Священник покачал головой в знак отказа, остальные чокнулись и улыбнулись друг другу – зарождающаяся было пена после слов Степана Антоновича с разговора сошла.
   – Эх, гитары не взял, – мощно потянулся Василий. – Хорошо бы сейчас гитара-то.
   – Веселый ты парень, матросик, – сказала старушка, – за такого всякая пойдет, если не отпугнешь.
   – Как вас по имени-отчеству, забыл спросить, – уважительно поинтересовался Василий.
   – Пелагея… Пелагея Никаноровна.
   «Пелагея… как Салтычиха, – подумал Платон, – имя одно, а бабы какие разные».
   – Ну так, Никаноровна, всю жизнь не прогорюешь…а гитара моряку – заместо подруги на берегу. Ладно, пойду, похожу по вагонам, может, найдется у кого.
   Василий встал, еще раз потянулся, так что ощутимо слышно хрустнула могучая спина, и пошел в глубь состава.
   – Хороший парень, – заметил Степан Антонович, – незлобивый. Не зря его эта самая Маруся отпускать не хотела.
   – Молодой, перебесится, поймет, что такие Маруси – самые берегини и есть (Платон на этом слове сразу подумал о Василине), ими не кидаться надо, а при себе удерживать да на руках носить, – добавила Пелагея Никаноровна – Вы как думаете, батюшка? Сами-то женаты?
   Отец Иоанн развел руками.
   – Не сподобил еще Господь, матушка. Однако намерение такое имею. А что насчет морячка нашего и рабы божьей Марии, так послушайте, какой случай в моем приходе был.
   Я эту женщину давно заприметил – ходит и на утреню и к каждой вечерне, хоть и молодая по годам, но очень серьезная, печально серьезная, если точнее сказать. Сразу видно, что большое горе у нее, свечи на Голгофу ставит и перед иконой Божьей Матери, и перед Вседержителем, но никаких записок за здравие или упокой не было от нее ни разу. Исповедоваться тоже желания не проявляла. Но поговорил я с ней как-то перед самым закрытием храма. Это не исповедь была даже, не просила она грехи отпустить. А напрасно – страшные грехи-то, прости ее Господи… – Батюшка три раза наложил крест и продолжил: – Жила она разведенной, с двумя детьми, брат и сестра десяти лет, но не одна – с сожителем, то есть, как в миру говорят, гражданским браком. Как они познакомились, не скажу, но полюбила она его страшно, какой-то бесовской страстью, он ее приворожил, что ли. И вот начали жить, а в жены он ее не берет и все главный разговор на потом переносит. Но как-то уже неловко стало, и говорит он ей, что не может сочетаться с ней законным браком и вообще не может жить с ней дальше. Почему, плачет женщина, а он не говорит прямо, все отнекивается, намекает уклончиво, но потом выразился ясно – дети ему мешают. Не его кровь, не может он ее любить с чужим потомством. Не сам он предложил, но и не возражал, когда – ведь надо же, так женщину опутать, – когда она заявила ему, что детей своих убьет.
   Священник снова перекрестился, Пелагея Никаноровна и Степан Антонович сделали то же самое.
   – Ну, так вот. Сгоряча она это выпалила, говорит, но такое страшное сгоряча в голове не появляется – уже дьявол вел ее. И воистину – по мере того, как он охладевал к ней, эта мысль в ней крепла, разрасталась и, видно, так уже изнутри давить начала, что как-то утром не в школу детей повела, а в лес. Детям сказала, что по грибы, а эти Божьи создания и радуются, что на занятия не нужно идти. Топорик с собой из амбара прихватила – в лукошке под рушником спрятала. И вот углубились они в лес ненамного, а она их и зовет – белый гриб, мол, нашла, да огромный. Подбегают ребятишки, спрашивают – где, а она кивает – вон, под тем пеньком. Они и нагнулись гриб найти, она топор вынимает и замахивается. Тут девочка обернулась и онемела – в глаза матери смотрит, не шевелится. И паренек тоже обернулся и застыл. Женщина эта говорила мне, что только это детей и спасло, пошевелись хоть кто-нибудь, опустила топор бы на голову. И вот так они с минуту друг на друга глядели – и вдруг разом прошло наваждение, мать вдруг на себя, как бы со стороны посмотрела, ужаснулась и потеряла сознание. Когда очнулась – темнело уже, никого вокруг, и детей, конечно тоже.
   – Ну, обошлось, слава Богу, – выдохнул Платон.
   – Не совсем, – покачал головой батюшка. – Этим самым топором она в тот же вечер своего сожителя порешила. Мне вот еще что… не странным даже… не знаю, как точно сказать… характерным показалось. Перед тем, как гражданского мужа зарубить, она это отчетливо помнила, скотине корм дала, собаку покормила, курей, а потом только снова за топор взялась. Сознательно уже, значит, осознанно. Лечилась потом много лет принудительно – несмотря ни на что, признали ее на суде невменяемой, потом, конечно, отпустили. Так вот даже теперь боится у Господа Бога прощения вымаливать. Но милостив Вседержитель наш, и я ее вразумлял, как мог.
   – Господи, страхи какие, – снова перекрестилась Пелагея Никаноровна. – А дети что ж?
   – Дети-то? Детей так и не нашли, то ли так спрятались в каком-нибудь глухом месте – широка Россия, – то ли… не помнит она точно, когда сознание у нее отключилось, боится, что все-таки… ну вы понимаете. Но хоть все там обшарили, и с солдатами даже – никаких тел или крови не нашли. Я это к чему рассказал, – мягко улыбнулся отец Иоанн. – Не всякую страсть любовью можно назвать, когда в сердце Господа нет, сердцем всегда Сатана завладеет, пустым оно быть не может, так уж устроен раб Божий – человек.

6

   Когда матрос вернулся с гитарой, попутчики уже укладывались на боковую. Было видно, что морячок не только ходил за инструментом, но успел где-то и попеть и попить. Его немного пошатывало, словно он был не в поезде, а на корабле в открытом море.
   – Ну вот, расстроилась компания, – огорчился Вася, – а я для общества расстарался.
   – Долго ехать, напоешься ишо, – сказал из-под тулупа Степан Антонович.
   Моряк эхнул и тяжело опустился на место, обпершись на гитару, как викинг на меч.
   – Слышь, Гегель, ты как в этом смысле? – Василий щелкнул себя по горлу.
   Платон хотел было отказаться – все-таки он сегодня изрядно понервничал с этим отъездом, но спустил свои длинные ноги с полки.
   – А где? У меня с собой нету.
   – Да здесь приличный вагон-ресторан имеется, еще часик работать будет, а для меня… Катька-буфетчица и подольше расстарается, я уже к ней пришвартовался. Если уж петь не для кого, тогда просто выпьем-посидим. Ну? Угощаю. – Моряк сделал широкий жест рукой.
   Платон еще секунду колебался, потом посмотрел под полку – вещи были на месте – и согласно кивнул.
   Буфетчица Катька – полная румяная молодуха – прям вилась около стола, только на моряцкие колени не садилась, пытаясь предугадать желание статного матроса и, подавая блюда, намеренно наклонялась пониже, вовсю показывая спелые дынные груди. Василий, избалованный женским вниманием, небрежно отдавал указания по водке, закускам и прочей снеди, которая незамедлительно появлялась на их столе. Платону отчего-то вспомнилась та самая рабочая столовая, где он когда-то давно, уже в позапрошлой жизни, познакомился с комсомолкой Надей, родившей ему дочь Зинку, родившую, в свою очередь, нового человечка, которому он, Сергей Васильевич Соломатин, теперь дед. Неизвестный малец непонятно какое еще получит имя, а вот фамилия будет такая же – Соломатин. О том, что дочь могла взять фамилию мужа, Платону в голову не приходило.
   – Ну что, вцепились! – Рюмка в матросской лапище казалась наперстком.
   – Вцепились! – поддержал Платон, чокнулся и влил в себя шкалик.
   – Эх, хорошо пошла, – погладил себя по мощной груди матрос, – хотя первачок у Степаныча тоже что надо. Надо же – зэк раскулаченный, а за любовь гутарит. Черт ее знает, эту любовь. Все шатко, зыбко, как в Кильском канале в туман, гляди в оба, а то разом на берег вынесет или чужое судно протаранишь. Одна вахта… пожизненная. Не, мы ишо погуляем, да, Катька? – Василий плотоядно подмигнул буфетчице, которая, разомлев от вожделения, пожирала моряка коровьими глазами.
   – Так дело молодое, понятно, погулять можно. А все ж права наша старушка попутчица, детей только от законной жены хочется, – покачал головой Платон. – Там оно, конечно, туман впереди, но ведь и счастливые семьи бывают. Там ты нужен не на ночь, не на две, навсегда… ну не навсегда… постоянно нужен. Это ж хорошо, когда ты кому-то нужен. А заранее жалеть, что случиться может, смысла мало.
   – Не исключаю. – Матрос посмотрел Платону прямо в глаза. – А вот спешить с этим делом не рекомендуется. Ты вот со своей сколько до брака вместе жил?
   Платон прикинул – получалось, что нисколько и не жил, познакомился, расписался, и уж тогда только и зажили.
   – Да так… поженились сперва.
   – А вот я так думаю, она сперва себя показать должна. Не снаружи, что она каждому показывает, а изнутри. А для этого пожить с ней надо пару годков, посмотреть, как встречает, как уваживает, кормит как. Да и как ревнует, тоже надо посмотреть, а то с друзьями где-нибудь гульнешь, а она тебя сковородкой по харе с порога. На кой такая дырявая шаланда нужна, я тебя спрашиваю?
   Платону вспомнились слова Артиста, что мол, если несчастливо женился, то станешь философом. Матрос между делом развивал свою теорию брака.
   – Сколько наших так вот охомутали по слепоте, вернее, по глупости мужицкой. Девка, как Катька наша, к примеру, своими достоинствами блеснет – и все, ослеп мужик. А нашему брату-моряку по полгода в рейсе болтаться, возвращаешься и не знаешь – ждала или коленки друг по другу соскучились уже. Молодой ведь мужик на каждую ночь нужен – похоть свою тешить. Вот так пьешь с корешем и не догадываешься, что он из твоей постели только вчера вылез. Сколько у нас мордобоя по таким случаям было, пальцев не хватит загибать. Да ладно, драка – дело обычное, а иная сука и рада еще поглядеть, как из-за нее, мокрощелки, настоящие морские люди сшибаются, словно горные козлы – и оба с рогами. И морду друг другу разбивают, и душу. А вот один кореш мой, знаешь, чего удумал?
   – Не… – покачал головой заслушавшийся Платон.
   – Он, когда об измене свое женушки узнал, да что узнал – она сама ему призналась, уж не знаю, зачем. Так он ее отмудохал сначала, как положено, а потом, вместо того чтобы пинка под зад дать без всякого Якова и списать на берег с вещами, в койку уложил и не вынимал трое суток. Перее…вал, значит, свое себе членом возвращал. И все равно не помогло – развелись.
   А с сожительницей, без штампа в паспорте, что для них мечта всей ихней бабской жизни, проще простого. Один косяк – и за борт без всяких там рыданий, рукозаламываний и перее…ов. Катюха, уважь еще беленькой!
   Пышногрудая Катюха словно ждала приказа и мигом поставила на стол заранее налитую колбу.
   – Видишь, Платон, любят меня девки, но говорил уже – покуда холостой, потом никакого сладу не будет. Они ведь как рассуждают – я старалась, угождала, обласкивала, значит, мужик должен. А долги они взыскивать мастерицы, всю жизнь будешь отдавать, а должок только растет. Баба – не воробей, залетит – не прокормишь! Вцепились?
   – Вцепились!
   – За выход из порта! – Василий запрокинул рюмку.
   Платон тоже вышел из порта и покосился на богатую закуску – за вагонными разговорами он ощутимо проголодался. Моряк подал пример и богато положил себе на тарелку соленья. Платон ковырнул вилкой в мясной нарезке.
   – Возьми огурец, Платон, под него, подлеца, в России и водка по-другому плещется, – посоветовал Василий.
   Платон взял себе и солений и с наслаждением захрустел квашеной капусткой.
   – Ну, а скажи мне, Вась, ты сам любил кого-нибудь? Так, чтобы – вдрызг, ядрена-матрена?
   Матрос немного помолчал за той же капустой.
   – Если по чесноку, то – вряд ли. То ли насмотрелся я на корешей своих несчастных, то ли не встретилась такая, чтобы забыться… не знаю. А скорее – не верю я им, сукам, вот в чем дело. Что баба? Самка человека! Такие достойные парни из-за них в жизни тонули, ну вот ты, к примеру. Любил ты свою, а счастлив теперь? Не отвечай, и так видно.
   – Почему же, я отвечу, ядрена-матрена. Да, все разбилось… как кувшин, не склеишь теперича, это точно. А все одно – вспоминаю, как домой приходил, когда ждали еще, и теплеет на сердце до сих пор. Я все же думаю, что ждешь, когда тебя полюбят так, чтобы ты поверил, а самому любить – оно слаще все-таки. Дышишь по-другому, глубже, что ли. Всякий человек, когда другого любит, заботится о нем, вот в чем штука. Ты, Вась, не нагулялся еще, а потом все одно захочется самому о ком-нибудь заботиться, да так, что никакой веры не понадобится, захочется, и все. Основной инстинкт – это не между ног, а полметра выше. – Платон положил себе руку на левую грудь. – Потому что основа, она – в сердце. А у кого основы этой нету, у него хоть тыщу баб будет, а все как одна – ни имена не запомнятся, ни лица. А когда имя тебе без разницы, надолго тебе такая нужна? На ночь? Тогда вся жизнь – как в гостинице – по ночевкам, а дом, семья – это где живут, а не ночуют. Извини, Вась, я, может, путано говорю, ядрена-матрена.
   – Не зря, я гляжу, тебя Платоном прозвали, – усмехнулся моряк, – ты знаешь что, ты мне свово имени-отчества и не говори. «Платон» – это в точку. А насчет дома – тут ты прав, но ведь и поп наш попутный тоже прав – надо сильно проверять, какое чувство бабой движет, а то вот так с рейса придешь, дверь откроешь, руки распахнешь, а тебя топором в темя, без всякого Якова.
   Платон покачал головой, но ничего не сказал. Буфетчица внимательно посмотрела на моряка – не нужно ли добавки, но Василий ее взгляда не заметил.
   – А как у вас, флотских, когда плаваете, пить нельзя совсем? – сменил тему Платон.
   Василий усмехнулся.
   – Запомни, Платоша, это говно плавает, а мы хо-дим. Так вот в рейсе – ни-ни, только в порту и то с оглядкой, чтоб в случае чего местные полицаи не забрали – из-за драки там или что-то в этом духе. Отстанешь – и все. Был у нас такой случай – забрали боцмана, шорох в Кейптаунском борделе такой поднял, что чуть до консула не дошло. Шлюхи местные развели на дорогой коньяк, а он не врубился поначалу, ну и понес по ухабам всех. Нам позвонил, конечно, мы там сутенеров крепко погоняли. Чтоб какие-то бляди русскому моряку подлянку кидали, так это ж позор на весь торговый флот.
   – Ну и чем кончилось?
   – Да известно чем, откупились от местных ментов, потом от капитана, чтобы строгача в личное дело не всадил, ну и отчалили. Потом у нас уже Петрович всем долги роздал, тем и кончилось. Вцепились?
   Василий рассказывал еще много морских историй, от которых веяло соленым ветром, волнами, захлестывающими палубу в «ревущих сороковых», криками чаек и обязательными красавицами в каждом порту. Платон упоенно слушал и время от времени вцеплялся в рюмку. Официантки постепенно начали раскладывать сиденья и превращать их в постели – в наших поездах им особого купе не полагается, спят в прямом смысле на работе. Буфетчица Катя, спросясь глазами, аккуратно подсела к мужчинам с очередной колбочкой и граненым маленьким стаканчиком. Кофта на бахчовой груди была расстегнута на пару лишних пуговиц.
   – А ты знаешь, к примеру, что такое мáрсель? – вопрошал уже «добренький» Василий.
   – Город такой, – еле ворочал языком Платон. – Порт.
   Василий громко засмеялся и обхватил ручищей Катюху, пригрев ладонь на расстегнутых пуговицах.
   – Эх ты, салага! Это Марсель – порт, а мáрсель, точнее – марсели – вторые снизу прямые паруса, под брамселем и бом-брамселями, что крепятся на чем?
   – На чем? На мачтах?
   – Салага! На стеньгах. Известно тебе, к примеру, что такое бом-брам-стеньга?
   – Бом-брам-стелька? – осоловело переспросил Платон, и матрос затрясся в смехе, буфетчица заколыхалась всей собой в ритм своему бравому ухажеру.
   – Не, ну ты подумай, Катюха, – стелька, это ж надо же! Сам ты в стельку! Давай, Кать, наливай еще по маленькой. Вцепились! Семь футов под килём! Зюйд-зюйд вест!
   Еще через час Платон навцеплялся настолько, что уже был готов уронить голову в остатки капусты. Матрос что-то проурчал своей пассии на ухо и встал.
   – Так, полундра! Платон, свистать всех наверх! Тебе уже в кубрик пора, да и нам с Катькой дрейфовать до койки надо. Вставай, Платон.
   – Не… ты погодь, – вяло сопротивлялся Платон, которому не хотелось заканчивать вкусный во всех отношениях вечер, несмотря на ощутимый шторм в голове, – ты мне скажи, что надо человеку в жизни? В чем смысл, а? Катерина… как вас по отчеству… в чем смысл, а, ядрена-матрена?
   Буфетчица по-доброму посмотрела на барахтающегося в волнах Платона.
   – Э, мой милый! Где ж его найдешь, смысл-то твой? Живи, пока живется-можется, вот и весь смысл.
   – Точно! – поднял указательный палец Василий. – А нам как раз можется… и хочется, да, Катюша?
   Буфетчица обволокла моряка всеобещающим взглядом.
   – А если не можется, тогда – как жить-то? – всхлипнул Платон.
   – У, да ты за борт уже выпал, Платон. Человек за бортом, стоп-машина! – С этими словами матрос легко приподнял Платона за плечи и поставил на ноги. – Фарватер-то сам отыщешь? Двенадцатый вагон – вона, в ту сторону, там разберешься. – Василий слегка подтолкнул Платона к выходу из вагона-ресторана.
   – Дай, я тебя поцелую, флотский, ты настоящий, ты знаешь смысл жизни. – Платон полез было пьяно обниматься, но моряк снова его подтолкнул, так что Платон мигом оказался в тамбуре.
   Платона, пока он переходил из вагона в вагон, шатало так, как будто он шел через «ревущие сороковые» курсом на Кейптаун, где его неизменно ждали во всех лучших борделях. Свое место он опознал только по рясе священника, спящего сидя, склонив голову на руку на окне. Платону почему-то захотелось немедленно исповедоваться.
   – Батюшка, батюшка, ваше преос… святой отец, – растолкал священника Платон.
   Служитель культа спросонья ничего не мог понять, и Платон, воспользовавшись заминкой, рухнул на колени.
   – Грешен я, батюшка, ой как грешен, – запричитал Платон, неистово полагая кресты.
   – Что случилось, сын мой? – встревоженно спросил поп, но, вглядевшись в опухшее лицо грешника, укоризненно покачал головой, перекрестил Платона и снова опрокинул голову на руку.
   – Грешен я, ой как грешен, – продолжал шепотом исповедоваться Платон самому себе. – Не ценил я жену свою, Надежду, хоть и окаянная баба она, а не ценил ее, не носил на руках. Цветов не дарил почти, слов ласковых не говорил, что ж мне, дураку, удивляться, что она к другому ушла, что ж теперь удивляться, что и дочка от меня почти отвернулась, – не заботился я о них, думал, деньги приношу в дом, и все – хватит с них. На дружков время тратил, молодость тратил, себя тратил, ядрена-матрена… Не любил я вас, Наденька, Зиночка, как положено, любил то есть, но так…не старался шибко. А бабы… а женщины ведь живые, им ласки хочется… а мне ласки тоже хочется, не может человек один жить, ну разве жизнь это, волки и то стаей рыскают, а я… грешен я, Господи, прости меня, и ты, Надюша, прости, если можешь, и Зиночка, дочка моя единокровная, и ты прости… не могу я один больше…
   Платон заплакал, встал с колен и, едва прикоснувшись к своей полке, немедленно уснул.
   Поезд уютно баюкал на стыках своих разночинных пассажиров. Платон стоял на мостике огромного океанского белого, ослепительно белого лайнера с трубкой в зубах и красиво капитанил, отдавая приказы хрипловатым голосом морского волка. Матрос Василий весело оборачивался и докладывал: «Есть держать зюйд-зюйд-вест!» За кормой стонали такие же белые и огромные, как корабль, чайки, и тот же Василий подбрасывал им в воздух соленые огурцы. Чайки «вцеплялись» в огурцы, сталкивались с друг другом в борьбе за добычу, как над его родной свалкой, и отлетали в сторону. Наконец в бинокль стал виден большой город – это был заветный и сказочный Кейптаун. Платон отдал необходимые указания, корабль пришвартовался к пристани, полной ослепительных красавиц с жемчужными зубами. Когда Платон спустился по трапу, не вынимая трубки изо рта, к нему сразу потянулись смуглые изящные девичьи руки, но вездесущий Василий мощно рыкнул «Раз-зойдись» и повел Платона по образовавшемуся живому коридору в город. Со всех сторон мигали неоном заманчивые вывески на не нашем языке, но вдруг в глаза бросилась одна знакомая: «УЛИЦА ЮБИЛЕЙНАЯ».
   – Туда, – указал Платон, и Василий послушно повернул. Улица оказалась совсем пустой, все встречающие куда-то разом делись. Платон вгляделся вдаль – во всех домах окна были заколочены крест-накрест, что-то было пугающее в этих крестах, словно все глаза домов переклеили деревянными пластырями. По тротуару ветер гнал всякий мусор, обрывки газет и белую техасскую шляпу с рваными полями. Что-то было неправильное в мусоре, в улице, во всем. Платон нагнулся и подобрал шляпу, оказалось – это его собственная, вернее, не его, а Артиста. Широкие поля были не только порваны, но и измазаны – Платон всмотрелся внимательней – в крови.
   – Не к добру это, – сказал Василий. – А хорошая была шляпа-то. Может, ножичком владельца полоснули?
   Платон ничего не ответил и водрузил шляпу на голову. Василий пожал плечами и толкнул мощным плечом ближайшую дверь. Внутри помещения полукругом стояли диваны, на столе стояла включенная лампа с красным абажуром.
   – Эй, есть кто живой? – гаркнул матрос.
   – Есть, есть, милай. – Задняя дверь отворилась, и в комнату зашли бывшая жена Надя, сильно похудевшая, помолодевшая, и давешняя буфетчица Катя.
   – Консула вызывали? – строго спросила Надежда, а Катя начала расстегивать оставшиеся пуговицы на своей блузке.
   Платон засмотрелся на обнажающиеся дыни, но Василий опять зычно крикнул «Полундра!», сграбастал полуобнаженную буфетчицу и уволок в ту самую заднюю дверь. Платон с Надей остались одни.
   – Ну что, Сережа, как был ты непутевый, таким и остался, – неожиданно мягким голосом сказала Надя и пригласила жестом к столу с лампой. Платон снял шляпу и присел на краюшек дивана.
   – А я к тебе еду, к внуку то есть, к Зинке, – чуток запутался Платон.
   – Знаю, – кивнула жена, которую даже неудобно было назвать бывшей, – это хорошо, что ты внука увидишь.
   – А ты разве не увидишь, то есть разве не придешь? – осторожно спросил Платон, подозревая, что мать с дочерью могли не помириться за эти годы.
   – Хотела бы, да не могу. Не могу, Сережа, – уклончиво ответила Надя, немного посмотрела еще на Платона с теплой грустью, как смотрела в первые годы их брачной жизни, вздохнула, поднялась и, не оборачиваясь, вышла из комнаты.
   Платон, оставшись один, даже поежился – стало не то что страшно, а как-то жутковато. Он вдруг понял, что было вокруг не так. Когда с ним никто не разговаривал, наступала пустая тишина. Пустая, без единственного звука – даже мусор, гонимый ветром, не издавал шороха, а ветер – шума. Платон хотел было позвать на помощь Василия, но засомневался – на какую такую помощь, хоть было и не по себе, но он не умирал, не тонул, не падал, не было больно, было вообще никак. Платон на всякий случай вытянул перед собой руки, оттопырив пальцы. Ничего, руки как руки, его руки. Дрожат немного, так это и понятно – сколько они вчера с флотским выкушали, вспомнить страшно. Даже с Артистом или Ветераном так не пили, как с этим окаянным матросом. Силен у нас торговый флот, ничего не скажешь! Платон вдруг вспомнил, что Василий – всего лишь матрос, а он, Платон, как ни есть – капитан.
   – Полундра! – закричал Платон. – Свистать всех наверх!
   Никто не отозвался, видно, Василий целиком ушел в буфетчицу Катю. Снова сгустилась ватная тишина. Платон нахлобучил порванную шляпу, решительно встал и пошел в заднюю дверь – если кого-то и можно было найти, так только там. Платон медленно шел длинным кривым коридором, какой бывает в старорежимных коммунальных квартирах или, к примеру, в их бараке на Юбилейной улице. Хотя почему к примеру, подумал Платон, он же и есть сейчас на своей улице, только в Кейптауне. Вдруг кто-то схватил его сзади за плечо. Платон резко обернулся – перед ним стояла красивая нестарая женщина с распущенными волосами и блестящими, как у кошки, глазами. В одной руке у нее был огромный подберезовик, в другой – топор. Платон завороженно смотрел на мерцающее лезвие, с которого капало что-то ржавое. Лезвие начало медленно подниматься вверх. «Василий!» – заорал Платон из всей мочи, но не услышал своего крика – в коридоре стояла абсолютная, космическая тишина. Нервным пульсом забилась мысль – бежать, бежать, повернуться и бежать что есть сил, но от ужаса он не мог даже пошевелить рукой, чтобы прикрыться от удара, тело словно окаменело. Окровавленный топор поднялся над самой головой Платона. «Жаль, Артист мне вместо шляпы шлем не дал… пробковый, мог с каких-нибудь съемок заваляться», – глупо, но спокойно подумал Платон и даже удивился, отчего последние мысли в жизни бывают такими глупыми.