Страница:
Владимир Борисович Данихнов
Чужое
(Выхолощенная цензурой версия)
Посвящается классикам,
философам, мыслителям и другим
производителям цитат, имен которых
автор, к стыду своему, никак не может
запомнить
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ЧУЖОЙ РАЙ
Посвящается солнцу, которое светит для всех
Глава первая
Шилов затянулся, наблюдая за геликоптером, исчезающим в грохоте и едком дыму. Три, два, один – и нет уже никакого геликоптера, а небо снова синее, и оранжевая пичуга машет крылышками чуть левее солнца, которое жарит сегодня так, что плавится асфальт, а листва на деревьях жухнет и, натурально, в трубочки сворачивается.
Шилов затянулся насколько хватало легких и закашлялся. Сел на корточки, левой рукой загородив лицо от солнца, правой схватил недокуренный бычок и с яростью вмял его в горячий асфальт. Затушил. Поднялся, щелчком указательного пальца отправил окурок в желтобокую урну, промахнулся и вздохнул: э-эх… в смысле, не «эх-х» он произнес, конечно, а «бля», но цензурой это слово было вырезано.
– Что, Шилов, опять опоздал? – насмешливо протянул Проненко. Шилов посмотрел влево, внимательно оглядел ехидную Колину физиономию, зацепился взглядом за нос, похожий на воробьиный клюв, за выгоревшие на солнце брови и небритый подбородок и сказал:
– Тебе, Проненко, лишь бы ехидничать. Ты ведь и сам опоздал.
– Не опоздал я, Шилов, нет, – осклабившись, ответил Проненко. – Я всегда как бы вовремя прихожу.
– Чего тогда в геликоптер не садишься?
– А зачем? Я у стеночки, как бы в тенечке посижу, за погрузкой понаблюдаю, с девчонками позубоскалю – большего мне как бы и не надо.
– Подонок ты, Проненко.
– Как бы подонок, – легко согласился Проненко, развернулся и пошел к дому. Дом был большой, трехэтажный, красного кирпича, с входными дверями из дымчатого стекла, с двумя изогнутыми фонарями над округлым жестяным козырьком и флюгером-петушком на покатой крыше. Окон в доме было много и все разных размеров, формы и цвета.
– Подонок! – крикнул Шилов вслед Проненко и сплюнул от досады. Ему хотелось еще немного поболтать с Проненко, но тот ушел, и Шилову стало очень скучно и одиноко. К тому же, он чувствовал какой-то смутный диссонанс с окружающим миром, потому что на самом-то деле назвал Проненко не «подонком», а «сучарой пришибленным» или кем-то вроде того.
Он попробовал закурить новую сигарету, но курить не получалось, от дыма першило в горле, и вместо того, чтоб наслаждаться вкусом крепчайшего табака, Шилов вспоминал, в каком шкафчике спрятал лекарство от кашля.
Он поднялся, выкинул недокуренную сигарету в урну (опять промахнулся) и окинул окрестности тоскующим взглядом. Смотреть в этом районе было не на что: асфальтовый пятачок, разлинованный на квадраты белой краской, типовые кирпичные дома, жмущиеся друг к другу по периметру площадки.
Скука и жара.
Загребая кроссовками мятые бумажки, Шилов свернул с площадки на тихую улочку, у обочины которой росли клены и акации. В тени все равно было душно. Парило, как перед грозой. Шилов шагал, рукою ведя по низкому заборчику, и размышлял, какая Проненко все-таки скотина. Хотя, нет, не скотина. Проненко – сволочь беспринципная, которая раз сто уже могла улететь на геликоптере, но не улетела, а вместо этого при случае дожидается его и язвит в лицо, шутки неуместные отпускает. Хотя, положим, в чем он, Проненко, не прав? Во всем прав и зубоскалить право имеет, потому что пришел вовремя, а Шилов как всегда опоздал, причем опоздал без всякой видимой причины. Проснулся задолго до часа икс. Сварил в турке кофе, выпил, разгоняя остатки сна. На ноги натянул старенькие кроссовки со стертыми носами, в которых так удобно и весело шагается. Вышел за полчаса до старта геликоптера. От дома до площадки – десять минут ходьбы спокойным шагом.
Почему ты опять не успел, Шилов?
Раздражаясь на самого себя, он с разбегу пнул изгородь, отчего за оградой зашелестела трава, а из кустов смородины выпорхнули юркие птички с оранжевыми перышками, громко зачирикали и улетели в синее небо. Шилов проводил их взглядом, и была в его взгляде вселенская тоска и ничего кроме вселенской тоски.
– Почему же ты опоздал, Шилов, сучий потрох? – сам у себя спросил он и сам же ответил:
– А потому ты опоздал, Шилов, что вместо того, чтобы глобально людям помогать, всякой мелочью увлекаешься. Ребята сейчас надрываются, делают что-то полезное, а ты… Запомни, Шилов, если завтра не успеешь, я попрошу Проненко, и он тебя тумаками от души угостит, потому что давно хочет тебя мордой в асфальт впечатать, по глазам его бесстыжим видно. Но боится. Он ведь мелкий в душе человечишка, как тля та; однако, если ты ему, Шилов, чистосердечно пообещаешь не давать сдачи, он все в лучшем виде исполнит. Как говорится в басне Эзопа: «Человек человеку – волк».
Ребята для нехитрых своих увеселений как обычно заняли дом напротив. Дом был большой, двухэтажный, с остекленной мансардой, с выбеленным до прозрачной синевы левым крылом. Дом был оплетен диким виноградом до самой крыши. В погребе дома хранились изысканные вина в запыленных глиняных бутылях и неизысканный самогон в бутылках обычных, зеленых. Во дворе стояла деревянная беседка, внутри которой раздвигал стены большой дубовый стол, покрытый окурочными ожогами, замасленный. Чем-то особенным веяло от стола, хотелось немедля забыть обо всех своих заботах, сесть за него и напиться до состояния душевного равновесия – проще говоря, нажраться в сопли.
Все в доме было для того, чтобы здорово погулять, отдохнуть и сердцем, и душой.
Когда Сонечка заиграла на гитаре, Шилов уткнулся носом в хрустящую наволочку и закрыл широкими ладонями уши, стараясь заглушить музыку, но музыка все равно просачивались и ласково просила: «Братишка, убери-ка руки… убери, послушай…» Сонечка пела про любовь, ребята подпевали ей, и Семеныч подпевал тоже, а потом кричал: «Ребята, а ведь здорово мы поработали, кучу народу спасли!» И ему нестройно отвечали, мол, да, здорово, и еще поработаем, потому что людям всегда готовы прийти на выручку. Завтра с петухами встанем и – помогать, ёпт. Потом Сонечка снова истязала струны и напевала о самопожертвовании, а голос ее после какого-то количества опрокинутых рюмок стал пропитым, прокуренным, и вскоре совсем охрипла она, но все равно сипела про самопожертвование и несчастную любовь. Ей подпевали пьяными голосами, а Семеныч вдруг хлопнул себя по коленям и закричал:
– Эй, а где Шилов? Шилов где? – К сожалению, подлая цензура заставила автора книги вырезать слово «ёптвоюмать», которое находилось аккурат между двумя запятыми.
– Стыдно ему… – ответил кто-то, и Шилов узнал голос Проненко. Вот ведь, подумал Шилов, сволочь, никогда никуда не летает, а туда же – пьянствует со всеми и доносит.
– Почему стыдно? – удивился Семеныч. – Какого, прости Господи, черта?
– А вот так, – ответил меланхолик Проненко и попросил Сонечку:
– Ты, Сонечка, не останавливайся, как бы играй. – На самом деле Проненко хотел, конечно же, сказать: «Я мечтаю тебе засадить, Сонечка» – но постеснялся, не сказал.
– Непорядок! – завопил Семеныч и стукнул волосатым кулачищем по дубовому столу, отчего, звеня, подпрыгнули в воздух рюмки.
– Да-да, – скучая, ответил Проненко.
– Непорядок! – проревел Семеныч и затопал тяжелыми ботинками по асфальту.
Он перебежал узкую улочку и загрохотал в дверь кулаками, заставляя ее, дверь эту, скрипеть и болтаться, прогибаясь внутрь. Шилов не стал отвечать, повернулся на другой бок, крепче обнял подушку и с тоской поглядел в запыленное окошко на полную серебряную луну, на пичуг оранжевых, которые сидели, сонные, на изгороди и острыми клювиками водили из стороны в сторону. На звезды мерцающие любовался Шилов, а Семеныч стучал и орал:
– Шилов, ёптвоюмать! Открывай! Ну сколько можно… Аааа… да пошел ты! – Глазастый читатель может заметить, что здесь цензура промахнулась мимо «ёптвоюмать». Что ж, этому есть объяснение: цензор тоже человек и может сесть в лужу.
Семеныч ушел, и гуляние народное возобновилось. Сонечка и Проненко пели дуэтом, и голос Сонечки стал как у классика Владимира Высоцкого, а голос Проненко стал как у какого-то техно-попсового певца, которого Шилов ненавидел когда-то, в прошлой жизни, но потом забыл за что, собственно, ненавидел и фамилию его тоже запамятовал. Певцам подтягивал Семеныч, и слова, выбирающиеся из его луженой глотки, сливались друг с другом и превращались в самый настоящий медвежий рев. Потом его голос и голоса остальных стали тише, и еще тише, и еще, и, наконец, певцы замолчали. Стало слышно, как украдкой звенят рюмки, и кто-то матерится вполголоса, опасаясь лишним словом нарушить очарование летней ночи, но совсем не ругаться все-таки не может.
Шилов, простой русский парень, ворочался и считал до ста, а потом до тысячи, но часто сбивался и не мог поэтому уснуть. Вскоре Шилов окончательно перехотел спать. Он начал считать в уме овец, но мериносы путались в ногах и перемешивались с вялыми мыслями, что самым нахальным образом лезли в голову и не хотели ее покидать. Шилов плюнул, растер пяткой, поднялся и в одних трусах прошлепал на кухню. Оцарапал голую пятку о щепку, торчавшую из порога, выругался (Что-то вроде: «Вот же пляццтво» – но я не уверен). Пятка заболела, и Шилов допрыгал до рукомойника на одной ноге. Ополоснул лицо, набрал воды в сложенные ковшиком ладони, выпил. Вода была теплая и неприятная на вкус, пахла плесенью. Шилов, раздражаясь все больше, сплюнул в раковину. Тщательно вытер лицо и прошел к черному ходу – крепкой двери, сбитой из широких дубовых досок. Вышел на задний двор, где с наслаждением подставил лицо под свежий ветер.
Отсюда открывался замечательный вид на поля, на высокий холм, заросший пореем и лебедой, на деревянный крест на верхушке холма.
Приглядевшись, Шилов заметил рядом с крестом чей-то силуэт и матюгнулся: опять! Он забежал в дом, накинул на плечи шведку, влез в джинсы и вышел на улицу. Открывая калитку, сообразил, что забыл обуться, но возвращаться не захотел и босиком побежал по песочной тропинке на вершину холма.
Валерка подставил к кресту табуретку, взобрался на нее и прижался спиной к высушенному дереву. Левую руку прижал к перекладине креста ладонью наружу. Старался привязать ее просмоленной бечевкой, но получалось у него плохо, точнее – ничего не получалось. Валерка плакал, шмыгал носом и косматил нервными пальцами редкие волосы.
Шилов остановился в трех шагах от креста, перевел дыхание, сел по-турецки и стал ковырять обгрызенным ногтем пятку, чтобы выдернуть занозу. Он весь ушел в процесс извлечения щепки и не поднимал головы. Валерка маялся с веревкой, неразборчиво ворчал под нос, но вскоре не выдержал и сказал:
– Раз пришел, чего сидишь? Помог бы!
Шилов не ответил, ковырял в ноге с двойным усердием, расцарапывал кожу, надеясь быстрее вынуть занозу.
– Я к тебе, мля, обращаюсь! – Стеснительный Валерка, по профессии – бывший сантехник, даже в такой ситуации не мог произнести твердо и по-пролетарски: «Бля!»
Шилов опять промолчал. Вытянул занозу, уронил ее на землю и посмотрел в небо, а небо было красивое, праздничное, расстрелянное яркими звездами, и Шилов вспомнил, как выезжал на речку с друзьями когда-то. Денег у них не водилось, они жгли костер чуть в стороне от базы, играли по очереди на старой раздолбанной гитаре (к гитаре была приклеена переводная картинка с восхитительной блондинкой) и пили водку до утренних петухов, которых, впрочем, и в помине не было.
Они почти не хмелели, потому что ночью у реки всегда холодно, и алкоголь быстро выветривается. Девчонки жались к парням, и это было очень здорово. А затем постриженная под парня девушка в джинсовой рубашке брала в руки гитару и ударяла по струнам. Пела и играла неумело, как Сонечка, но всем нравился ее простуженный голос, и Шилову тоже нравился. Он смотрел вверх и видел небо с миллионом ярких звезд, а потом смотрел на черную, как смола, воду и видел миллион отраженных ярких звезд, и это тоже было очень здорово.
– Шилов, мля… – негромко позвал Валерка.
– Чего, Валерк? – также тихо спросил Шилов и перевел взгляд на обиженно сопящего, похожего на Колобка толстячка Валерку.
– Я – дурак?
– Не знаю, – честно ответил Шилов, вынул из кармана пачку сигарет и протянул Валерке:
– Будешь?
– Не курю, мля, – ответил он, взял сигарету и неумело прикурил. Шилов тоже закурил, и два новых огонька загорелись на вершине холма. Два новых дымка потянулись навстречу ночному небу.
Шилов развернулся и, обхватив руками колени, стал смотреть на их маленький городок, а Валерка оттолкнулся рукой, подвинулся к нему поближе и тоже стал смотреть. От Валерки пахло душистыми весенними травами и смолой. Город под холмом казался темной безмолвной громадиной, чудовищем, что незваным пришло на эту тихую равнину. Только в двух или трех окнах горел свет. Придушенно играла гитара за домами.
– Красиво, – выдохнул Шилов.
– Я хотел повисеть на кресте, – извиняющимся тоном сказал Валерка, – совсем недолго хотел повисеть, мля, а потом собирался слезть, и за это время, наверное, что-то изменилось бы, отчего нам всем стало бы лучше. И не только нам, мля.
– Все-таки ты – дурак, Валерк. А знаешь, Валерк, как стало бы хорошо, если бы во всех окнах, ну то есть не во всех, но во многих загорелся бы свет, и зашумели бы люди. Я б тогда мог поселиться в любом доме, необязательно в том, напротив которого собираются Семеныч, Соня и компания, а в любом, по-настоящему любом, и везде не получалось бы у меня уснуть из-за людского шума.
– Если бы я повисел на кресте, так могло стать, мля. Я просил и Соню, и Семеныча, и тебя часто просил, но вы не хотите прибивать меня к кресту гвоздями, поэтому я, как дурак, пытаюсь привязать себя веревками. Сам. Это обидно, млин.
– Не поэтому ты – дурак, – тяжко вздохнул Шилов и затушил сигарету о кочку. – Вовсе не поэтому, Валерка. Знаешь, как Чехов говорил? «Человек, если дуб, то это навсегда».
– Не верится, что это Чехов сказал, мля, – протянул Валерка.
– Да какая, собственно, разница?
Шилов поднялся, помог встать Валерке и повел его, осунувшегося и осевшего, как полупустой мешок с картофелем, к гитарным аккордам и электрическому свету. Звезды продолжали светить им в спину, ветер превращал высокую траву в серое море, рябил его, море это, гундосил, скрипя разбросанными тут и там корягами, насвистывая в норах, вырытых полевым зверьем.
Шилов затянулся насколько хватало легких и закашлялся. Сел на корточки, левой рукой загородив лицо от солнца, правой схватил недокуренный бычок и с яростью вмял его в горячий асфальт. Затушил. Поднялся, щелчком указательного пальца отправил окурок в желтобокую урну, промахнулся и вздохнул: э-эх… в смысле, не «эх-х» он произнес, конечно, а «бля», но цензурой это слово было вырезано.
– Что, Шилов, опять опоздал? – насмешливо протянул Проненко. Шилов посмотрел влево, внимательно оглядел ехидную Колину физиономию, зацепился взглядом за нос, похожий на воробьиный клюв, за выгоревшие на солнце брови и небритый подбородок и сказал:
– Тебе, Проненко, лишь бы ехидничать. Ты ведь и сам опоздал.
– Не опоздал я, Шилов, нет, – осклабившись, ответил Проненко. – Я всегда как бы вовремя прихожу.
– Чего тогда в геликоптер не садишься?
– А зачем? Я у стеночки, как бы в тенечке посижу, за погрузкой понаблюдаю, с девчонками позубоскалю – большего мне как бы и не надо.
– Подонок ты, Проненко.
– Как бы подонок, – легко согласился Проненко, развернулся и пошел к дому. Дом был большой, трехэтажный, красного кирпича, с входными дверями из дымчатого стекла, с двумя изогнутыми фонарями над округлым жестяным козырьком и флюгером-петушком на покатой крыше. Окон в доме было много и все разных размеров, формы и цвета.
– Подонок! – крикнул Шилов вслед Проненко и сплюнул от досады. Ему хотелось еще немного поболтать с Проненко, но тот ушел, и Шилову стало очень скучно и одиноко. К тому же, он чувствовал какой-то смутный диссонанс с окружающим миром, потому что на самом-то деле назвал Проненко не «подонком», а «сучарой пришибленным» или кем-то вроде того.
Он попробовал закурить новую сигарету, но курить не получалось, от дыма першило в горле, и вместо того, чтоб наслаждаться вкусом крепчайшего табака, Шилов вспоминал, в каком шкафчике спрятал лекарство от кашля.
Он поднялся, выкинул недокуренную сигарету в урну (опять промахнулся) и окинул окрестности тоскующим взглядом. Смотреть в этом районе было не на что: асфальтовый пятачок, разлинованный на квадраты белой краской, типовые кирпичные дома, жмущиеся друг к другу по периметру площадки.
Скука и жара.
Загребая кроссовками мятые бумажки, Шилов свернул с площадки на тихую улочку, у обочины которой росли клены и акации. В тени все равно было душно. Парило, как перед грозой. Шилов шагал, рукою ведя по низкому заборчику, и размышлял, какая Проненко все-таки скотина. Хотя, нет, не скотина. Проненко – сволочь беспринципная, которая раз сто уже могла улететь на геликоптере, но не улетела, а вместо этого при случае дожидается его и язвит в лицо, шутки неуместные отпускает. Хотя, положим, в чем он, Проненко, не прав? Во всем прав и зубоскалить право имеет, потому что пришел вовремя, а Шилов как всегда опоздал, причем опоздал без всякой видимой причины. Проснулся задолго до часа икс. Сварил в турке кофе, выпил, разгоняя остатки сна. На ноги натянул старенькие кроссовки со стертыми носами, в которых так удобно и весело шагается. Вышел за полчаса до старта геликоптера. От дома до площадки – десять минут ходьбы спокойным шагом.
Почему ты опять не успел, Шилов?
Раздражаясь на самого себя, он с разбегу пнул изгородь, отчего за оградой зашелестела трава, а из кустов смородины выпорхнули юркие птички с оранжевыми перышками, громко зачирикали и улетели в синее небо. Шилов проводил их взглядом, и была в его взгляде вселенская тоска и ничего кроме вселенской тоски.
– Почему же ты опоздал, Шилов, сучий потрох? – сам у себя спросил он и сам же ответил:
– А потому ты опоздал, Шилов, что вместо того, чтобы глобально людям помогать, всякой мелочью увлекаешься. Ребята сейчас надрываются, делают что-то полезное, а ты… Запомни, Шилов, если завтра не успеешь, я попрошу Проненко, и он тебя тумаками от души угостит, потому что давно хочет тебя мордой в асфальт впечатать, по глазам его бесстыжим видно. Но боится. Он ведь мелкий в душе человечишка, как тля та; однако, если ты ему, Шилов, чистосердечно пообещаешь не давать сдачи, он все в лучшем виде исполнит. Как говорится в басне Эзопа: «Человек человеку – волк».
Ребята для нехитрых своих увеселений как обычно заняли дом напротив. Дом был большой, двухэтажный, с остекленной мансардой, с выбеленным до прозрачной синевы левым крылом. Дом был оплетен диким виноградом до самой крыши. В погребе дома хранились изысканные вина в запыленных глиняных бутылях и неизысканный самогон в бутылках обычных, зеленых. Во дворе стояла деревянная беседка, внутри которой раздвигал стены большой дубовый стол, покрытый окурочными ожогами, замасленный. Чем-то особенным веяло от стола, хотелось немедля забыть обо всех своих заботах, сесть за него и напиться до состояния душевного равновесия – проще говоря, нажраться в сопли.
Все в доме было для того, чтобы здорово погулять, отдохнуть и сердцем, и душой.
Когда Сонечка заиграла на гитаре, Шилов уткнулся носом в хрустящую наволочку и закрыл широкими ладонями уши, стараясь заглушить музыку, но музыка все равно просачивались и ласково просила: «Братишка, убери-ка руки… убери, послушай…» Сонечка пела про любовь, ребята подпевали ей, и Семеныч подпевал тоже, а потом кричал: «Ребята, а ведь здорово мы поработали, кучу народу спасли!» И ему нестройно отвечали, мол, да, здорово, и еще поработаем, потому что людям всегда готовы прийти на выручку. Завтра с петухами встанем и – помогать, ёпт. Потом Сонечка снова истязала струны и напевала о самопожертвовании, а голос ее после какого-то количества опрокинутых рюмок стал пропитым, прокуренным, и вскоре совсем охрипла она, но все равно сипела про самопожертвование и несчастную любовь. Ей подпевали пьяными голосами, а Семеныч вдруг хлопнул себя по коленям и закричал:
– Эй, а где Шилов? Шилов где? – К сожалению, подлая цензура заставила автора книги вырезать слово «ёптвоюмать», которое находилось аккурат между двумя запятыми.
– Стыдно ему… – ответил кто-то, и Шилов узнал голос Проненко. Вот ведь, подумал Шилов, сволочь, никогда никуда не летает, а туда же – пьянствует со всеми и доносит.
– Почему стыдно? – удивился Семеныч. – Какого, прости Господи, черта?
– А вот так, – ответил меланхолик Проненко и попросил Сонечку:
– Ты, Сонечка, не останавливайся, как бы играй. – На самом деле Проненко хотел, конечно же, сказать: «Я мечтаю тебе засадить, Сонечка» – но постеснялся, не сказал.
– Непорядок! – завопил Семеныч и стукнул волосатым кулачищем по дубовому столу, отчего, звеня, подпрыгнули в воздух рюмки.
– Да-да, – скучая, ответил Проненко.
– Непорядок! – проревел Семеныч и затопал тяжелыми ботинками по асфальту.
Он перебежал узкую улочку и загрохотал в дверь кулаками, заставляя ее, дверь эту, скрипеть и болтаться, прогибаясь внутрь. Шилов не стал отвечать, повернулся на другой бок, крепче обнял подушку и с тоской поглядел в запыленное окошко на полную серебряную луну, на пичуг оранжевых, которые сидели, сонные, на изгороди и острыми клювиками водили из стороны в сторону. На звезды мерцающие любовался Шилов, а Семеныч стучал и орал:
– Шилов, ёптвоюмать! Открывай! Ну сколько можно… Аааа… да пошел ты! – Глазастый читатель может заметить, что здесь цензура промахнулась мимо «ёптвоюмать». Что ж, этому есть объяснение: цензор тоже человек и может сесть в лужу.
Семеныч ушел, и гуляние народное возобновилось. Сонечка и Проненко пели дуэтом, и голос Сонечки стал как у классика Владимира Высоцкого, а голос Проненко стал как у какого-то техно-попсового певца, которого Шилов ненавидел когда-то, в прошлой жизни, но потом забыл за что, собственно, ненавидел и фамилию его тоже запамятовал. Певцам подтягивал Семеныч, и слова, выбирающиеся из его луженой глотки, сливались друг с другом и превращались в самый настоящий медвежий рев. Потом его голос и голоса остальных стали тише, и еще тише, и еще, и, наконец, певцы замолчали. Стало слышно, как украдкой звенят рюмки, и кто-то матерится вполголоса, опасаясь лишним словом нарушить очарование летней ночи, но совсем не ругаться все-таки не может.
Шилов, простой русский парень, ворочался и считал до ста, а потом до тысячи, но часто сбивался и не мог поэтому уснуть. Вскоре Шилов окончательно перехотел спать. Он начал считать в уме овец, но мериносы путались в ногах и перемешивались с вялыми мыслями, что самым нахальным образом лезли в голову и не хотели ее покидать. Шилов плюнул, растер пяткой, поднялся и в одних трусах прошлепал на кухню. Оцарапал голую пятку о щепку, торчавшую из порога, выругался (Что-то вроде: «Вот же пляццтво» – но я не уверен). Пятка заболела, и Шилов допрыгал до рукомойника на одной ноге. Ополоснул лицо, набрал воды в сложенные ковшиком ладони, выпил. Вода была теплая и неприятная на вкус, пахла плесенью. Шилов, раздражаясь все больше, сплюнул в раковину. Тщательно вытер лицо и прошел к черному ходу – крепкой двери, сбитой из широких дубовых досок. Вышел на задний двор, где с наслаждением подставил лицо под свежий ветер.
Отсюда открывался замечательный вид на поля, на высокий холм, заросший пореем и лебедой, на деревянный крест на верхушке холма.
Приглядевшись, Шилов заметил рядом с крестом чей-то силуэт и матюгнулся: опять! Он забежал в дом, накинул на плечи шведку, влез в джинсы и вышел на улицу. Открывая калитку, сообразил, что забыл обуться, но возвращаться не захотел и босиком побежал по песочной тропинке на вершину холма.
Валерка подставил к кресту табуретку, взобрался на нее и прижался спиной к высушенному дереву. Левую руку прижал к перекладине креста ладонью наружу. Старался привязать ее просмоленной бечевкой, но получалось у него плохо, точнее – ничего не получалось. Валерка плакал, шмыгал носом и косматил нервными пальцами редкие волосы.
Шилов остановился в трех шагах от креста, перевел дыхание, сел по-турецки и стал ковырять обгрызенным ногтем пятку, чтобы выдернуть занозу. Он весь ушел в процесс извлечения щепки и не поднимал головы. Валерка маялся с веревкой, неразборчиво ворчал под нос, но вскоре не выдержал и сказал:
– Раз пришел, чего сидишь? Помог бы!
Шилов не ответил, ковырял в ноге с двойным усердием, расцарапывал кожу, надеясь быстрее вынуть занозу.
– Я к тебе, мля, обращаюсь! – Стеснительный Валерка, по профессии – бывший сантехник, даже в такой ситуации не мог произнести твердо и по-пролетарски: «Бля!»
Шилов опять промолчал. Вытянул занозу, уронил ее на землю и посмотрел в небо, а небо было красивое, праздничное, расстрелянное яркими звездами, и Шилов вспомнил, как выезжал на речку с друзьями когда-то. Денег у них не водилось, они жгли костер чуть в стороне от базы, играли по очереди на старой раздолбанной гитаре (к гитаре была приклеена переводная картинка с восхитительной блондинкой) и пили водку до утренних петухов, которых, впрочем, и в помине не было.
Они почти не хмелели, потому что ночью у реки всегда холодно, и алкоголь быстро выветривается. Девчонки жались к парням, и это было очень здорово. А затем постриженная под парня девушка в джинсовой рубашке брала в руки гитару и ударяла по струнам. Пела и играла неумело, как Сонечка, но всем нравился ее простуженный голос, и Шилову тоже нравился. Он смотрел вверх и видел небо с миллионом ярких звезд, а потом смотрел на черную, как смола, воду и видел миллион отраженных ярких звезд, и это тоже было очень здорово.
– Шилов, мля… – негромко позвал Валерка.
– Чего, Валерк? – также тихо спросил Шилов и перевел взгляд на обиженно сопящего, похожего на Колобка толстячка Валерку.
– Я – дурак?
– Не знаю, – честно ответил Шилов, вынул из кармана пачку сигарет и протянул Валерке:
– Будешь?
– Не курю, мля, – ответил он, взял сигарету и неумело прикурил. Шилов тоже закурил, и два новых огонька загорелись на вершине холма. Два новых дымка потянулись навстречу ночному небу.
Шилов развернулся и, обхватив руками колени, стал смотреть на их маленький городок, а Валерка оттолкнулся рукой, подвинулся к нему поближе и тоже стал смотреть. От Валерки пахло душистыми весенними травами и смолой. Город под холмом казался темной безмолвной громадиной, чудовищем, что незваным пришло на эту тихую равнину. Только в двух или трех окнах горел свет. Придушенно играла гитара за домами.
– Красиво, – выдохнул Шилов.
– Я хотел повисеть на кресте, – извиняющимся тоном сказал Валерка, – совсем недолго хотел повисеть, мля, а потом собирался слезть, и за это время, наверное, что-то изменилось бы, отчего нам всем стало бы лучше. И не только нам, мля.
– Все-таки ты – дурак, Валерк. А знаешь, Валерк, как стало бы хорошо, если бы во всех окнах, ну то есть не во всех, но во многих загорелся бы свет, и зашумели бы люди. Я б тогда мог поселиться в любом доме, необязательно в том, напротив которого собираются Семеныч, Соня и компания, а в любом, по-настоящему любом, и везде не получалось бы у меня уснуть из-за людского шума.
– Если бы я повисел на кресте, так могло стать, мля. Я просил и Соню, и Семеныча, и тебя часто просил, но вы не хотите прибивать меня к кресту гвоздями, поэтому я, как дурак, пытаюсь привязать себя веревками. Сам. Это обидно, млин.
– Не поэтому ты – дурак, – тяжко вздохнул Шилов и затушил сигарету о кочку. – Вовсе не поэтому, Валерка. Знаешь, как Чехов говорил? «Человек, если дуб, то это навсегда».
– Не верится, что это Чехов сказал, мля, – протянул Валерка.
– Да какая, собственно, разница?
Шилов поднялся, помог встать Валерке и повел его, осунувшегося и осевшего, как полупустой мешок с картофелем, к гитарным аккордам и электрическому свету. Звезды продолжали светить им в спину, ветер превращал высокую траву в серое море, рябил его, море это, гундосил, скрипя разбросанными тут и там корягами, насвистывая в норах, вырытых полевым зверьем.
Глава вторая
Шилов проснулся перед рассветом.
Подставив горячую шею под кран, он вымыл голову, смочил холодной водой живот и спину. Не вытираясь, надел белую хлопковую майку и шорты. Пошел к Семенычу. Семеныч как всегда остался сидеть за столом в надменном одиночестве, уставившись на батареи пустых бутылок и пирамиды грязных тарелок. Он стучал костяшками пальцев по столешнице и бормотал: «Вихри враждебные… веют над нами… вихри…»
Шилов присел рядом, взял початую бутылку, плеснул в стопку водки, опрокинул в рот. Водка за ночь остыла, и Шилов не почувствовал жгучего вкуса, а только прохладу во рту и приятное тепло в желудке. На душе стало легче.
– Я вот по какому делу, – сказал он без предисловий. – Валерка вчера опять на крест полез.
– Надоела водка, – сказал вдруг Семеныч. – На гашиш что ли перейти?
– Зачем на гашиш? – удивился Шилов.
– Что?
– Гашиш тебе зачем?
– Да незачем, в общем, просто скучно, хоть волком вой. А колоться, нос-понос, неохота.
Семеныч замолчал и посмотрел на дорогу через высокий заборчик, и Шилов тоже поглядел туда, но ничего особенного не увидел, потому что дорога была такая же, как всегда, пыльная, в паутине трещин. У обочины скопилось порядочное количество мусора: веток, нанесенных после грозы, этикеток и окурков, накиданных Семенычем и компанией.
– Убрать бы надо, – сказал Семеныч. – Ужас как ненавижу беспорядок, вот только убирать с малолетства не приучен. Пар-радокс, – мрачно добавил он.
– Подметем. Как раз Валерку припряжем, займем парня делом. С головой у него все хуже и хуже становится, без дела ему никак. Я его займу.
– Займешь, – кивнул Семеныч, выпил водки и нахмурился:
– Ты почему не открыл, когда я в дверь вчера стучал?
– Может, как раз на холме был, с Валериком общался? – солгал Шилов. – Вот и не услышал.
– Может, и был. Может, и не услышал. Но мне кажется, что ты лежал в постели, уткнувшись носом в подушку, и не хотел откр-рывать, потому что тебе стыдно стало из-за того, что на геликоптер каждое утро опаздываешь и не попадаешь на работу вместе со всеми.
– Может, и так, – согласился Шилов, и они оба замолчали и посмотрели на дорогу, на которой как раз появились призрачные воинства. С одной стороны дороги маршировали солдаты в серой армейской форме с автоматами в огрубелых руках, а с другой уныло плелись призывники в зеленой армейской форме с погонами на пуговицах, в пилотках с вышитыми звездами – эти сжимали в руках винтовки с примкнутыми штыками.
Солдаты остановились в пяти метрах друг от друга и подняли оружие. Стреляли в строгой очередности, хотя в чем именно эта очередность заключается, понять было невозможно. Падали солдаты тоже по какому-то своему ужасному плану, падали беззвучно, и в стороны брызгами разлеталась серая призрачная кровь, а в пыль летели эфемерные головные уборы и иллюзорные автоматы. Казалось, пыль вздымается там, где они падают, но это всего лишь утренний ветерок дул с холмов и поднимал пыль.
– Сер-рые победят, – сказал Семеныч, хотя это и так было ясно, но Шилов кивнул и подтвердил:
– Да, серые победят.
– Они всегда побеждают, бля, – сказал Семеныч, и Шилов снова согласился: да, мол, победят, бля, всегда так и происходит. А потом они закручено и со вкусом, как истинные русичи, выругались.
И серые вправду победили, хотя потеряли народу прилично, а там, где раньше стояли зеленые, покоились их призрачные трупы, и ветерок, казалось, шевелит волосы призывников и надувает форму, забираясь в рукава и воротники. Шилову подумалось, что зеленые солдаты очень молоды, что им нет и двадцати, и лица чаще мальчишечьи, безусые. Он посмотрел на серых, и почудилось Шилову, что те стыдятся и отворачивают лица. Потому что они-то воины подготовленные, в боях закаленные, хотят встретить достойного противника, а воевать приходится против птенцов желторотых.
Восходящее солнце хлестнуло по дороге желтыми лучами. Призрачные армии растаяли. Семеныч поднялся, хлопнул Шилова по плечу и прогудел:
– Ты, Шилов, немедленно к площадке геликоптера топай и тогда верно успеешь, а я пойду ребят р-растормошу.
– Хорошо, – пробормотал Шилов, настроение которого после призрачной бойни вконец испортилось. Вроде не впервые наблюдать пришлось, а все равно огорчился, да и зеленых жалко было; впрочем, и серых не меньше.
– Ну что за чертовщина! – рявкнул Шилов, топнул ногой об асфальт и поглядел вокруг с яростью. Гнев свой он хотел выплеснуть на безмятежного Проненко, который смотрел вслед улетающему геликоптеру и улыбался, грызя ноготь на большом пальце, но вспомнил утреннюю битву призраков и, сбавив тон, пробормотал:
– Нет, это не дело.
– Конечно, не дело, – усмехнулся Проненко и подмигнул ему: – Снова опоздал?
– Не твоего ума…
– Видел я, как ты с раннего утра Валерку напряг дорогу подметать и коряги убирать, а сам к площадке пошел. Так даже он, Валерыч, прибрался, мусор на свалку отнес и успел на геликоптер, а ты, Шилов, чего ж? Где мог так задержаться?
– Смотрю я на тебя и думаю, Проненко, откуда ты, подлая скотина, здесь взялся…
Проненко хрюкнул, сунул руки в карманы и сказал:
– А вот такой я!
– Нашел чем гордиться.
– Ну, для чего-то я ведь нужен, Шилов, правда? Веселить вас всех тут собравшихся или для иного, но надобен.
– Дурак ты, Проненко…
– Это ты Валерку дураком зови, – злобно ответил Проненко: – А меня как бы не имеешь никакого права так называть.
– Когда ты все слышать успеваешь? – выдохнул Шилов, щеки которого от стыда порозовели. Неужто Проненко и вчерашнего «сучару» слышал? Стыдно-то как!
– Успеваю… – Проненко повернулся лицом к своему дому с окнами разноцветными. – А ты, чем скучать весь день, по городу как бы прошвырнись, Сонечку как бы разыщи.
– Она не полетела? – спросил Шилов, щеки которого натурально запылали после этих слов.
Проненко не ответил. Он сгорбился и под палящими лучами пошел к своему дому, и вблизи, со спины, Проненко напоминал древнего старика, а издали – серую сучковатую корягу, которую случайно прибило к берегу, и она, как слепой котенок, тычется в него, не умея снова вернуться на середину многоводной реки. Тошно на душе стало Шилову от невеселых мыслей и захотелось крикнуть: Проненко, а пойдем пивка выпьем или там водочки хряпнем, поболтаем, помиримся. Но он не крикнул, а Проненко скрылся в подъезде, над козырьком которого день и ночь горели два старинных, причудливо изогнутых фонаря. Шилов посмотрел на дверь и вспомнил, что вчера она была из стекла, а сегодня, глядите-ка, металлическая, с врезанным вычурным глазком, что будто из янтаря отлит.
– На хрена ты везде это дурацкое «как бы» вставляешь?! – закричал Шилов изменившемуся дому. Изменившийся дом, конечно, в ответ мог послать нашего героя на хрен, не твое дело, мол, но он был всего лишь бездушным домом.
Он увидел Сонечку сразу, только свернул в тихий переулок. Она шла вдоль обочины, останавливаясь возле каждого двора, и подолгу вглядывалась в окна пустых домов. Седые волосы облепили молодое, но уже изрытое морщинами лицо; глаза Сонечки, обычно мутно-зеленые, казались изумрудными, а загорелые до черноты руки крепко вцеплялись в кромку забора. Глядела она на дома подолгу, неотрывно, а потом снова шла вперед. Шилов следовал за ней: любовался Сонечкиной точеной фигурой и стройными ножками. Только Сонечкиными седыми волосами любоваться не выходило, потому что Шилову становилось грустно, когда он смотрел на них.
Соня остановилась возле маленького дома белого кирпича с плоской крышей и расшатанной деревянной пристройкой для хранения всяческого барахла, и Шилов тоже остановился, а она вдруг вздрогнула и обернулась; приставила ко лбу ладонь козырьком – от солнца – и пробубнила:
– А, это ты…
Шилов подошел к ней и остановился в двух шагах, не зная, что сказать. Соня отвернулась к дому, прижалась грудью к изгороди и что-то высматривала в окнах. Шилов поглядел туда же: окна как окна, обычные деревянные рамы и чистые, свежевымытые, стекла, да и сам домик заурядный, ничем не примечательный – с обыкновенной фанерной дверью и крышей, покрытой самой рядовой черепицей. Песочная стежка ведет к домику, рядом с дорожкой сорные травы растут, а чуть дальше – яблони кривыми ветками к небу тянутся, и старый, разрушенный с одной стороны, колодец стоит; колесо от телеги рядом с ним валяется.
– Ты кого-то ищешь, Соня?
Она посмотрела на него и не ответила, отлепилась от забора и пошла дальше. Шилов шел за ней, проклиная палящее солнце, и мечтал о грозе, о ливне, о Сонечкиной ладной фигурке тоже мечтал немного; в мечтах хотел обнять Соню, прижать к себе, и чтоб проливной дождь вокруг, гром, молнии, но стеснялся и поспешно гнал такие мысли прочь. Задумавшись, чуть не натолкнулся на Соню, которая замерла столбом посреди дороги, дожидаясь его.
– Зачем за мной идешь? Зачем, скажи?
– Помочь хочу, – ответил Шилов, растерявшись.
– Вчера во время вылета я видела своего малыша. Я видела моего кроху, и был он уже седой и старый, пускал слюни, нашептывая бессмыслицу какую-то, потому что впал в маразм, а я никак не могла помочь ему, и он умер на моих глазах.
– Ты думаешь, он…
– Я ничего не думаю! – крикнула Сонечка и расплакалась. Шилов подошел к ней сзади, обнял, а она не отстранилась, как обычно, но и не прижалась в ответ, просто стояла и рыдала. Шилов пытался утешить ее, но слова подбирались с трудом, и он больше молчал. Сонечка плакала громче, почти навзрыд, когда Шилов что-то говорил, потому что знала, что он чушь городит, и Шилов это тоже понимал, и, смущаясь, умолкал. А потом сказал ни с того ни с сего:
– Сонь, хочешь, к речке рванем? Там хорошо, прохладно, жары проклятой нет!
– Не хочу, – шепнула Сонечка. – Давай.
Они сидели на берегу, и Шилов думал, что неплохо бы искупаться, но раздеваться стеснялся, потому что Соня сидела все еще пасмурная. Что она подумает, если он стянет с себя одежду и начнет плескаться? Поэтому Шилов не раздевался, и даже шведку не снял. Когда молчать стало нестерпимо, он сказал:
– Это даже хорошо, Соня, что ты своего сына не нашла.
– Я знаю, – шепнула она.
– Ведь если б ты нашла его, пускающего слюни, нам бы пришлось его в печальный дом отвести, и ничего хорошего из этого не вышло бы…
– Я знаю! – произнесла Соня с нажимом и посмотрела на Шилова с такой яростью, что он захотел отсесть в сторонку и с немалым трудом удержался, чтобы все-таки не передвинуться. Соня повернулась к речке лицом. Вода заиграла отблесками на ее загорелом лице, рыжий солнечный свет отразился в ее глазах. Шилов подумал, что ему мешает то глупое чувство, которое он испытывает к Сонечке, что если бы не оно, он бы давно сумел помочь Соне, убедил бы ее, как это глупо – надеяться встретить сына здесь, в городе.
– Соня… – тихо позвал Шилов, но она не ответила, подняла с песка камень-голыш и запустила его, размахнувшись, в реку. Шилов следил за камнем, который скакал по воде и не тонул, и считал, сколько раз камень успеет подпрыгнуть. Соня шевелила губами и тоже считала. Камень булькнул и пошел на дно, и Шилов сказал:
Подставив горячую шею под кран, он вымыл голову, смочил холодной водой живот и спину. Не вытираясь, надел белую хлопковую майку и шорты. Пошел к Семенычу. Семеныч как всегда остался сидеть за столом в надменном одиночестве, уставившись на батареи пустых бутылок и пирамиды грязных тарелок. Он стучал костяшками пальцев по столешнице и бормотал: «Вихри враждебные… веют над нами… вихри…»
Шилов присел рядом, взял початую бутылку, плеснул в стопку водки, опрокинул в рот. Водка за ночь остыла, и Шилов не почувствовал жгучего вкуса, а только прохладу во рту и приятное тепло в желудке. На душе стало легче.
– Я вот по какому делу, – сказал он без предисловий. – Валерка вчера опять на крест полез.
– Надоела водка, – сказал вдруг Семеныч. – На гашиш что ли перейти?
– Зачем на гашиш? – удивился Шилов.
– Что?
– Гашиш тебе зачем?
– Да незачем, в общем, просто скучно, хоть волком вой. А колоться, нос-понос, неохота.
Семеныч замолчал и посмотрел на дорогу через высокий заборчик, и Шилов тоже поглядел туда, но ничего особенного не увидел, потому что дорога была такая же, как всегда, пыльная, в паутине трещин. У обочины скопилось порядочное количество мусора: веток, нанесенных после грозы, этикеток и окурков, накиданных Семенычем и компанией.
– Убрать бы надо, – сказал Семеныч. – Ужас как ненавижу беспорядок, вот только убирать с малолетства не приучен. Пар-радокс, – мрачно добавил он.
– Подметем. Как раз Валерку припряжем, займем парня делом. С головой у него все хуже и хуже становится, без дела ему никак. Я его займу.
– Займешь, – кивнул Семеныч, выпил водки и нахмурился:
– Ты почему не открыл, когда я в дверь вчера стучал?
– Может, как раз на холме был, с Валериком общался? – солгал Шилов. – Вот и не услышал.
– Может, и был. Может, и не услышал. Но мне кажется, что ты лежал в постели, уткнувшись носом в подушку, и не хотел откр-рывать, потому что тебе стыдно стало из-за того, что на геликоптер каждое утро опаздываешь и не попадаешь на работу вместе со всеми.
– Может, и так, – согласился Шилов, и они оба замолчали и посмотрели на дорогу, на которой как раз появились призрачные воинства. С одной стороны дороги маршировали солдаты в серой армейской форме с автоматами в огрубелых руках, а с другой уныло плелись призывники в зеленой армейской форме с погонами на пуговицах, в пилотках с вышитыми звездами – эти сжимали в руках винтовки с примкнутыми штыками.
Солдаты остановились в пяти метрах друг от друга и подняли оружие. Стреляли в строгой очередности, хотя в чем именно эта очередность заключается, понять было невозможно. Падали солдаты тоже по какому-то своему ужасному плану, падали беззвучно, и в стороны брызгами разлеталась серая призрачная кровь, а в пыль летели эфемерные головные уборы и иллюзорные автоматы. Казалось, пыль вздымается там, где они падают, но это всего лишь утренний ветерок дул с холмов и поднимал пыль.
– Сер-рые победят, – сказал Семеныч, хотя это и так было ясно, но Шилов кивнул и подтвердил:
– Да, серые победят.
– Они всегда побеждают, бля, – сказал Семеныч, и Шилов снова согласился: да, мол, победят, бля, всегда так и происходит. А потом они закручено и со вкусом, как истинные русичи, выругались.
И серые вправду победили, хотя потеряли народу прилично, а там, где раньше стояли зеленые, покоились их призрачные трупы, и ветерок, казалось, шевелит волосы призывников и надувает форму, забираясь в рукава и воротники. Шилову подумалось, что зеленые солдаты очень молоды, что им нет и двадцати, и лица чаще мальчишечьи, безусые. Он посмотрел на серых, и почудилось Шилову, что те стыдятся и отворачивают лица. Потому что они-то воины подготовленные, в боях закаленные, хотят встретить достойного противника, а воевать приходится против птенцов желторотых.
Восходящее солнце хлестнуло по дороге желтыми лучами. Призрачные армии растаяли. Семеныч поднялся, хлопнул Шилова по плечу и прогудел:
– Ты, Шилов, немедленно к площадке геликоптера топай и тогда верно успеешь, а я пойду ребят р-растормошу.
– Хорошо, – пробормотал Шилов, настроение которого после призрачной бойни вконец испортилось. Вроде не впервые наблюдать пришлось, а все равно огорчился, да и зеленых жалко было; впрочем, и серых не меньше.
– Ну что за чертовщина! – рявкнул Шилов, топнул ногой об асфальт и поглядел вокруг с яростью. Гнев свой он хотел выплеснуть на безмятежного Проненко, который смотрел вслед улетающему геликоптеру и улыбался, грызя ноготь на большом пальце, но вспомнил утреннюю битву призраков и, сбавив тон, пробормотал:
– Нет, это не дело.
– Конечно, не дело, – усмехнулся Проненко и подмигнул ему: – Снова опоздал?
– Не твоего ума…
– Видел я, как ты с раннего утра Валерку напряг дорогу подметать и коряги убирать, а сам к площадке пошел. Так даже он, Валерыч, прибрался, мусор на свалку отнес и успел на геликоптер, а ты, Шилов, чего ж? Где мог так задержаться?
– Смотрю я на тебя и думаю, Проненко, откуда ты, подлая скотина, здесь взялся…
Проненко хрюкнул, сунул руки в карманы и сказал:
– А вот такой я!
– Нашел чем гордиться.
– Ну, для чего-то я ведь нужен, Шилов, правда? Веселить вас всех тут собравшихся или для иного, но надобен.
– Дурак ты, Проненко…
– Это ты Валерку дураком зови, – злобно ответил Проненко: – А меня как бы не имеешь никакого права так называть.
– Когда ты все слышать успеваешь? – выдохнул Шилов, щеки которого от стыда порозовели. Неужто Проненко и вчерашнего «сучару» слышал? Стыдно-то как!
– Успеваю… – Проненко повернулся лицом к своему дому с окнами разноцветными. – А ты, чем скучать весь день, по городу как бы прошвырнись, Сонечку как бы разыщи.
– Она не полетела? – спросил Шилов, щеки которого натурально запылали после этих слов.
Проненко не ответил. Он сгорбился и под палящими лучами пошел к своему дому, и вблизи, со спины, Проненко напоминал древнего старика, а издали – серую сучковатую корягу, которую случайно прибило к берегу, и она, как слепой котенок, тычется в него, не умея снова вернуться на середину многоводной реки. Тошно на душе стало Шилову от невеселых мыслей и захотелось крикнуть: Проненко, а пойдем пивка выпьем или там водочки хряпнем, поболтаем, помиримся. Но он не крикнул, а Проненко скрылся в подъезде, над козырьком которого день и ночь горели два старинных, причудливо изогнутых фонаря. Шилов посмотрел на дверь и вспомнил, что вчера она была из стекла, а сегодня, глядите-ка, металлическая, с врезанным вычурным глазком, что будто из янтаря отлит.
– На хрена ты везде это дурацкое «как бы» вставляешь?! – закричал Шилов изменившемуся дому. Изменившийся дом, конечно, в ответ мог послать нашего героя на хрен, не твое дело, мол, но он был всего лишь бездушным домом.
Он увидел Сонечку сразу, только свернул в тихий переулок. Она шла вдоль обочины, останавливаясь возле каждого двора, и подолгу вглядывалась в окна пустых домов. Седые волосы облепили молодое, но уже изрытое морщинами лицо; глаза Сонечки, обычно мутно-зеленые, казались изумрудными, а загорелые до черноты руки крепко вцеплялись в кромку забора. Глядела она на дома подолгу, неотрывно, а потом снова шла вперед. Шилов следовал за ней: любовался Сонечкиной точеной фигурой и стройными ножками. Только Сонечкиными седыми волосами любоваться не выходило, потому что Шилову становилось грустно, когда он смотрел на них.
Соня остановилась возле маленького дома белого кирпича с плоской крышей и расшатанной деревянной пристройкой для хранения всяческого барахла, и Шилов тоже остановился, а она вдруг вздрогнула и обернулась; приставила ко лбу ладонь козырьком – от солнца – и пробубнила:
– А, это ты…
Шилов подошел к ней и остановился в двух шагах, не зная, что сказать. Соня отвернулась к дому, прижалась грудью к изгороди и что-то высматривала в окнах. Шилов поглядел туда же: окна как окна, обычные деревянные рамы и чистые, свежевымытые, стекла, да и сам домик заурядный, ничем не примечательный – с обыкновенной фанерной дверью и крышей, покрытой самой рядовой черепицей. Песочная стежка ведет к домику, рядом с дорожкой сорные травы растут, а чуть дальше – яблони кривыми ветками к небу тянутся, и старый, разрушенный с одной стороны, колодец стоит; колесо от телеги рядом с ним валяется.
– Ты кого-то ищешь, Соня?
Она посмотрела на него и не ответила, отлепилась от забора и пошла дальше. Шилов шел за ней, проклиная палящее солнце, и мечтал о грозе, о ливне, о Сонечкиной ладной фигурке тоже мечтал немного; в мечтах хотел обнять Соню, прижать к себе, и чтоб проливной дождь вокруг, гром, молнии, но стеснялся и поспешно гнал такие мысли прочь. Задумавшись, чуть не натолкнулся на Соню, которая замерла столбом посреди дороги, дожидаясь его.
– Зачем за мной идешь? Зачем, скажи?
– Помочь хочу, – ответил Шилов, растерявшись.
– Вчера во время вылета я видела своего малыша. Я видела моего кроху, и был он уже седой и старый, пускал слюни, нашептывая бессмыслицу какую-то, потому что впал в маразм, а я никак не могла помочь ему, и он умер на моих глазах.
– Ты думаешь, он…
– Я ничего не думаю! – крикнула Сонечка и расплакалась. Шилов подошел к ней сзади, обнял, а она не отстранилась, как обычно, но и не прижалась в ответ, просто стояла и рыдала. Шилов пытался утешить ее, но слова подбирались с трудом, и он больше молчал. Сонечка плакала громче, почти навзрыд, когда Шилов что-то говорил, потому что знала, что он чушь городит, и Шилов это тоже понимал, и, смущаясь, умолкал. А потом сказал ни с того ни с сего:
– Сонь, хочешь, к речке рванем? Там хорошо, прохладно, жары проклятой нет!
– Не хочу, – шепнула Сонечка. – Давай.
Они сидели на берегу, и Шилов думал, что неплохо бы искупаться, но раздеваться стеснялся, потому что Соня сидела все еще пасмурная. Что она подумает, если он стянет с себя одежду и начнет плескаться? Поэтому Шилов не раздевался, и даже шведку не снял. Когда молчать стало нестерпимо, он сказал:
– Это даже хорошо, Соня, что ты своего сына не нашла.
– Я знаю, – шепнула она.
– Ведь если б ты нашла его, пускающего слюни, нам бы пришлось его в печальный дом отвести, и ничего хорошего из этого не вышло бы…
– Я знаю! – произнесла Соня с нажимом и посмотрела на Шилова с такой яростью, что он захотел отсесть в сторонку и с немалым трудом удержался, чтобы все-таки не передвинуться. Соня повернулась к речке лицом. Вода заиграла отблесками на ее загорелом лице, рыжий солнечный свет отразился в ее глазах. Шилов подумал, что ему мешает то глупое чувство, которое он испытывает к Сонечке, что если бы не оно, он бы давно сумел помочь Соне, убедил бы ее, как это глупо – надеяться встретить сына здесь, в городе.
– Соня… – тихо позвал Шилов, но она не ответила, подняла с песка камень-голыш и запустила его, размахнувшись, в реку. Шилов следил за камнем, который скакал по воде и не тонул, и считал, сколько раз камень успеет подпрыгнуть. Соня шевелила губами и тоже считала. Камень булькнул и пошел на дно, и Шилов сказал: