку, закрыть дверь, "задвинуть ящик" - то есть отбросить то, что произошло, чтобы целиком заняться тем, что было передо мной. Мое непонимание отвлекало меня.
В один из таких моментов мне стало совершенно ясно, что все придется записать. Не просто провернуть в башке, продумать, а именно - навести порядок словами, припечатать их к белому листу. Я снова был уверен. Оказывается, я давно знал, как надо поступить, но почему-то забыл. Такая "забывчивость" мне свойственна. В памяти это было, но то ли не вытаскивалось, то ли мгновенно, без рассуждений отбрасывалось, как вздор, ненужный хлам... а в один прекрасный момент оказалось самым важным и удивительно простым, знакомым. Конечно, ведь в самых трудных случаях я всегда брался за перо! Я не объяснялся со своими обидчиками, не спорил, а писал письма. Так было, сколько себя помню. И это несказанно удивляло многих. Написать мне было не просто легче, чем сказать - написанное обладало особой силой: оно убеждало меня. Мысли, вылетевшие в вольный воздух, казались неопределенными, бесформенными, легковесными, словно пар от дыхания. Но как только я садился писать, они становились тяжелей, вязче, следовали одна за другой; текст призывал к спокойствию - дело сделано, можно отойти и забыть.
Но тут мне пришлось помучиться. Я привык все свои немногочисленные мысли держать в поле зрения одновременно, сразу, как бы видеть их сверху и тогда уж распределять по поверхности бумаги. Теперь же текст подавил меня своей огромностью. Я тщетно перебирал страницы, пытаясь запомнить, что в начале, что в середине... Меня преследовал страх повторений. В ужасе я обнаруживал то здесь, то там, что повторяются не только отдельные слова, но и целые выражения!.. Тридцать страниц через один интервал! Я поздно понял, какую ошибку совершил, напечатав так густо. Дело не в поправках, которые я вносил на отдельных листах, а в том, что я не видел текста. Мне трудно было охватить страницу единым взглядом - о чем это здесь?.. Буквы мерцали, расползались, и смысл не доходил до меня. Я просыпался ночью, вскакивал, хватал эти листы - мне казалось, что одна фраза повторяется дважды!.. В конце концов, я запомнил, какой абзац следует за каким и о чем в них говорится. Только тогда я стал свободней обращаться с материалом и думать о вещи в целом.
С самого начала можно было понять, что я не мастер толстых романов. Но я и не думал о романах. Я вообще не собирался больше писать. Вот только закончу это и вернусь к живописи! Картинку я писал одним духом, она или получалась сразу, или нет, а здесь... Фундамент, строительные леса... Нет, это не для меня.
Я написал-таки эту вещь, попытался объяснить самому себе, почему произошел внутренний переворот. Получилась эмоциональная исповедь, которая мало что объяснила. В ней было слишком много рассуждений, окаймленных восклицательными знаками. Она была законченной вещью и не казалась мне совсем чужой, но сказать, что узнал в ней себя, тоже не могу. Как на фотографии со вспышкой - рот кривой, глаз прищурен... Неудовлетворенность осталась. Я не дошел до причин, а только выразил эмоциональный накал, на фоне которого все происходило. Я написал о том, что хорошо знал. Это не обрадовало меня. Ведь меня интересовало то, что я знаю плохо, о чем только догадываюсь и что должен для себя прояснить.
10
Живопись давала выход самому бессловесному во мне, а слова помогли компенсировать утраты, к которым привели мои решительные действия по отторжению науки. Вместе с чрезмерно рациональным, схематичным, я чуть не выбросил язык! Я все же привязан к строгому мышлению, к точному языку, и это не поверхностное влечение, а тоже вытекает из моей сущности. Желание все объяснить возникло неспроста, а для этого понадобились слова. Я быстро втянулся, привык писать каждое утро и, закончив свой "роман века", продолжал - письма, заметки, планы новой рукописи, в которой уж, конечно, все себе объясню.
Но теперь я понял, что писать не умею. Мой язык скован, неуклюж, я строю фразы как ученик первого класса. Надо поучиться, а что может быть лучше для учебы, чем писание рассказов? Эту мысль подала мне Ира. Действительно, короткий рассказ! Сколько угодно пробуй, переделывай...
И я написал те рассказы, которые потом вошли в сборник "Здравствуй, муха!". И сразу почувствовал - это то самое, что мне нужно. Мысль - и чувство, спонтанность, импровизация - и ясная прозрачная речь... все это сошлось, соединилось в маленьких рассказиках. Я садился писать, еще не зная, о чем, сжимая ручки кресла, как перед американскими горками... Меня хватало на одну-две странички, и я чувствовал - конец! Еще не прочитав, знал - получилось!
Шли дни, и постепенно я терял уверенность, все дольше собирался духом, передо мной проносились обрывки фраз, слова, образы... ниточка показывалась и тут же рвалась... Я ждал - минуты, потом десятки минут... чувствовал, что устаю от напряжения, так и не собравшись в комок, разряжаюсь... И понимал, что все кончено.
Обычно я садился за рассказы осенью, когда уже прошло отвлекающее теплом лето и не начались еще холода, заставляющие сжиматься и сопротивляться. Два-три месяца по рассказу в день, а то и по два, и так несколько лучших лет.
Рассказы писались быстро и совершенно естественно, будто я выдыхал их, и ничего больше. Наверное, это было неспроста. Мое отношение к прозе созвучно с отношением к жизни. Я не умею планировать далеко вперед, живу сегодняшним днем, и точно так же не могу выстраивать большие прозаические вещи, требующие предвидения и четкого плана, жесткого "каркаса". А в коротких рассказах не знаешь, что случится в следующей фразе, в какую сторону "поведет" текст, его ритм и музыка. Они требовали от меня импровизации, интонационной гибкости, которая приходит при полной сосредоточенности. Тогда текст - это свободный, живой разговор с самим собой, очищенный от примесей, которые засоряют наши рассеянные мысли.
Проза дала мне больше, чем отдушину для моих незанятых мыслей. Она насытила то самое "разумное начало", которое раньше было фантастически "перекормлено" наукой. Так, что я даже думал, лопнуло навсегда. Нет постепенно оклемалось и дало о себе знать.
11
Теперь я всерьез почувствовал, что равновесие установилось, два моих новых занятия "покрыли" всю область моих интересов. И это повлияло на всю мою жизнь. Прорывы в "реальность" несколько облагородились. В прежние годы они были, пожалуй, грубоваты - я нажирался, напивался, знал грубую страсть и при этом чувствовал себя на вершине блаженства. Теперь я постепенно приходил к равновесию во всем, моя семейная жизнь установилась наилучшим для меня образом, чего я, наверное, не заслуживал.
Я добрался почти до своих основ. То, что оставалось незатронутым ни живописью, ни прозой, не имело определенной формы. Так, наверное, и должно быть. Не все в нас может быть выражено, есть вещи, не требующие выхода и выражения, они слишком глубоки и безгласны. Наверное, и то, на чем стоит искусство, по сути безгласно - основано на самых древних ощущениях равновесия, силы тяжести, осязания... Я вспоминаю, как играл в шашки - всем телом... как чувствовал страх, уверенность - как свою неустойчивость или равновесие в пространстве... как относился к еде, к любви... Все спаяно с простыми прикосновениями, с осязанием. Всплывает глубочайшее детское впечатление - сухой песок в плотно сжатом кулаке, мокрая глина, гладкие морские камешки...
И я начал лепить. И понял, что теперь, пожалуй, круг замкнулся. Но на это сил уже не хватит. И перестал лепить. Пусть маячит на горизонте. Может, когда-нибудь... Если брошу все остальное.
12
Если говорить на языке науки, я открыл для себя новые методы исследования. Результаты менее точны, чем формулы, зато ближе ко мне. О чем бы я ни говорил - везде только я! Это сначала относилось к живописи, а теперь и к прозе. Живопись радовала меня, но, найдя еще и слово, я почувствовал, что насыщен, и беспокойства во мне больше нет. Ведь, вытягивая слова на бумагу, я всматриваюсь в себя. Такое чувство... будто пришел домой. Конечно, ведь я всегда всматривался в себя, это было моим естественным состоянием. Не имеющим выхода, бессловесным, нерассуждающим... И я страдал оттого, что другие мои интересы оказались в стороне от этого особого сосредоточенного и блаженного состояния, которое я всегда так ценил, и охранял. Я не могу сказать, как оно связано с моей прозой, картинами, но чувствую, что связь есть, и мне спокойно.
Вот я смотрю на себя в зеркало. Я не могу сказать, что нравлюсь себе. Бывает, что и не нравлюсь. Но это ничего не значит... потому что страшно мало сказано. Ведь это - я! Единственное, что имею прочно и навсегда, пока жив. Все свое я ношу в себе... или с собой, как носят руку - не замечая. Тут никакие эпитеты не помогут, смешно ведь, к примеру, сказать, что я страшно люблю свою руку. Это просто моя рука. Точно так же с моей сосредоточенностью - это часть меня. Долгое время я старался от нее избавиться, считая своим недостатком. Вся моя дальнейшая, после юности, жизнь состояла из попыток вырваться, сбежать, уйти от постоянного утомляющего внимания к себе - в профессию, жизнь, дело. Я пробовал разные дела, способы жизни... И в конце концов нашел какое-то равновесие.
Проза заполнила паузы, то пропадавшее впустую, как я считал, время, когда я ходил из угла в угол и маялся - "нечего рисовать!" Это "нечего" время от времени посещало меня, в первые годы редко, потом все чаще. Странное чувство. Просыпаешься после вчерашнего, полного живописью дня иногда десяток небольших картинок, сделанных без сомнений, без усилий, в радостном оживлении... Встаешь и чувствуешь - ну, просто ничего интересного! Все, что вчера казалось чудом, теперь бесформенно, вяло, серо и скучно, невыносимо скучно... Со временем я понял, что это "нечего рисовать" содержит в себе довольно много причин. Внешнее впечатление или внутренний стимул, или и то и другое, должны быть достаточно сильны, чтобы насытить вещь, всю, целиком, своим состоянием, так, чтобы хватило. Речь идет, конечно, не о "сюжете". Должно хватить силы и определенности состояния - его ЦЕЛЬНОСТИ. Тогда из любой кляксы можно вытащить ВЕЩЬ.