И в то же время я всегда чувствовал в себе сопротивление собственному напору, постоянное сомнение в правильности своего поведения, которое, судя по поступкам, было решительным и однозначным. Мне все время приходилось преодолевать в себе желание быть добрым, мягким, нравиться всем, соответствовать требованиям и чаяниям окружающих... Мои победы поэтому дорого мне стоили. Я всегда потом жалел, что поступил решительно и, может быть, кого-то задел в своем напоре.
В некоторых случаях "изъяны" в моей прочности вылезали на поверхность, особенно это стало заметно позже. Но и в те годы я знал, что по отношению к тем, кого люблю, преображаюсь: веду себя самым бесхарактерным образом, ни в чем не могу настоять на своем. Так же я веду себя по отношению к слабым, к детям и животным - преврашаюсь в слугу и швейцара, все терплю... а потом взрываюсь. Поэтому я не способен к воспитанию. Точно так же вел себя мой отец со мной. Он избегал воспитывать: делать замечания, поучать, заставлять, ругать или наказывать. Спихивал все на мать, а сам устранялся. Так же я веду себя со зверями - я не могу их лечить, причиняя боль. Но многие годы я не только причинял боль, но и убивал ради своих опытов. Когда я увлечен делом, верю в него, мало что может меня остановить. Я собираюсь и становлюсь решительным и даже жестоким.
Когда я вспоминаю, каким был в юности, сопоставляю тогдашние поступки с поведением в последующие годы... складывается впечатление, что отцовская мягкость всегда жила во мне, ютилась в своем, отдельном уголке. Лет до десяти отцовские черты вообще преобладали: я был покладистым мальчиком, меня всегда можно было убедить. Как я теперь понимаю, это было связано не только с мягкостью, но и с моим постоянным "отсутствием" - мне было безразлично то, что мне предлагали или навязывали. Я не хотел выбирать и соглашался с теми, кто выбирал за меня. И позже я так часто поступал... и страдал из-за своего равнодушия.
Помню свой страх перед необходимостью сопротивляться, настоять на своем. Вставать поперек чужой воли, выдерживать чей-то взгляд, враждебный или просто неодобрительный, чей-то напор... поступать по-своему и кого-то разочаровывать... Я не мог смотреть в глаза, чувствуя давление на меня. Мне было неловко, неудобно, стыдно... При малейшей возможности я с радостью соглашался, уступал, улыбался, делал вид, что все в порядке, терпел неудобства, только бы не противостоять! Пока неожиданным образом, в непредвиденный момент из-за какой-нибудь мелочи не восставал. В чистом виде поведение отца! Но если дело касалось чего-то важного для меня, то я отчаянным скачком преодолевал барьер внутри себя - и становился бесстрашным, напористым, волевым - не уступал. Так же как мать.
К концу школы я все чаще " вылезал" из своей внутренней сферы, и мнение обо мне менялось. В старших классах меня уже считали неуживчивым, неуступчивым, вечным "критиканом", принципиальным, твердым и все такое.
Интересно, что в те годы, когда я считался мягким и сговорчивым, мой младший брат проводил часы в углу за свою неуступчивость и жесткость, например, за упрямство, с которым он отказывался признать свою вину. Он к тому же считался фантазером, вечно плел какие-то истории, врал напропалую. В его выдумках реальность сочеталась с вымыслом. Я же казался скучным и честным - не умел выдумывать, как он. У меня в голове были исключительно книжные страсти. Истории, в которых я постоянно участвовал, были напрочь оторваны от жизни. Саша мог объяснить, почему разбились молочные бутылки разбойники напали по дороге в магазин! Я не мог придумать такое, я-то знал - разбойники живут вовсе не здесь! Они жили там, где я находился почти все время. Смешение реальности и выдуманного с явным креном в сторону реальности - целью-то было объяснение жизненной ситуации - казалось мне странным. Все, о чем я мечтал, происходило настолько по ту сторону, что и рассказать-то было невозможно, и связывать с жизнью в доме просто смешно!
Итак, наряду с волей и настойчивостью матери, я унаследовал отцовскую мягкость и нерешительность. В разные моменты жизни преобладали то одни, то другие черты. И все же в самые ответственные моменты черты матери брали верх.
Мы часто опрометчиво судим о силе характера по сдержанности. Надо еще знать силу чувства, может, нечего и преодолевать?.. Мать в самом деле была сильной - она и чувствовала сильно. Я знаю это по тем приступам злости, отчаяния, свидетелем которых был с детских лет. Отец же мог мгновенно выпалить, под настроение, что-то весьма обидное. Его хватало на несколько минут. Эта черта существует во мне, и здесь я больше похож на отца, чем на сдержанную в проявлениях чувств мать. Особенно это было заметно в юности. И все-таки, даже тогда моя вспыльчивость была не такой, как у отца, а с годами я все лучше контролировал себя. Но вспыльчивость никуда не делась превратилась в раздражительность. Я стараюсь сдерживаться, разрядка происходит менее болезненно для окружающих, но более мучительно для меня. Поступив несправедливо, я не могу с такой же легкостью, как слабый отец, тут же повиниться. Я делаю это со скрипом, а иногда... предпочитаю вовсе не делать, если человек мне не дорог. Разрываю навсегда отношения, вместо того, чтобы улаживать их, поддерживать видимость из вежливости или других соображений. Поэтому я со временем растерял почти всех старых знакомых, а друзей не имел никогда, если не считать женщин, которых любил. С мужчинами у меня никогда не получалось дружбы. Одни считали, что я "напираю" на них, другие легко подчинялись. Мне не нравилось и то, и другое.
6
Видна двойственность, противоречивость того, что я имел в "багаже" к своим 16-и годам. Какая-то "размягченность", бесформенность - рядом с волей, стремлением к порядку в голове, к ясности, исключению случайности из жизни / как я писал в своем дневнике - враг СЛУЧАЙ.../ Тяга к внутренней сосредоточенности соседствовала с отчаянным желанием начать самостоятельную жизнь, для которой "самокопание" было только обузой.
И в то же время такие разные черты мирно уживались, не вызывая во мне ощущения собственной противоречивости. Словно существовал своеобразный "переключатель" - я решал и действовал, в зависимости от своего внутреннего состояния или ситуации вполне определенно, подчиняясь одной стороне, одним своим чертам, так, как будто не существовало другой стороны, которая думала бы и действовала совершенно по-иному, если бы преобладала в данный момент. Такая определенность давалась мне без усилий.
О природе такого мирного "сожительства" противоположных черт я еще буду много рассуждать. Пока только скажу, что дело, видимо, в той внутренней сосредоточенности, которая в первую очередь отличает меня от родителей. Она была явно чрезмерной. И очень сильно сужала поле моего внимания. Моя узость сказывалась во всем, начиная с мелочей. Например, я не мог делать несколько дел сразу, мне и с двумя руками трудно управляться, если в них по предмету! С детства помню - что-то вижу, понимаю, а все остальное исчезает... Под старость я стал замечать, что, когда слушаю один голос, глохну по отношению к другим звукам. Но те дела, на которых сосредоточен, я делаю хорошо. Занимаясь ими, я не в состоянии оценивать свои действия со стороны, сравнивать, слушать собственные возражения... Не буду говорить, хорошо это или плохо - я ведь не для этого пишу. Эти черты и мешают мне, и помогают тоже. Я поступаю последовательно, без сомнений и колебаний, меня не останавливает, как многих, критический взгляд на то, что я делаю. Но зато мне трудно посмотреть на вещи шире, пока я не закончу... или не запутаюсь окончательно.
Итак, мне ясно, что некоторые противоречия были заложены с самого начала, и начали проявляться очень рано.
7
Как родительские черты проявлялись в моем младшем брате? Он, можно сказать, был копией отца и при этом получил материнское воспитание, такое же, как я.
Он не сумел получить образование. То, что мне далось самоограничением, недоеданием, отрешением от многих "радостей жизни", оказалось ему не под силу. Он обязан был существовать только на стипендию, никто помочь ему не мог. Он не выдержал, и ушел работать. К тому же он рано женился. Он жил с матерью, находился постоянно под ее давлением, чувствовал неодобрение каждый день - "не учишься, тратишь время попусту, пьешь, постоянно с друзьями-бездельниками..." Мать это терпеть не могла - "он губит себя!" В последние годы он ее уже еле терпел. Но избавиться от воспринятого от нее взгляда на жизнь, на то, что хорошо и что плохо, не мог. И он не любил самого себя, не уважал, и пил еще больше. Конечно, не только поэтому - он был слаб, любил друзей, никому не мог отказать, настоять на своем... Но не будь в нем такого внутреннего разлада, он бы мог как-то примириться с собой. Внушенные с детства ценности - как нужно жить, что делать, доконали его. Если бы не это, жизнь, возможно, продолжалась бы, пусть не такая, какую готовила ему мать. "Жизни нет альтернативы" - говаривал один неглупый человек.
Я далек от того, чтобы обвинять. Наши недостатки - продолжения наших достоинств, примененных с излишним усердием, жесткостью и слепотой. И все-таки, мать была слишком сурова с ним. Она всегда ставила ему в пример меня, и это долгие годы мешало нашему сближению. Я был таким же нетерпимым, и он ждал от меня только осуждения, был заранее к этому готов, а если не встречал, то подозревал.
Когда мать умерла, он уже не мог освободиться. Напившись, он говорил, что несчастлив, одинок, никто его не понимает, жизнь разочаровала его, и он ею не дорожит. Как-то он сказал мне... Тогда он, выпив, уже говорил что-то невнятное, и вдруг прорвались ясные слова - " не будь тебя, не было бы и проблемы..." Мне стало не по себе: хотя он и был пьян, но я видел, что это не бред, а давно живущая в нем мысль. Это было ужасно слышать. Я осознал, насколько он был уязвлен, насколько "повреждена" была та оболочка, которую каждый из нас выстраивает вокруг себя.
Потом он преуспел в бизнесе, осуществил свою мечту - стал богат. Он с восторгом рассказывал мне о комфорте на Западе, он искренно любил деньги, хорошую одежду, еду, выпить и прочее... все это было важно для него. Его выдавал тон, и выражение лица - счастливое, хотя говорить он пытался с иронией. Он не мог признать своих привязанностей - он их глубоко стыдился. А истинным, интересным, заслуживающим уважения считал то, что делал всю жизнь я, то есть, творческие дела. Он любил и умел работать руками, но, опять же, мало ценил это. По своему отношению к жизни он был в отца слабый, мягкий - и с ценностями, глубоко внушенными ему матерью. Так сложилась наша с ним жизнь, что эти ценности не доставались легко: беднота, провинция, где мы выросли, скудная среда, все это надо было преодолевать. Он не смог, его затянула простая жизнь, которую он в сущности любил. Мать требовала от него невозможного. Мне ее воспитание помогло, а для него оказалось одной из главных причин смерти. Она учила его только хорошему, но поставила перед ним слишком жесткие условия - только так должен!.. А он оказался другим, хотел другого... И этот внутренний конфликт его погубил.
И в то же время он был устроен более органично, чем я. Он жил чувствами и не должен был, как я, "подводить базу" под свои поступки. Он, правда, любил поговорить, порассуждать, но его логика всегда хромала. Он был вспыльчив, криклив - и не пытался себя сдерживать. Он, по своему характеру, был целен и непротиворечив, все дело в "программе", которая была в него заложена - он не сумел избавиться от нее.
Руди, мой старший, сводный брат, от отца унаследовал в основном внешность. Он рассудителен, энергичен, суетлив. Очень деловой, крепко стоящий на ногах человек, вросший в жизнь. Но намеки на отца все-таки есть. Иногда я чувствую за всей его суетой искренний азарт и в общем-то непрактичность, прикрытую видимостью умелости, хозяйственности. Он как бы все время играет в жизнь, как в игру с твердыми правилами, которые надо соблюдать. Несмотря на свою энергию, он не преуспел: не богат, не добился успеха ни в науке, ни в медицинской практике. Он всю жизнь подвизался в областях медицины, где масса теорий и никакой ясности - кожа, психика, профилактика, баня, курсы по сексологии... В разговорах с ним, я чувствую, что он плохо понимает собственную жизнь, и, несмотря на видимость активного, разумного отношения ко всему, плывет по течению. Просто он сильней барахтается. Такое барахтанье без ясного понимания своих целей ничего не меняет - все равно тебя несет, только к тому же барахтаешься, вот и все дела.
8
Всю ответственность за мое воспитание взяла на себя мать. После смерти отца изменилась ее жизнь. Она и при нем была главной в семье, теперь она стала главной вдвойне. Больная слабая женщина. Но в ней была большая внутренняя сила. Печально, что ей ничего не удалось сделать в жизни, кроме как воспитать двух детей. Она считала, что со мной ей больше повезло, хотя наши отношения к концу стали тяжелыми.
Ее, конечно, озадачивала моя постоянная погруженность в себя. Этого не было ни в ней, ни, тем более, в отце. Но во всем остальном я только радовал ее - я был умненьким, послушным, разумным, целеустремленным... Все главные переживания я держал в себе, а когда вылезал из своей скорлупы, то вел себя вполне предсказуемо. Я понимал с малых лет, что правила лучше выполнять, тогда от тебя быстрей отстанут. Я не был сообразительным, практичным, с умелыми руками, какой была она. "Это в отца..." - она говорила. Она все могла сделать руками, а отец и гвоздя-то забить не умел. Но с этой моей неспособностью она легко смирилась. Мне кажется, ей это даже нравилось "похож на Семена, такой же безрукий..." Что касается моей постоянной отвлеченности от текущей жизни, моей непрактичности... она вздыхала, но всерьез не расстраивалась. Она уважала высокие жизненные цели, а мелкое мещанское копание презирала.
О необходимости как-то приобщать нас к искусству - музыке, рисованию никогда не вспоминали. После войны отец прожил шесть лет, и эти годы были наполнены борьбой за хлеб, болезнями, страхом. Наверное, было не до искусства. В школе я учился вместе с сыновьями военных и инженеров, людей, которые приехали в Эстонию из России после войны. Интеллигентов среди них почти не было. Мои одноклассники, которые получили образование, почти все стали инженерами.
Отсутствие у меня музыкального слуха родители воспринимали с юмором считалось, что если "медведь на ухо наступил", то ничего не поделаешь. Также было и с рисованием: мать не умела, отец не мог - откуда взяться способностям у меня? Что же касается меня самого, то я болезненно и тайно переживал любую свою неспособность. Помню, как страдал в первом классе, когда не мог нарисовать помидор, " как в жизни". Помню, как собирал какие-то жестянки и придумывал музыку, и как надо мной добродушно посмеивались... Брат-то был музыкальный, со слухом, но и его почему-то не учили. Но у меня нет оснований придавать этому большее значение, чем каким-то другим мелким поражениям.
9
Мать была единственным человеком в моем детстве, которому я доверял безгранично. Она поддержала и развила во мне все те черты, которые я унаследовал у нее же. В результате во мне проявилась просто отчаянная целеустремленность, по-другому трудно это назвать, именно, отчаянная. Если у меня что-то не получалось, кроме моей цели для меня ничего не существовало. Так я решал задачи, так катался на лыжах, когда еще мог кататься. Я съезжал с одной и той же горки по сто раз и каждый раз падал, плакал от злости, карабкался снова наверх, съезжал... и точно на том же месте падал снова. Отцу приходилось уводить меня силой, я не мог остановиться... И позже, поставив себе задачу, я не признавал препятствий, они только увеличивали мой напор. При этом я приходил в бешенство, совершал одни и те же ошибки, не был способен подумать, посмотреть критически на то, что делаю. Я не мог отступить, меня надо было оттаскивать. Помню, отца это пугало и расстраивало. Матери это нравилось. В трудные моменты она никогда не утешала меня, не говорила ничего не значащих, успокаивающих слов - она буквально встряхивала меня. На ее лице читалось явное неодобрение, может, даже возмущение: надо бороться, ты обязательно победишь! И я верил ей. Я тяжело болел, лежал месяцами в постели, потом заново учился ходить. Трудно сказать, что бы вышло из меня, если бы не мать.
Истина и справедливость, целеустремленность, верность себе всегда считались у нас важней доброты, мягкости, нежности, сочувствия. В нашем доме царил культ воли и внутренней силы человека, пели гимн его возможностям. Все это было мне близко по собственной "структуре" и воспринималось с восторгом многие годы. Всегда виноват сам человек, а не обстоятельства. Если ты не достиг своей цели, то в этом вини себя. Не завидуй и не сравнивай себя с другими. Если люди мешают тебе, вредят, преследуют, не отвечай - будь всегда лучше других, настолько, чтобы твое превосходство стало неоспоримым фактом, тогда преодолеешь любые препятствия.
10
Мать не могла повлиять на характер моих внутренних переживаний. Думаю, это было невозможно. Но, благодаря ей, я полюбил книги, и мои "грезы" наполнились конкретным содержанием. До этого они были смутны и ограничены простыми впечатлениями - я имел дело только с тем, что видел вокруг и что чувствовал в себе. Книги приблизили ко мне мир, причем в той форме, которая была понятна и доступна мне - через внутреннее переживание, иллюзию соучастия. Я был болен, слаб, боялся жизни с ее непонятными мне правилами, и книжные впечатления стали надолго моими основными.
Я прочитал множество книг, но мало что помню, в памяти какие-то обрывки. Я плохо читал. Мне всегда хотелось кому-то показать, что я интересуюсь серьезными книгами, и потому я брал в библиотеке совсем скучное для меня чтиво и проглядывал, а не читал. Я всегда стремился к тому, что еще не мог понять, и пренебрегал тем, что было мне по силам. Эта черта сопровождает меня всю жизнь. Но те книги, которые по счастливой случайности мне соответствовали, я буквально впитал в себя. Обычно их подсовывала мне мать. Так я запомнил Робинзона Крузо.
Есть и другая причина, по которой я мало что сохранил в памяти из прочитанного: я постоянно "додумывал" книги, вторгался, участвовал в жизни героев, спасал их... и через некоторое время уже не знал, что же там было на самом деле написано, а что "накручено" мной вокруг сюжета.
Я обладал свойством быстро впитывать новое и перерабатывать так, что оно становилось неотличимым от "своего". Я тут же встраивал все, что узнал, в свою "систему взглядов". Этим я занимался не меньше времени, чем читал. Я пытался примирить противоречивые высказывания разных героев, чтобы из этой каши выработать единую точку зрения, для меня это было очень важно. Я любил афоризмы, особенно острые и резкие, например, принадлежащие Ницше; меня волновало не столько содержание, сколько сам дух его высказываний, иронический, мятежный и циничный. Идея сильной, но обязательно благородной личности, поддерживаемая матерью, всегда жила во мне. Я читал про Раскольникова и принимал его на "ура", безоговорочно. Я не был уверен, что смог бы укокошить старушку "ради идеи", но восхищался дерзостью героя, а его раскаяние воспринял как поражение. Героев Хемингуэя и Ремарка я не понимал - только пьют и рассуждают, и все равно восторгался.
Помню свои споры с С.П., как я доказывал ему, что друзья не нужны, потому что сильный человек со всем справляется сам. Верил ли я в это? Я помню, часто скучал, тосковал, хотел куда-то пойти - в гости, к одноклассникам, но, перебирая все возможности, оказывался ни с чем: с одними было скучно, к другим неприятно, а к девочкам в гости я не ходил, потому что отчаянно стеснялся.
Так сложилось, что у меня не было почти никаких детских увлечений - я не ездил на велосипеде, не занимался спортом, почти не гулял, стеснялся своей слабости, неумелости, невозможности участвовать в беготне, упражнениях... А потом уже и не хотел, предпочитал свои занятия - книги, прогулки. свой дневник, в котором не был искренен, потому что хотел писать красиво, много, и постоянно считал занятые текстом страницы - сколько в месяц, сколько в год... Видимо, тогда впервые проявилась моя страсть заполнять белые листы. И сейчас я с удовольствием смотрю, как растет стопка исписанной бумаги...
Вкусы матери в литературе я могу назвать добротными - она любила книги про умных, сильных и смелых людей, про то, как они борются и побеждают обстоятельства. Хорошо написанные книги, но без "изысков" и чисто литературных эффектов. В кругу знакомых она считалась знатоком литературы, очень умной и образованной. "Даже слишком..." - так говорили наши родственники, добрые малограмотные еврейские тетки, которые в сущности не знали ни русского, ни эстонского, ни своего родного языка, объяснялись на примитивном жаргоне и прекрасно понимали друг друга. Они работали продавщицами, очень ловко воровали и никогда не попадались. Это был узкий круг, всего несколько тысяч евреев среди миллиона эстонцев, тихо презирающих их за оглушительность, неряшливость, суетливость, богатство и многое другое. Я застал еще это - по узеньким горбатым улочкам, вымощенным круглыми камнями, шли эти тетки и кричали на своем ужасном ломаном языке.
11
Мое отношение к жизни, вернее, к тому, что я называю "реальность", или действительность /об этом позже/, из-за моего характера не могло быть простым - мир казался мне чужеродной средой. Я выходил в него, как на другую планету - с обязательностью, регулярностью, с интересом, со страхом - в каком-то "скафандре", или защитной оболочке. Глядя на мир из глазниц, как из окон, я чувствовал себя в относительной безопасности. Внутри себя я чувствовал центр, спокойное место, куда всегда можно вернуться.
Благодаря матери / хотя за это трудно благодарить, так же как и упрекать/ мое ощущение жизни, и так уж довольно сложное, смутное, невыразимое словами, приобрело явно драматический характер. Жизнь в нашем доме была тяжелой, напряженной, часто мучительной. Матери не раз угрожала больница на месяцы, оставить нас было не с кем. Я уж не говорю об отчаянной борьбе за выживание: мы получали крохотную пенсию за отца, мать годами работать не могла, немного помогали тетки, она вязала иногда знакомым довольно нелепые кофточки, и это были все наши доходы.
Мать не скрывала своих усилий, направленных на выживание, наоборот, она подчеркивала их ежедневно. Конечно, ей было трудно все скрывать от нас, но, мне кажется, что такое подчеркивание было нужно ей. Оно напоминало о масштабе ее задачи. Она не просто жила с двумя сыновьями, преодолевала болезни, свои и наши, боролась за хлеб, она еще и выполняла свой долг, глобальную задачу жизни: она поклялась отцу выполнить ее и помнила об этом все время. Я тоже всегда помнил, что выполняю задачу, которую мы с ней взяли на себя: в основном она, но и я должен ей помогать. Я не могу ее ни в чем упрекнуть, но... мы были все-таки только маленькими, испуганными смертью отца ребятами... Но что говорить, она была вот такой, и сделала все, что могла, и даже больше, это несомненно.
Она всегда подчеркивала, что силы ее на исходе, что вряд ли ее хватит до завтра... Действительно, она задыхалась и все делала с большими усилиями, с отчаянной злостью, я бы сказал. Даже пол она подметала с ожесточением, тяжело дыша, но не выпуская изо рта сигарету "Прима". Она не может, чтобы где-то оставалась пыль, а мы подмести, как она, просто не в состоянии! Мы вообще ничего не можем, не умеем и ничем помочь ей не способны! Но стоило только попробовать, как она вырывала из рук все, за что бы я ни взялся - она сделает гораздо лучше! Приходилось только смотреть, как она выбивается из сил... Туберкулез продолжался у нее с войны, лет двадцать, потом процесс затих, но развилась эмфизема из-за рубцевания ткани, она страдала постоянным кашлем, по-прежнему бешено курила и повторяла, что одна, и никто ей помочь не может. Она была уверена, что жизнь все время пытается пригнуть ее к земле, а она борется и обязательно должна победить: она вырастит нас, пусть даже пожертвовав собой.
Такой я ее помню - почти всегда сдержанной, суровой, ожесточенной, если плачущей, то со злостью, сжимая кулаки... задыхающейся, шурующей шваброй под кроватью в поисках последней пылинки, которая мешает ей дышать свободно. В то же время все в доме было пропитано запахом дешевых сигарет. В ответ на робкие замечания родственников, которые побаивались ее резкого языка, она только отмахивалась - дети привыкли, ничего им от этого не будет. А вот пыль... "У нее столько пыли.." - она говорила нам, возвращаясь от своей тетки, в доме которой, действительно, был бедлам, грязь и постоянный запах жирной мясной пищи. Она все это презирала, смотрела свысока - они, во-первых, были обыкновенные еврейские мещане и не читали книг, во-вторых- снова не читали, в третьих, вообще никогда не читали, им только бы пожрать! Она сурово судила людей. Зато о героях, которые борются, страдают и все-таки добиваются своей цели, она говорила нежно, со слезами на глазах, лицо ее сияло. Умные карие глаза, со временем они стали усталыми, колючими; взгляд, который я видел на довоенных фотокарточках теплый, чуть насмешливый, стал тяжелым... Победа досталась ей дорогой ценой.
Я довольно рано понял, глядя на мать, на ее борьбу, что жизнь страшна, что это враждебная среда, которая подкарауливает нас, стоит только зазеваться или дать слабину - обязательно отомстит, накажет за каждую ошибку. Впервые я понял, что она еще и прекрасна, в 32 года, это было началом моей самостоятельной жизни. Я освободился от взгляда на жизнь, который, невольно, конечно, был внушен мне матерью.
В некоторых случаях "изъяны" в моей прочности вылезали на поверхность, особенно это стало заметно позже. Но и в те годы я знал, что по отношению к тем, кого люблю, преображаюсь: веду себя самым бесхарактерным образом, ни в чем не могу настоять на своем. Так же я веду себя по отношению к слабым, к детям и животным - преврашаюсь в слугу и швейцара, все терплю... а потом взрываюсь. Поэтому я не способен к воспитанию. Точно так же вел себя мой отец со мной. Он избегал воспитывать: делать замечания, поучать, заставлять, ругать или наказывать. Спихивал все на мать, а сам устранялся. Так же я веду себя со зверями - я не могу их лечить, причиняя боль. Но многие годы я не только причинял боль, но и убивал ради своих опытов. Когда я увлечен делом, верю в него, мало что может меня остановить. Я собираюсь и становлюсь решительным и даже жестоким.
Когда я вспоминаю, каким был в юности, сопоставляю тогдашние поступки с поведением в последующие годы... складывается впечатление, что отцовская мягкость всегда жила во мне, ютилась в своем, отдельном уголке. Лет до десяти отцовские черты вообще преобладали: я был покладистым мальчиком, меня всегда можно было убедить. Как я теперь понимаю, это было связано не только с мягкостью, но и с моим постоянным "отсутствием" - мне было безразлично то, что мне предлагали или навязывали. Я не хотел выбирать и соглашался с теми, кто выбирал за меня. И позже я так часто поступал... и страдал из-за своего равнодушия.
Помню свой страх перед необходимостью сопротивляться, настоять на своем. Вставать поперек чужой воли, выдерживать чей-то взгляд, враждебный или просто неодобрительный, чей-то напор... поступать по-своему и кого-то разочаровывать... Я не мог смотреть в глаза, чувствуя давление на меня. Мне было неловко, неудобно, стыдно... При малейшей возможности я с радостью соглашался, уступал, улыбался, делал вид, что все в порядке, терпел неудобства, только бы не противостоять! Пока неожиданным образом, в непредвиденный момент из-за какой-нибудь мелочи не восставал. В чистом виде поведение отца! Но если дело касалось чего-то важного для меня, то я отчаянным скачком преодолевал барьер внутри себя - и становился бесстрашным, напористым, волевым - не уступал. Так же как мать.
К концу школы я все чаще " вылезал" из своей внутренней сферы, и мнение обо мне менялось. В старших классах меня уже считали неуживчивым, неуступчивым, вечным "критиканом", принципиальным, твердым и все такое.
Интересно, что в те годы, когда я считался мягким и сговорчивым, мой младший брат проводил часы в углу за свою неуступчивость и жесткость, например, за упрямство, с которым он отказывался признать свою вину. Он к тому же считался фантазером, вечно плел какие-то истории, врал напропалую. В его выдумках реальность сочеталась с вымыслом. Я же казался скучным и честным - не умел выдумывать, как он. У меня в голове были исключительно книжные страсти. Истории, в которых я постоянно участвовал, были напрочь оторваны от жизни. Саша мог объяснить, почему разбились молочные бутылки разбойники напали по дороге в магазин! Я не мог придумать такое, я-то знал - разбойники живут вовсе не здесь! Они жили там, где я находился почти все время. Смешение реальности и выдуманного с явным креном в сторону реальности - целью-то было объяснение жизненной ситуации - казалось мне странным. Все, о чем я мечтал, происходило настолько по ту сторону, что и рассказать-то было невозможно, и связывать с жизнью в доме просто смешно!
Итак, наряду с волей и настойчивостью матери, я унаследовал отцовскую мягкость и нерешительность. В разные моменты жизни преобладали то одни, то другие черты. И все же в самые ответственные моменты черты матери брали верх.
Мы часто опрометчиво судим о силе характера по сдержанности. Надо еще знать силу чувства, может, нечего и преодолевать?.. Мать в самом деле была сильной - она и чувствовала сильно. Я знаю это по тем приступам злости, отчаяния, свидетелем которых был с детских лет. Отец же мог мгновенно выпалить, под настроение, что-то весьма обидное. Его хватало на несколько минут. Эта черта существует во мне, и здесь я больше похож на отца, чем на сдержанную в проявлениях чувств мать. Особенно это было заметно в юности. И все-таки, даже тогда моя вспыльчивость была не такой, как у отца, а с годами я все лучше контролировал себя. Но вспыльчивость никуда не делась превратилась в раздражительность. Я стараюсь сдерживаться, разрядка происходит менее болезненно для окружающих, но более мучительно для меня. Поступив несправедливо, я не могу с такой же легкостью, как слабый отец, тут же повиниться. Я делаю это со скрипом, а иногда... предпочитаю вовсе не делать, если человек мне не дорог. Разрываю навсегда отношения, вместо того, чтобы улаживать их, поддерживать видимость из вежливости или других соображений. Поэтому я со временем растерял почти всех старых знакомых, а друзей не имел никогда, если не считать женщин, которых любил. С мужчинами у меня никогда не получалось дружбы. Одни считали, что я "напираю" на них, другие легко подчинялись. Мне не нравилось и то, и другое.
6
Видна двойственность, противоречивость того, что я имел в "багаже" к своим 16-и годам. Какая-то "размягченность", бесформенность - рядом с волей, стремлением к порядку в голове, к ясности, исключению случайности из жизни / как я писал в своем дневнике - враг СЛУЧАЙ.../ Тяга к внутренней сосредоточенности соседствовала с отчаянным желанием начать самостоятельную жизнь, для которой "самокопание" было только обузой.
И в то же время такие разные черты мирно уживались, не вызывая во мне ощущения собственной противоречивости. Словно существовал своеобразный "переключатель" - я решал и действовал, в зависимости от своего внутреннего состояния или ситуации вполне определенно, подчиняясь одной стороне, одним своим чертам, так, как будто не существовало другой стороны, которая думала бы и действовала совершенно по-иному, если бы преобладала в данный момент. Такая определенность давалась мне без усилий.
О природе такого мирного "сожительства" противоположных черт я еще буду много рассуждать. Пока только скажу, что дело, видимо, в той внутренней сосредоточенности, которая в первую очередь отличает меня от родителей. Она была явно чрезмерной. И очень сильно сужала поле моего внимания. Моя узость сказывалась во всем, начиная с мелочей. Например, я не мог делать несколько дел сразу, мне и с двумя руками трудно управляться, если в них по предмету! С детства помню - что-то вижу, понимаю, а все остальное исчезает... Под старость я стал замечать, что, когда слушаю один голос, глохну по отношению к другим звукам. Но те дела, на которых сосредоточен, я делаю хорошо. Занимаясь ими, я не в состоянии оценивать свои действия со стороны, сравнивать, слушать собственные возражения... Не буду говорить, хорошо это или плохо - я ведь не для этого пишу. Эти черты и мешают мне, и помогают тоже. Я поступаю последовательно, без сомнений и колебаний, меня не останавливает, как многих, критический взгляд на то, что я делаю. Но зато мне трудно посмотреть на вещи шире, пока я не закончу... или не запутаюсь окончательно.
Итак, мне ясно, что некоторые противоречия были заложены с самого начала, и начали проявляться очень рано.
7
Как родительские черты проявлялись в моем младшем брате? Он, можно сказать, был копией отца и при этом получил материнское воспитание, такое же, как я.
Он не сумел получить образование. То, что мне далось самоограничением, недоеданием, отрешением от многих "радостей жизни", оказалось ему не под силу. Он обязан был существовать только на стипендию, никто помочь ему не мог. Он не выдержал, и ушел работать. К тому же он рано женился. Он жил с матерью, находился постоянно под ее давлением, чувствовал неодобрение каждый день - "не учишься, тратишь время попусту, пьешь, постоянно с друзьями-бездельниками..." Мать это терпеть не могла - "он губит себя!" В последние годы он ее уже еле терпел. Но избавиться от воспринятого от нее взгляда на жизнь, на то, что хорошо и что плохо, не мог. И он не любил самого себя, не уважал, и пил еще больше. Конечно, не только поэтому - он был слаб, любил друзей, никому не мог отказать, настоять на своем... Но не будь в нем такого внутреннего разлада, он бы мог как-то примириться с собой. Внушенные с детства ценности - как нужно жить, что делать, доконали его. Если бы не это, жизнь, возможно, продолжалась бы, пусть не такая, какую готовила ему мать. "Жизни нет альтернативы" - говаривал один неглупый человек.
Я далек от того, чтобы обвинять. Наши недостатки - продолжения наших достоинств, примененных с излишним усердием, жесткостью и слепотой. И все-таки, мать была слишком сурова с ним. Она всегда ставила ему в пример меня, и это долгие годы мешало нашему сближению. Я был таким же нетерпимым, и он ждал от меня только осуждения, был заранее к этому готов, а если не встречал, то подозревал.
Когда мать умерла, он уже не мог освободиться. Напившись, он говорил, что несчастлив, одинок, никто его не понимает, жизнь разочаровала его, и он ею не дорожит. Как-то он сказал мне... Тогда он, выпив, уже говорил что-то невнятное, и вдруг прорвались ясные слова - " не будь тебя, не было бы и проблемы..." Мне стало не по себе: хотя он и был пьян, но я видел, что это не бред, а давно живущая в нем мысль. Это было ужасно слышать. Я осознал, насколько он был уязвлен, насколько "повреждена" была та оболочка, которую каждый из нас выстраивает вокруг себя.
Потом он преуспел в бизнесе, осуществил свою мечту - стал богат. Он с восторгом рассказывал мне о комфорте на Западе, он искренно любил деньги, хорошую одежду, еду, выпить и прочее... все это было важно для него. Его выдавал тон, и выражение лица - счастливое, хотя говорить он пытался с иронией. Он не мог признать своих привязанностей - он их глубоко стыдился. А истинным, интересным, заслуживающим уважения считал то, что делал всю жизнь я, то есть, творческие дела. Он любил и умел работать руками, но, опять же, мало ценил это. По своему отношению к жизни он был в отца слабый, мягкий - и с ценностями, глубоко внушенными ему матерью. Так сложилась наша с ним жизнь, что эти ценности не доставались легко: беднота, провинция, где мы выросли, скудная среда, все это надо было преодолевать. Он не смог, его затянула простая жизнь, которую он в сущности любил. Мать требовала от него невозможного. Мне ее воспитание помогло, а для него оказалось одной из главных причин смерти. Она учила его только хорошему, но поставила перед ним слишком жесткие условия - только так должен!.. А он оказался другим, хотел другого... И этот внутренний конфликт его погубил.
И в то же время он был устроен более органично, чем я. Он жил чувствами и не должен был, как я, "подводить базу" под свои поступки. Он, правда, любил поговорить, порассуждать, но его логика всегда хромала. Он был вспыльчив, криклив - и не пытался себя сдерживать. Он, по своему характеру, был целен и непротиворечив, все дело в "программе", которая была в него заложена - он не сумел избавиться от нее.
Руди, мой старший, сводный брат, от отца унаследовал в основном внешность. Он рассудителен, энергичен, суетлив. Очень деловой, крепко стоящий на ногах человек, вросший в жизнь. Но намеки на отца все-таки есть. Иногда я чувствую за всей его суетой искренний азарт и в общем-то непрактичность, прикрытую видимостью умелости, хозяйственности. Он как бы все время играет в жизнь, как в игру с твердыми правилами, которые надо соблюдать. Несмотря на свою энергию, он не преуспел: не богат, не добился успеха ни в науке, ни в медицинской практике. Он всю жизнь подвизался в областях медицины, где масса теорий и никакой ясности - кожа, психика, профилактика, баня, курсы по сексологии... В разговорах с ним, я чувствую, что он плохо понимает собственную жизнь, и, несмотря на видимость активного, разумного отношения ко всему, плывет по течению. Просто он сильней барахтается. Такое барахтанье без ясного понимания своих целей ничего не меняет - все равно тебя несет, только к тому же барахтаешься, вот и все дела.
8
Всю ответственность за мое воспитание взяла на себя мать. После смерти отца изменилась ее жизнь. Она и при нем была главной в семье, теперь она стала главной вдвойне. Больная слабая женщина. Но в ней была большая внутренняя сила. Печально, что ей ничего не удалось сделать в жизни, кроме как воспитать двух детей. Она считала, что со мной ей больше повезло, хотя наши отношения к концу стали тяжелыми.
Ее, конечно, озадачивала моя постоянная погруженность в себя. Этого не было ни в ней, ни, тем более, в отце. Но во всем остальном я только радовал ее - я был умненьким, послушным, разумным, целеустремленным... Все главные переживания я держал в себе, а когда вылезал из своей скорлупы, то вел себя вполне предсказуемо. Я понимал с малых лет, что правила лучше выполнять, тогда от тебя быстрей отстанут. Я не был сообразительным, практичным, с умелыми руками, какой была она. "Это в отца..." - она говорила. Она все могла сделать руками, а отец и гвоздя-то забить не умел. Но с этой моей неспособностью она легко смирилась. Мне кажется, ей это даже нравилось "похож на Семена, такой же безрукий..." Что касается моей постоянной отвлеченности от текущей жизни, моей непрактичности... она вздыхала, но всерьез не расстраивалась. Она уважала высокие жизненные цели, а мелкое мещанское копание презирала.
О необходимости как-то приобщать нас к искусству - музыке, рисованию никогда не вспоминали. После войны отец прожил шесть лет, и эти годы были наполнены борьбой за хлеб, болезнями, страхом. Наверное, было не до искусства. В школе я учился вместе с сыновьями военных и инженеров, людей, которые приехали в Эстонию из России после войны. Интеллигентов среди них почти не было. Мои одноклассники, которые получили образование, почти все стали инженерами.
Отсутствие у меня музыкального слуха родители воспринимали с юмором считалось, что если "медведь на ухо наступил", то ничего не поделаешь. Также было и с рисованием: мать не умела, отец не мог - откуда взяться способностям у меня? Что же касается меня самого, то я болезненно и тайно переживал любую свою неспособность. Помню, как страдал в первом классе, когда не мог нарисовать помидор, " как в жизни". Помню, как собирал какие-то жестянки и придумывал музыку, и как надо мной добродушно посмеивались... Брат-то был музыкальный, со слухом, но и его почему-то не учили. Но у меня нет оснований придавать этому большее значение, чем каким-то другим мелким поражениям.
9
Мать была единственным человеком в моем детстве, которому я доверял безгранично. Она поддержала и развила во мне все те черты, которые я унаследовал у нее же. В результате во мне проявилась просто отчаянная целеустремленность, по-другому трудно это назвать, именно, отчаянная. Если у меня что-то не получалось, кроме моей цели для меня ничего не существовало. Так я решал задачи, так катался на лыжах, когда еще мог кататься. Я съезжал с одной и той же горки по сто раз и каждый раз падал, плакал от злости, карабкался снова наверх, съезжал... и точно на том же месте падал снова. Отцу приходилось уводить меня силой, я не мог остановиться... И позже, поставив себе задачу, я не признавал препятствий, они только увеличивали мой напор. При этом я приходил в бешенство, совершал одни и те же ошибки, не был способен подумать, посмотреть критически на то, что делаю. Я не мог отступить, меня надо было оттаскивать. Помню, отца это пугало и расстраивало. Матери это нравилось. В трудные моменты она никогда не утешала меня, не говорила ничего не значащих, успокаивающих слов - она буквально встряхивала меня. На ее лице читалось явное неодобрение, может, даже возмущение: надо бороться, ты обязательно победишь! И я верил ей. Я тяжело болел, лежал месяцами в постели, потом заново учился ходить. Трудно сказать, что бы вышло из меня, если бы не мать.
Истина и справедливость, целеустремленность, верность себе всегда считались у нас важней доброты, мягкости, нежности, сочувствия. В нашем доме царил культ воли и внутренней силы человека, пели гимн его возможностям. Все это было мне близко по собственной "структуре" и воспринималось с восторгом многие годы. Всегда виноват сам человек, а не обстоятельства. Если ты не достиг своей цели, то в этом вини себя. Не завидуй и не сравнивай себя с другими. Если люди мешают тебе, вредят, преследуют, не отвечай - будь всегда лучше других, настолько, чтобы твое превосходство стало неоспоримым фактом, тогда преодолеешь любые препятствия.
10
Мать не могла повлиять на характер моих внутренних переживаний. Думаю, это было невозможно. Но, благодаря ей, я полюбил книги, и мои "грезы" наполнились конкретным содержанием. До этого они были смутны и ограничены простыми впечатлениями - я имел дело только с тем, что видел вокруг и что чувствовал в себе. Книги приблизили ко мне мир, причем в той форме, которая была понятна и доступна мне - через внутреннее переживание, иллюзию соучастия. Я был болен, слаб, боялся жизни с ее непонятными мне правилами, и книжные впечатления стали надолго моими основными.
Я прочитал множество книг, но мало что помню, в памяти какие-то обрывки. Я плохо читал. Мне всегда хотелось кому-то показать, что я интересуюсь серьезными книгами, и потому я брал в библиотеке совсем скучное для меня чтиво и проглядывал, а не читал. Я всегда стремился к тому, что еще не мог понять, и пренебрегал тем, что было мне по силам. Эта черта сопровождает меня всю жизнь. Но те книги, которые по счастливой случайности мне соответствовали, я буквально впитал в себя. Обычно их подсовывала мне мать. Так я запомнил Робинзона Крузо.
Есть и другая причина, по которой я мало что сохранил в памяти из прочитанного: я постоянно "додумывал" книги, вторгался, участвовал в жизни героев, спасал их... и через некоторое время уже не знал, что же там было на самом деле написано, а что "накручено" мной вокруг сюжета.
Я обладал свойством быстро впитывать новое и перерабатывать так, что оно становилось неотличимым от "своего". Я тут же встраивал все, что узнал, в свою "систему взглядов". Этим я занимался не меньше времени, чем читал. Я пытался примирить противоречивые высказывания разных героев, чтобы из этой каши выработать единую точку зрения, для меня это было очень важно. Я любил афоризмы, особенно острые и резкие, например, принадлежащие Ницше; меня волновало не столько содержание, сколько сам дух его высказываний, иронический, мятежный и циничный. Идея сильной, но обязательно благородной личности, поддерживаемая матерью, всегда жила во мне. Я читал про Раскольникова и принимал его на "ура", безоговорочно. Я не был уверен, что смог бы укокошить старушку "ради идеи", но восхищался дерзостью героя, а его раскаяние воспринял как поражение. Героев Хемингуэя и Ремарка я не понимал - только пьют и рассуждают, и все равно восторгался.
Помню свои споры с С.П., как я доказывал ему, что друзья не нужны, потому что сильный человек со всем справляется сам. Верил ли я в это? Я помню, часто скучал, тосковал, хотел куда-то пойти - в гости, к одноклассникам, но, перебирая все возможности, оказывался ни с чем: с одними было скучно, к другим неприятно, а к девочкам в гости я не ходил, потому что отчаянно стеснялся.
Так сложилось, что у меня не было почти никаких детских увлечений - я не ездил на велосипеде, не занимался спортом, почти не гулял, стеснялся своей слабости, неумелости, невозможности участвовать в беготне, упражнениях... А потом уже и не хотел, предпочитал свои занятия - книги, прогулки. свой дневник, в котором не был искренен, потому что хотел писать красиво, много, и постоянно считал занятые текстом страницы - сколько в месяц, сколько в год... Видимо, тогда впервые проявилась моя страсть заполнять белые листы. И сейчас я с удовольствием смотрю, как растет стопка исписанной бумаги...
Вкусы матери в литературе я могу назвать добротными - она любила книги про умных, сильных и смелых людей, про то, как они борются и побеждают обстоятельства. Хорошо написанные книги, но без "изысков" и чисто литературных эффектов. В кругу знакомых она считалась знатоком литературы, очень умной и образованной. "Даже слишком..." - так говорили наши родственники, добрые малограмотные еврейские тетки, которые в сущности не знали ни русского, ни эстонского, ни своего родного языка, объяснялись на примитивном жаргоне и прекрасно понимали друг друга. Они работали продавщицами, очень ловко воровали и никогда не попадались. Это был узкий круг, всего несколько тысяч евреев среди миллиона эстонцев, тихо презирающих их за оглушительность, неряшливость, суетливость, богатство и многое другое. Я застал еще это - по узеньким горбатым улочкам, вымощенным круглыми камнями, шли эти тетки и кричали на своем ужасном ломаном языке.
11
Мое отношение к жизни, вернее, к тому, что я называю "реальность", или действительность /об этом позже/, из-за моего характера не могло быть простым - мир казался мне чужеродной средой. Я выходил в него, как на другую планету - с обязательностью, регулярностью, с интересом, со страхом - в каком-то "скафандре", или защитной оболочке. Глядя на мир из глазниц, как из окон, я чувствовал себя в относительной безопасности. Внутри себя я чувствовал центр, спокойное место, куда всегда можно вернуться.
Благодаря матери / хотя за это трудно благодарить, так же как и упрекать/ мое ощущение жизни, и так уж довольно сложное, смутное, невыразимое словами, приобрело явно драматический характер. Жизнь в нашем доме была тяжелой, напряженной, часто мучительной. Матери не раз угрожала больница на месяцы, оставить нас было не с кем. Я уж не говорю об отчаянной борьбе за выживание: мы получали крохотную пенсию за отца, мать годами работать не могла, немного помогали тетки, она вязала иногда знакомым довольно нелепые кофточки, и это были все наши доходы.
Мать не скрывала своих усилий, направленных на выживание, наоборот, она подчеркивала их ежедневно. Конечно, ей было трудно все скрывать от нас, но, мне кажется, что такое подчеркивание было нужно ей. Оно напоминало о масштабе ее задачи. Она не просто жила с двумя сыновьями, преодолевала болезни, свои и наши, боролась за хлеб, она еще и выполняла свой долг, глобальную задачу жизни: она поклялась отцу выполнить ее и помнила об этом все время. Я тоже всегда помнил, что выполняю задачу, которую мы с ней взяли на себя: в основном она, но и я должен ей помогать. Я не могу ее ни в чем упрекнуть, но... мы были все-таки только маленькими, испуганными смертью отца ребятами... Но что говорить, она была вот такой, и сделала все, что могла, и даже больше, это несомненно.
Она всегда подчеркивала, что силы ее на исходе, что вряд ли ее хватит до завтра... Действительно, она задыхалась и все делала с большими усилиями, с отчаянной злостью, я бы сказал. Даже пол она подметала с ожесточением, тяжело дыша, но не выпуская изо рта сигарету "Прима". Она не может, чтобы где-то оставалась пыль, а мы подмести, как она, просто не в состоянии! Мы вообще ничего не можем, не умеем и ничем помочь ей не способны! Но стоило только попробовать, как она вырывала из рук все, за что бы я ни взялся - она сделает гораздо лучше! Приходилось только смотреть, как она выбивается из сил... Туберкулез продолжался у нее с войны, лет двадцать, потом процесс затих, но развилась эмфизема из-за рубцевания ткани, она страдала постоянным кашлем, по-прежнему бешено курила и повторяла, что одна, и никто ей помочь не может. Она была уверена, что жизнь все время пытается пригнуть ее к земле, а она борется и обязательно должна победить: она вырастит нас, пусть даже пожертвовав собой.
Такой я ее помню - почти всегда сдержанной, суровой, ожесточенной, если плачущей, то со злостью, сжимая кулаки... задыхающейся, шурующей шваброй под кроватью в поисках последней пылинки, которая мешает ей дышать свободно. В то же время все в доме было пропитано запахом дешевых сигарет. В ответ на робкие замечания родственников, которые побаивались ее резкого языка, она только отмахивалась - дети привыкли, ничего им от этого не будет. А вот пыль... "У нее столько пыли.." - она говорила нам, возвращаясь от своей тетки, в доме которой, действительно, был бедлам, грязь и постоянный запах жирной мясной пищи. Она все это презирала, смотрела свысока - они, во-первых, были обыкновенные еврейские мещане и не читали книг, во-вторых- снова не читали, в третьих, вообще никогда не читали, им только бы пожрать! Она сурово судила людей. Зато о героях, которые борются, страдают и все-таки добиваются своей цели, она говорила нежно, со слезами на глазах, лицо ее сияло. Умные карие глаза, со временем они стали усталыми, колючими; взгляд, который я видел на довоенных фотокарточках теплый, чуть насмешливый, стал тяжелым... Победа досталась ей дорогой ценой.
Я довольно рано понял, глядя на мать, на ее борьбу, что жизнь страшна, что это враждебная среда, которая подкарауливает нас, стоит только зазеваться или дать слабину - обязательно отомстит, накажет за каждую ошибку. Впервые я понял, что она еще и прекрасна, в 32 года, это было началом моей самостоятельной жизни. Я освободился от взгляда на жизнь, который, невольно, конечно, был внушен мне матерью.