Страница:
"Toto, comment vas-tu?" - "Si heureux de vous voir, Madame Martinengo!"* ["Тото, как твои дела?" - "О, я так рад вас видеть, мадам Мартиненго!" (фр.)]
Ярлык Помбаля для Тото и ему подобных: "Джентльмен Второго Склонения"*. [Английское слово declension, помимо грамматического значения "склонение", имеет смыслы: "отклонение", "падение", "упадок".] Нескромная улыбка, доброта как способ обезболивания. Он был небогат и даже в излишествах тривиален, но в обществе чувствовал себя как рыба в воде. Ничего не попишешь, таким уж он уродился - женщина; впрочем, родись он и в самом деле женщиной, он давно бы уже сгинул в тоске и безвестности. Педерастия его лишена была всякого шарма, но она же бросала на него отсвет некой с оттенком самозванства сугубой значимости. "Homme serviable, homme gracieux"* ["Человек милый, услужливый человек" (фр.).] (граф Банубула, генерал Червони - чего еще желать?).
Чувством юмора природа его обделила, но это не помешало ему в один прекрасный день обнаружить, что он может заставлять людей буквально покатываться со смеху. И французский его, и английский были равно бесцветны, однако стоило ему забыть нужное слово, и он безо всяких колебаний вставлял вместо него любое другое мало-мальски похожее, ничуть не задумываясь о смысле подмены, - и получалось порой изумительно. "Я писал на машинке письмо и несколько раз описался". Или: "Пустой разговор, сплошная трепанация". Или: "Пришла ей перхоть поехать в Европу". И так на трех языках, которых он не знал, но говорил на них - и ему внимали благосклонно, ибо в действительности говорил он лишь на собственном языке, языке Тото.
Невидимый, скрытый линзой объектива, стоял в то утро Китс - наш Славный Парень без страха и упрека. Легкий запах пота сопутствовал ему. C'est le metier qui exige*. [Ремесло обязывает (фр.).] Когда-то он собирался стать писателем, но ошибся поворотом, и его профессия настолько выдрессировала в нем умение не замечать ничего, кроме поверхности явлений (акты и факты относительно актов), что у него развился типичный репортерский невроз (они и пьют, чтобы загнать его вглубь), а именно: нечто случилось или вот-вот случится на соседней улице, а он не узнает до тех пор, пока не будет уже слишком поздно "сообщить". Навязчивый страх упустить какой-нибудь факт, фрагмент реальности, который со временем утратит всякое своеобразие и даже смысл, наградил его тем самым нервным тиком, какой замечаешь обычно в детях, которым хочется в туалет: они также ерзают на стуле и то сплетают, то снова расплетают ноги. Проговорив с вами пару минут, он дергался, вставал и говорил: "Да, кстати, я тут кое о чем вспомнил - я на одну минуту, ладно?" На улице он с облегчением выдыхал воздух и оглядывался. Далеко он никогда не уходил, просто шел быстрым шагом вокруг квартала, чтобы унять беспокойство. Ничего особенного на соседней улице не происходило, впрочем, как обычно. Он прикидывал, стоит ли прямо сейчас позвонить Махмуд-паше насчет оборонных ассигнований или лучше подождать до утра... В кармане у него всегда лежала горсточка арахиса, он щелкал зубами орешки и выплевывал кожуру, ощущая смутную тревогу, совершенно непонятную взвинченность. Пройдясь, он возвращался в кафе или в парикмахерскую, улыбаясь открытой смущенной улыбкой, извиняясь. Репортер - самый, наверно, цельный тип современного человека. Джон действительно был славным парнем, и все в нем было бы просто замечательно, если бы не та скорость, которую он задал себе на старте, впрочем, а не относится ли сие в равной мере и к его знаменитому тезке?
Итак, этой выцветшей фотографией я обязан Китсу. (Много позже ему суждено быть убитым в пустыне, в полном расцвете дурости.) Ах, мания увековечивать, записывать, фотографировать что ни попадя! Мне кажется, она происходит от осознания собственной неспособности - неспособности наслаждаться каждым мигом сполна, когда, вдыхая запах цветка, ты убиваешь цветок - каждый раз, с каждым вдохом. У него было чудовищное досье: папки, набитые до отказа надписанными меню, бандерольками от памятных сигар, почтовыми марками, открытками с видами... Позже, однако, во всем этом оказался даже некий смысл, ибо таким странным образом ему удалось собрать целую коллекцию Персуорденовых obiter dicta*. [Случайных замечаний (лат.).]
Далее к востоку восседает старый добрый пузатый Помбаль, под каждым глазом - солидный дипломатический мешок. Вот уж на кого не жаль лишней толики тепла и участия. Есть две почти неразделимые проблемы, и это едва ли не единственное, о чем он постоянно думает, - как бы не потерять работу и не оказаться вдруг impuissant* [Импотентом (фр.).]: национальный пунктик всех французов со времен Жан-Жака. Мы часто ссоримся, впрочем по-дружески, ибо делим на двоих маленькую его квартиру, что всегда сопряжено с определенного рода сложностями, особенно если сложности эти совершенно определенного рода: les femmes. Но он хороший товарищ, у него доброе сердце, и он по-настоящему любит женщин. Когда у меня бессонница или когда я болен: "Dis done, tu vas bien?"* ["Слушай, с тобой все в порядке?" (фр.)] Грубовато, в духе bon copain*. [Свои мужики (фр.).] "Ecoute - tu veux une aspirine?" или же: "Ou bien - j'ai une jaune amie dans ma chambre si tu veux..."* ["Послушай, может, тебе аспирину дать?"; "Да, кстати, у меня тут в комнате одна знакомая барышня, и если ты хочешь..."] (Это не опечатка: Помбаль называл всех poules "jaunes femmes"*. [...курочек, шлюх - "барышнями" (непереводимая игра слов: фр. jeune femme - девушка, молодая женщина; у Помбаля вместо jeune, "молодой", jaune, "желтый").]) "Hien? Elle n'est pas mal - et c'est tout paye, mon cher. Mais ce matin, moi je me sens un tout petit peu antifeministe - j'en ai marre, hien!"* ["Ну, так как же? Она в полном порядке - и все уже оплачено, дорогой мой. А я сегодня чувствую себя в некотором роде женоненавистником - так, знаешь ли, все надоело!" (фр.)] В такие моменты он буквально излучает пресыщенность. "Je deviens de plus en plus anthropophage"* ["Я делаюсь антропофагом, и чем дальше, тем больше" (фр.).], - произносит он, комично вращая глазами. Еще ему не давала покоя его работа; репутация у него была не приведи Господи, и слухи уже гуляли вовсю, особенно после "l'affaire Sveva"* ["Дела Свевы" (фр.).], как он это называл; а не далее как вчера генеральный консул застукал его в тот самый момент, когда он чистил туфли консульской портьерой... "Monsieur Pombal! Je suis oblige de vous faire quelques observations sur votre comportement officiel!" Ouf!* ["Мосье Помбаль! Я вынужден сделать вам несколько замечаний касательно вашего отношения к служебным обязанностям!" Уф! (фр.)] Выволочка по первому разряду...
Вот потому-то он и сидит на фотографии как в воду опущенный, размышляя о чем-то, явно не доставляющем ему удовольствия. Позже мы друг к другу изрядно охладели, из-за Мелиссы. Он разозлился на меня за то, что я в нее влюбился, ведь она всего лишь танцовщица в ночном клубе и, как таковая, не заслуживает серьезного внимания. Есть здесь, конечно, и толика снобизма, ибо она тогда фактически поселилась в нашей квартире, а он считает для себя унизительным и с дипломатической точки зрения, может быть, даже неблагоразумным жить с ней под одной крышей.
"Любовь, - говорит Тото, - понятие амбивалютное" - не распространяется ли сия счастливо найденная формула на все разновидности человеческой деятельности? Вот влюбиться, к примеру, в жену банкира - тоже, конечно, чудачество, но уже вполне простительное... А простительное ли? В Александрии способна встретить понимание и одобрение лишь интрига per se* [Сама по себе (лат.).]; влюбляться же в приличном обществе просто не принято. (Помбаль в душе провинциал.) Я думаю о жутком, исполненном величия покое мертвой Мелиссы, стройная фигурка, спеленутая и стянутая бинтами, подобно жертве некой разрушительной и непоправимой катастрофы. Хватит, достаточно.
А Жюстин? В тот самый день, когда возникла эта фотография, работа Клеа над портретом была прервана поцелуем - если верить Бальтазару. Как могу я надеяться постичь все это, если и представить-то себе подобную сцену могу лишь с огромным трудом? Мне, кажется, придется научиться видеть новую Жюстин, нового Персуордена, новую Клеа... Я имею в виду, мне придется собраться с силами и сорвать туманный занавес - занавес, мною же и сотканный из слепоты моей, из моей ограниченности. Моя зависть к Персуордену, моя страсть к Жюстин, моя жалость к Мелиссе. Все - кривые зеркала... Путь же лежит через факты. Я должен записать все новое, что узнал, и попытаться разобраться, попытаться заново найти утерянную нить логики, хотя бы и властью воображения. Или - могут ли факты говорить за себя сами? Можно ли сказать "он полюбил" или "она полюбила" и не пытаться понять смысл слов, встроить их в логический контекст? "Эта сука, - сказал однажды Помбаль о Жюстин. - Elle a 1'air d'une bien chambree!"* ["У нее такой вид, словно ее уже довели до нужной температуры" (фр.).] И о Мелиссе: "Une pauvre petite poule quelconque..."* ["Этакая бедная маленькая шлюшка..." (фр.)] Может, он был и прав. Но смысл ускользает, их истинная суть обретается где-то в иных местах. Здесь - есть у меня надежда, - на этих исчерканных вдоль и поперек листах бумаги, в этих строчках, что ссучил я по-паучьи из блеклых соков моей души.
А Скоби? Что ж, в нем, по крайней мере, есть недвусмысленная ясность диаграммы - он прост и незатейлив, как национальный гимн. Сегодня он особенно доволен жизнью, с самого утра, ибо сегодня - день его апофеоза. После четырнадцати лет, проведенных в качестве бимбаши египетской полиции, которой он отдал, выражаясь его языком, "вечер жизни своей", его только что перевели в... осмелюсь ли я доверить бумаге страшное слово? - ибо вижу явственно, как настороженно вздрагивает его сухое тело, как зловеще поблескивает, вращаясь в глазнице, его стеклянный глаз - ...в отдел контрразведки. Слава Богу, Скоби уже нет среди живых, и душа его не содрогнется при звуке этих слов. Да уж, Старый Мореход, тайный пират с Татвиг-стрит, всечеловек. Как много Город потерял с его уходом! (Какие смыслы слышались ему в слове "сверхъестественный"!)
Я уже рассказывал во всех подробностях о том, как, поднятый едва ли не с постели таинственным посланцем, я в конце концов очутился в изысканных пропорций комнате, где восседал за массивным столом мой покойный ныне друг и смотрел на меня, посвистывая сквозь плохо подогнанную вставную челюсть. Мне кажется, назначение это было для него такой же неожиданностью, как и для меня, его единственного конфидента. Понятно, что в Египте он жил уже давно и хорошо говорил по-арабски; но назвать его карьеру блистательной до сей поры никак было нельзя. Зачем он понадобился разведке? Более того, зачем ей понадобился я? Я ведь уже объяснил им, и весьма доходчиво, что маленький Кружок, собиравшийся раз в месяц послушать, как Бальтазар толкует основные положения каббалы, со шпионажем ничего общего не имеет; объединял этих совершенно разных людей единственно интерес к тематике лекций. Александрия город сект: сделай они хотя бы слабую попытку навести справки, их взгляду предстало бы редкое разнообразие групп, подобных Кружку приверженцев герметической философии, во главе которого стоял Бальтазар: последователи Штайнера, "христианской науки", Успенского, адвентисты... Что заставило их защититься исключительно на Нессиме, Жюстин, Бальтазаре, Каподистриа и т. д.? Этого не знал ни я, ни, как оказалось, Скоби.
"В чем-то они таком замешаны, - довольно вяло повторял он. - По крайней мере, так считает Каир". Он, по всей видимости, даже не совсем ясно представлял себе, на кого работает. Насколько я понял, он получал распоряжения из Каира в виде шифрованных телефонограмм. Однако кем бы ни был сей таинственный "Каир", денег у него было в достатке: и если он был настолько богат, что мог себе позволить швырять их, не считая, на добывание совершенно бессмысленной информации, - то, в самом деле, почему я должен был мешать ему тратить их на меня? Мне казалось: первое же мое донесение о Бальтазаровом Кружке с успехом похоронит всю их заинтересованность в предмете наблюдения - но я ошибся. Они требовали с меня еще и еще.
В то самое памятное утро, навсегда остановленное Китсом, старый моряк праздновал свое новое назначение и связанное с ним повышение жалованья, позволив себе постричься в центре, в самой дорогой парикмахерской - у Мнемджяна.
Не следует забывать и еще об одном обстоятельстве - эта фотография запечатлела "встречу на явке"; и нет ничего удивительного в том, что Скоби явно чувствует себя перед объективом не в своей тарелке. Ибо со всех сторон его окружают те самые вражеские агенты, чью подрывную деятельность он обязан держать под контролем, - не говоря уже о французском дипломате, о котором постоянно говорят как о главе французской Deuxiиme*... [Второй отдел, французская разведка (фр.).]
Прежний Скоби, существовавший на крохотную флотскую пенсию и скудное полицейское жалованье, счел бы визит в подобное заведение непозволительной роскошью. Но теперь он большой человек.
У него не хватало смелости даже подмигнуть мне в зеркале, пока маленький горбун с поистине дипломатической тактичностью изображал стрижку по полной программе, мастерски работая с чисто воображаемым предметом, - ибо сверкающий кумпол Скоби был лишь условно тронут по краям невесомым белым пухом, живо напоминающим о задницах новорожденных утят, и даже остроконечную бородку ему пришлось принести в жертву неумолимому процессу дряхления.
"Нужно отдать им должное, - вот-вот сорвется с его уст хрипловатое замечание (в окружении столь многочисленной, столь подозрительной компании мы, "разведчики", обязаны разговаривать "натурально"). - Нужно отдать им должное, старина, обслуживают здесь что надо, Мнемджян знает толк", И далее, прочистив горло: "Цельное искусство". В предчувствии малознакомого технического термина в голосе его появляются угрожающие нотки. "Тут все дело в калификации - был у меня один дружок, парикмахер с Бонд-стрит, он мне говорил: хочешь не хочешь, а должен пройти калификацию". Мнемджян благодарит его - сдавленным полушепотом чревовещателя. "Да будет вам, - отвечает ему старина Скоби благосклонно. - Я в таких вещах знаю толк". Теперь он может мне подмигнуть. Я подмигиваю в ответ. Мы отворачиваемся друг от друга.
Освобожденный от крахмального плена, он встает, с хрустом распрямляя конечности, и выдвигает вперед нижнюю челюсть, изображая этакого полнокровного бодрячка. Не торопясь, он самодовольно окидывает взглядом свое отражение в зеркале. "Ага, - произносит он и позволяет себе короткий начальственный кивок: - В самый раз".
"Электромассаж скальпа, сэр?"
Скоби величественно качает головой и водружает на лысый свой череп красный цветочный горшок - обязательную феску. "У меня от него мурашки, говорит он, а затем, помолчав, добавляет с глуповатой ухмылкой: - Слишком сильное переживание для тех немногих стойких ребят, что держатся еще у меня на макушке. Пойду успокою их стопочкой арака". Мнемджян приветствует сей перл остроумия вежливым жестом. Мы свободны.
Однако настроение у Скоби явно не из лучших. Мы медленно идем вдоль Шериф-паши в сторону Гранд Корниш - он уныло смотрит в землю, ударяя себя время от времени по ноге мухобойкой из конского волоса, и мрачно попыхивает драгоценной своей вересковой трубкой. Думает. Потом, вдруг вспылив, говорит раздраженно: "Терпеть не могу этого парня - я о Тото. Откровенная цыпочка. В мое время его давно бы уже..." Еще несколько минут он нечленораздельно ворчит себе под нос, затем снова погружается в тягостное молчание.
"Что-то случилось, Скоби?"
"Случилось, - отзывается он ворчливо. - И впрямь случилось".
Когда он появлялся в центре города, в его походке, да и вообще в манере держаться, сквозило этакое наигранное чванство - он по большому счету был Белый Человек, и, хочешь не хочешь, ему приходилось нести обязательный для Белых Людей груз ответственности - бремя, как у них это принято называть. Если судить по Скоби, ноша явно была не из легких. Малейший его жест был вопиюще неестественным - похлопывал ли он себя по коленке, закусывал ли губу или впадал вдруг в задумчивость, взирая на свое отражение в витрине магазина. На прохожих он поглядывал так, словно шел на ходулях. Его жесты и позы смутно напоминали мне героев родной английской словесности - из тех, что стоят у камина эпохи Тюдоров, озаренные отблесками пламени, и хлещут себя по голенищам сапог для верховой езды бычьим хреном.
Но стоило нам достичь аванпостов арабского квартала, и вся эта вздорная манерность исчезла без следа. Он расслабился, сдвинул феску на затылок, чтобы отереть со лба пот, и окинул округу взглядом моряка, вернувшегося наконец домой. Город усыновил его, здесь он и вправду был дома. Он демонстративно пил у торчащего из стены неподалеку от мечети Гохарри свинцового желоба (общественный питьевой фонтанчик), явно в пику спрятавшемуся до поры Белому Человеку, который не мог не заметить, что вода в желобе куда как далека от санитарных норм и явно небезопасна для здоровья. Он мимоходом подхватывал с прилавка палочку сахарного тростника и жевал ее прямо на улице; или же сладкий плод рожкового дерева. Здесь отовсюду, из каждого закоулка, неслись ему навстречу приветствия и пожелания счастья - и он отвечал на них, сияя от радости.
"Й'алла, эфенди Скоб".
"Нахарак Саид, йа Скоб".
"Аллах салимак".
Он глубоко вздыхал и говорил задумчиво: "Милейшие люди". И еще: "Как я люблю эти места - ты и представить себе не можешь", - уворачиваясь от едва не сбившего нас с ног влажноокого верблюда, выплывшего вдруг из переулка нам навстречу с чудовищным горбом берсима, дикого клевера, которым здесь кормят скот.
"Да не иссякнет процветание твое".
"Твоими молитвами, мать".
"Да будут дни твои благословенны".
"Благослови меня, о шейх".
Походка Скоби обретала уверенность - он шел по своим владениям, медленная, знающая цену каждому движению походка араба.
В тот день мы долго сидели в тени древней мечети и слушали, как потрескивают на ветру стволы пальм, как гудят внизу, в невидимой за спиною Города гавани, уходящие в море лайнеры.
"Я только что получил директиву, - сказал наконец Скоби грустно, тихо и сухо, - насчет того, что они называют Пидорастией. Мне аж не по себе стало, старина. Не стану скрывать, я даже слова такого не знал. Мне пришлось лезть в словарь. Любыми путями - так там написано - от них необходимо избавляться. Они ставят под удар нашу сеть". Я рассмеялся, и Скоби некоторое время явно пытался поддержать меня слабой усмешкой, но подавленное настроение одержало все-таки верх, и усмешка потонула, толком не родившись, - микроскопическая складка промеж вишнево-красных щечек. Он сердито пыхнул трубкой. "Пидорастия", - повторил он язвительно, нашаривая спичечный коробок.
"Мне кажется, они там, дома, не слишком-то понимают... - произнес он печально. - Что касается египтян, то им плевать с высокого дерева, если у человека случаем окажутся Тенденции, - если, конечно, человек этот честен Душой, ну, как я, скажем". Он говорил совершенно серьезно. "Но знаешь, старина, если уж я собираюсь работать на... Сам Знаешь Кого... я ведь обязан им сказать - как ты думаешь?"
"Не валяй дурака, Скоби".
"Ну, я не знаю, - все так же печально сказал он. - Я хочу играть с ними в открытую. Вреда, конечно, от меня никакого. Хотя, конечно, как-то не принято иметь Тенденции - ну, вроде как бородавки или длинный нос. Но я-то что могу сделать?"
"Не слишком, наверно, много, в твоем-то возрасте?"
"Ниже пояса, - сказал старый пират, и на минуту в нем проглянул прежний Скоби. - Подло с твоей стороны. Жестоко. Грязно". Он хитро глянул на меня поверх трубки и как-то вдруг развеселился. И разразился одним из великолепных своих беспорядочных монологов - очередной главой бесконечной саги, что складывалась мало-помалу его стараниями вокруг имени его старого друга Тоби Маннеринга, фигуры почти уже мифологической. "Тоби один раз до того допился, что Загремел в Госпиталь, - мне кажется, я тебе уже рассказывал. Нет? Ну, значит, нет. Загремел в Госпиталь, - он явно цитировал кого-то, и не без удовольствия. - Бог ты мой, что он вытворял, особенно по молодости лет. Расширял пределы возможного. В конце концов доктора все-таки до него добрались, и пришлось ему носить Приспособление. - Голос его взлетел едва ли не на октаву - Начальство он в упор не видел, пил в свое удовольствие, как король в изгнании, пока весь Торговый флот не встал на дыбы. Его списали на шесть месяцев. Отправили на берег. Ему сказали: "Тебе придется пройти тракцию", - не знаю, что это такое, но ничего хорошего, это уж точно. Тоби говорит, весь Тьюксбери слышал, как он орал. Они только вид делают, что лечат людей, а сами совсем не лечат. По крайней мере, Тоби они ничуть не вылечили. Поманежили-поманежили и отправили обратно. Просто ничего не могли с ним поделать. Кадавр Желудка. И Делириум Тренер из него уже не выйдет - это они так написали. Бедный Тоби!"
На этом месте он вдруг погрузился в сон, легко и непосредственно, прислонившись к прохладному боку мечети. ("Кошачья дрема, - сказал он как-то раз. - Вахтенная привычка. И на девятой волне всегда просыпаюсь". Сколько раз ему еще удастся проснуться? - помню, подумал я.) Через несколько секунд девятый вал и впрямь вынес его из сумеречных глубин обратно на песчаный берег. Он вздрогнул и выпрямился: "О чем бишь я? Да, о Тоби. Отец у него был настоящий Ч. П.* [Член Парламента.] Очень Высоко Поставленный. Сын большого человека. Тоби поначалу хотел пойти по церковной линии. Чувствую, говорит, Зов. Я так думаю, это у него маска такая была, костюм, - он ведь завсегдатый театрал был, Тоби-то. Ну, а потом он веру утратил и оступился, и у него была трагедия. Замели его, в общем. Он сказал, его Дьявол попутал. "Вот мы и постараемся упрятать вас от него подальше, - это судья на суде сказал. - Для пользы вашей и Общественной Морали". Они совсем уж было собрались впаять ему срок и еще отыскали у него редкую какую-то болезнь - фармакопея, кажется, называется, что-то вроде того. Но папаша вовремя сходил к премьер-министру, и они это дело замяли. На счастье Тоби, старина, в тот год у всего Кабинета тоже оказались Тенденции. Жуть какая-то. Премьер-министр, да что там - сам Архиепископ Кентерберийский. Им стало жаль беднягу Тоби. Повезло, в общем. Получил свой магистральный диплом и ушел в море".
Скоби снова уснул, чтобы через пару секунд пробудиться, театрально вздрогнув всем телом. "Кстати, это ведь именно Тоби, - продолжил он с места в карьер, сглотнув слюну и благочестиво перекрестившись, - наставил меня в истинной Вере. Как-то ночью мы вдвоем стояли вахту на "Мередите" (старая добрая посудина), и вот он говорит мне: "Скоби, мать твою, я хочу сказать тебе одну вещь, чтоб ты знал. Слыхал когда-нибудь о Деве Марии?" Я, конечно, слышал, но смутно. Не совсем представлял себе, какие у нее, так сказать, обязанности..."
Он опять провалился в сон, и на сей раз до меня донесся тихий рокочущий храп. Я осторожно вынул из его ослабевших пальцев трубку и прикурил сигарету. Полшага вперед, полшага назад, и возникает на минуту зыбкое подобие смерти - было в этом что-то трогательное. Короткие визиты вежливости в ту самую вечность, куда он скоро переселится окончательно, сопровождаемый уютными и уже неотделимыми от него образами Тоби, и Баджи, и Девой Марией со вполне определенными обязанностями... И задумываться о подобных вещах, делать из них проблему в его-то возрасте, когда, насколько я мог судить, он вряд ли был способен на что-то большее, чем просто хвастаться своими давно уже чисто воображаемыми достоинствами! (Я ошибался - Скоби был неукротим.)
Некоторое время спустя он снова воскрес от более глубокого и продолжительного на сей раз сна, встряхнулся и поднялся на ноги, протирая кулачками глаза. Я тоже встал, и мы пошли в сторону убогого трущобного райончика, где он снимал квартиру - пару обшарпанных комнат на Татвиг-стрит. "Ну конечно, - опять заговорил он, обнаруживая редкостную последовательность мысли, - тебе легко советовать, чтобы я им не говорил. Но вот ведь какое дело". (Здесь он остановился, чтобы втянуть в себя льющийся из двери магазинчика запах горячего арабского хлеба и воскликнуть: "Пахнет, как лоно матери".) Мысль его имела свойство приноравливаться к шагу. Он снова тронул с места привычной иноходью. "Знаешь, старина, египтяне - народ что надо. Превосходный народ, добрый. И они меня хорошо знают. Конечно, со стороны они могут показаться просто шайкой бандитов - и я не стал бы спорить, старина, но это бандиты очень доверчивые и всегда готовые пойти навстречу, я всегда это говорил. Они просто не мешают друг другу, и все. Ну вот, к примеру, буквально на днях сам Нимрод-паша говорит мне: "Пидорастия - это одно, гашиш - это совсем другое". И знаешь, он не шутил. И я теперь никогда не курю гашиш в рабочее время - было бы нехорошо с моей стороны. Хотя разве англичане станут ставить палки в колеса КБИ* [Кавалеру ордена Британской Империи.] вроде меня. Да и не смогли бы, если бы даже им того захотелось. Но вот если египтяшкам однажды взбредет в голову, что наши - ну, скажем, косо на меня поглядывают, - старина, я могу потерять оба места. И оба жалованья тоже. Вот что меня беспокоит".
Мы поднялись по облепленной мухами лестнице, буквально изрешеченной неровной формы крысиными дырами. "Да, попахивает немного, - согласился он, но к этому быстро привыкаешь. Мыши, знаешь ли. Нет, я отсюда переезжать не стану. Я в этом районе уже десять лет живу - десять лет. Тут все меня знают, любят меня. И кстати, старина, Абдул живет прямо за углом".
Он хихикнул и остановился, чтобы перевести дух на первой лестничной площадке, снял свой цветочный горшок и вытер лысину. Затем побрел дальше, опустив голову и даже сбившись слегка с курса, как обычно, когда его одолевали особо тяжкие раздумья, - казалось, их вес был ощутим физически. Он вздохнул. "В общем, - медленно проговорил он с видом человека, изо всех сил старающегося быть понятым так, а не иначе, сформулировать мысль со всей возможной ясностью, - в общем, все дело в Тенденциях - и это приходит в голову только тогда, когда ты уже совсем не похож на того горячего паренька... - Он вздохнул еще раз. - Просто в мире слишком мало нежности, старина. В конечном счете, все зависит от того, насколько ловко ты поворачиваешься, и так от этого становится одиноко. Ну, а вот Абдул, он настоящий друг". Он хихикнул и снова приободрился: "Я зову его Бюль Бюль Эмир. Я и собственное дело ему купил, из чисто дружеского расположения. Все ему купил: и магазин, и его малышку жену. Я его и пальцем никогда не тронул, да и не смог бы, потому что я его люблю, и все тут. И теперь рад, что все так вышло, потому что хоть я и забираюсь все выше и выше, но у меня всегда есть преданный друг. Я их как увижу, так у меня на душе легче. Жуть, до чего я за них рад. Просто наслаждаюсь их счастьем, старина. Они мне как сын и дочь, этакие черномазенькие канальи. У меня сердце разрывается, когда они ссорятся. Я так жду, когда у них пойдут детишки. Мне кажется, Абдул ее ревнует, и, заметь, не без основания. Вертихвостка она, если честно. Но, знаешь, в здешней жаре как не думать о сексе - глоточек-то долго катится, как у нас в Торговом флоте говорили про ром. Лежишь себе, млеешь и мечтаешь о нем и таешь, как мороженое, - я про секс, не про ром, конечно. А эти магометанские девчонки - знаешь, старина, им делают обрезание. Это жестоко. Правда, жестоко. А они только пуще бесятся, все равно им больше делать нечего. Я ведь пытался отдать ее в обучение - ну, чтоб она вязать научилась или там вышивать, но она такая глупая, просто диву даешься. Ни бельмеса не понимает. А они надо мной смеются. Пусть их, я не против. Я только помочь хотел, как лучше. Двести фунтов отдал, чтобы вывести Абдула в люди, - все мои сбережения. Но зато теперь у него все в порядке - да-да, в полном порядке".
Ярлык Помбаля для Тото и ему подобных: "Джентльмен Второго Склонения"*. [Английское слово declension, помимо грамматического значения "склонение", имеет смыслы: "отклонение", "падение", "упадок".] Нескромная улыбка, доброта как способ обезболивания. Он был небогат и даже в излишествах тривиален, но в обществе чувствовал себя как рыба в воде. Ничего не попишешь, таким уж он уродился - женщина; впрочем, родись он и в самом деле женщиной, он давно бы уже сгинул в тоске и безвестности. Педерастия его лишена была всякого шарма, но она же бросала на него отсвет некой с оттенком самозванства сугубой значимости. "Homme serviable, homme gracieux"* ["Человек милый, услужливый человек" (фр.).] (граф Банубула, генерал Червони - чего еще желать?).
Чувством юмора природа его обделила, но это не помешало ему в один прекрасный день обнаружить, что он может заставлять людей буквально покатываться со смеху. И французский его, и английский были равно бесцветны, однако стоило ему забыть нужное слово, и он безо всяких колебаний вставлял вместо него любое другое мало-мальски похожее, ничуть не задумываясь о смысле подмены, - и получалось порой изумительно. "Я писал на машинке письмо и несколько раз описался". Или: "Пустой разговор, сплошная трепанация". Или: "Пришла ей перхоть поехать в Европу". И так на трех языках, которых он не знал, но говорил на них - и ему внимали благосклонно, ибо в действительности говорил он лишь на собственном языке, языке Тото.
Невидимый, скрытый линзой объектива, стоял в то утро Китс - наш Славный Парень без страха и упрека. Легкий запах пота сопутствовал ему. C'est le metier qui exige*. [Ремесло обязывает (фр.).] Когда-то он собирался стать писателем, но ошибся поворотом, и его профессия настолько выдрессировала в нем умение не замечать ничего, кроме поверхности явлений (акты и факты относительно актов), что у него развился типичный репортерский невроз (они и пьют, чтобы загнать его вглубь), а именно: нечто случилось или вот-вот случится на соседней улице, а он не узнает до тех пор, пока не будет уже слишком поздно "сообщить". Навязчивый страх упустить какой-нибудь факт, фрагмент реальности, который со временем утратит всякое своеобразие и даже смысл, наградил его тем самым нервным тиком, какой замечаешь обычно в детях, которым хочется в туалет: они также ерзают на стуле и то сплетают, то снова расплетают ноги. Проговорив с вами пару минут, он дергался, вставал и говорил: "Да, кстати, я тут кое о чем вспомнил - я на одну минуту, ладно?" На улице он с облегчением выдыхал воздух и оглядывался. Далеко он никогда не уходил, просто шел быстрым шагом вокруг квартала, чтобы унять беспокойство. Ничего особенного на соседней улице не происходило, впрочем, как обычно. Он прикидывал, стоит ли прямо сейчас позвонить Махмуд-паше насчет оборонных ассигнований или лучше подождать до утра... В кармане у него всегда лежала горсточка арахиса, он щелкал зубами орешки и выплевывал кожуру, ощущая смутную тревогу, совершенно непонятную взвинченность. Пройдясь, он возвращался в кафе или в парикмахерскую, улыбаясь открытой смущенной улыбкой, извиняясь. Репортер - самый, наверно, цельный тип современного человека. Джон действительно был славным парнем, и все в нем было бы просто замечательно, если бы не та скорость, которую он задал себе на старте, впрочем, а не относится ли сие в равной мере и к его знаменитому тезке?
Итак, этой выцветшей фотографией я обязан Китсу. (Много позже ему суждено быть убитым в пустыне, в полном расцвете дурости.) Ах, мания увековечивать, записывать, фотографировать что ни попадя! Мне кажется, она происходит от осознания собственной неспособности - неспособности наслаждаться каждым мигом сполна, когда, вдыхая запах цветка, ты убиваешь цветок - каждый раз, с каждым вдохом. У него было чудовищное досье: папки, набитые до отказа надписанными меню, бандерольками от памятных сигар, почтовыми марками, открытками с видами... Позже, однако, во всем этом оказался даже некий смысл, ибо таким странным образом ему удалось собрать целую коллекцию Персуорденовых obiter dicta*. [Случайных замечаний (лат.).]
Далее к востоку восседает старый добрый пузатый Помбаль, под каждым глазом - солидный дипломатический мешок. Вот уж на кого не жаль лишней толики тепла и участия. Есть две почти неразделимые проблемы, и это едва ли не единственное, о чем он постоянно думает, - как бы не потерять работу и не оказаться вдруг impuissant* [Импотентом (фр.).]: национальный пунктик всех французов со времен Жан-Жака. Мы часто ссоримся, впрочем по-дружески, ибо делим на двоих маленькую его квартиру, что всегда сопряжено с определенного рода сложностями, особенно если сложности эти совершенно определенного рода: les femmes. Но он хороший товарищ, у него доброе сердце, и он по-настоящему любит женщин. Когда у меня бессонница или когда я болен: "Dis done, tu vas bien?"* ["Слушай, с тобой все в порядке?" (фр.)] Грубовато, в духе bon copain*. [Свои мужики (фр.).] "Ecoute - tu veux une aspirine?" или же: "Ou bien - j'ai une jaune amie dans ma chambre si tu veux..."* ["Послушай, может, тебе аспирину дать?"; "Да, кстати, у меня тут в комнате одна знакомая барышня, и если ты хочешь..."] (Это не опечатка: Помбаль называл всех poules "jaunes femmes"*. [...курочек, шлюх - "барышнями" (непереводимая игра слов: фр. jeune femme - девушка, молодая женщина; у Помбаля вместо jeune, "молодой", jaune, "желтый").]) "Hien? Elle n'est pas mal - et c'est tout paye, mon cher. Mais ce matin, moi je me sens un tout petit peu antifeministe - j'en ai marre, hien!"* ["Ну, так как же? Она в полном порядке - и все уже оплачено, дорогой мой. А я сегодня чувствую себя в некотором роде женоненавистником - так, знаешь ли, все надоело!" (фр.)] В такие моменты он буквально излучает пресыщенность. "Je deviens de plus en plus anthropophage"* ["Я делаюсь антропофагом, и чем дальше, тем больше" (фр.).], - произносит он, комично вращая глазами. Еще ему не давала покоя его работа; репутация у него была не приведи Господи, и слухи уже гуляли вовсю, особенно после "l'affaire Sveva"* ["Дела Свевы" (фр.).], как он это называл; а не далее как вчера генеральный консул застукал его в тот самый момент, когда он чистил туфли консульской портьерой... "Monsieur Pombal! Je suis oblige de vous faire quelques observations sur votre comportement officiel!" Ouf!* ["Мосье Помбаль! Я вынужден сделать вам несколько замечаний касательно вашего отношения к служебным обязанностям!" Уф! (фр.)] Выволочка по первому разряду...
Вот потому-то он и сидит на фотографии как в воду опущенный, размышляя о чем-то, явно не доставляющем ему удовольствия. Позже мы друг к другу изрядно охладели, из-за Мелиссы. Он разозлился на меня за то, что я в нее влюбился, ведь она всего лишь танцовщица в ночном клубе и, как таковая, не заслуживает серьезного внимания. Есть здесь, конечно, и толика снобизма, ибо она тогда фактически поселилась в нашей квартире, а он считает для себя унизительным и с дипломатической точки зрения, может быть, даже неблагоразумным жить с ней под одной крышей.
"Любовь, - говорит Тото, - понятие амбивалютное" - не распространяется ли сия счастливо найденная формула на все разновидности человеческой деятельности? Вот влюбиться, к примеру, в жену банкира - тоже, конечно, чудачество, но уже вполне простительное... А простительное ли? В Александрии способна встретить понимание и одобрение лишь интрига per se* [Сама по себе (лат.).]; влюбляться же в приличном обществе просто не принято. (Помбаль в душе провинциал.) Я думаю о жутком, исполненном величия покое мертвой Мелиссы, стройная фигурка, спеленутая и стянутая бинтами, подобно жертве некой разрушительной и непоправимой катастрофы. Хватит, достаточно.
А Жюстин? В тот самый день, когда возникла эта фотография, работа Клеа над портретом была прервана поцелуем - если верить Бальтазару. Как могу я надеяться постичь все это, если и представить-то себе подобную сцену могу лишь с огромным трудом? Мне, кажется, придется научиться видеть новую Жюстин, нового Персуордена, новую Клеа... Я имею в виду, мне придется собраться с силами и сорвать туманный занавес - занавес, мною же и сотканный из слепоты моей, из моей ограниченности. Моя зависть к Персуордену, моя страсть к Жюстин, моя жалость к Мелиссе. Все - кривые зеркала... Путь же лежит через факты. Я должен записать все новое, что узнал, и попытаться разобраться, попытаться заново найти утерянную нить логики, хотя бы и властью воображения. Или - могут ли факты говорить за себя сами? Можно ли сказать "он полюбил" или "она полюбила" и не пытаться понять смысл слов, встроить их в логический контекст? "Эта сука, - сказал однажды Помбаль о Жюстин. - Elle a 1'air d'une bien chambree!"* ["У нее такой вид, словно ее уже довели до нужной температуры" (фр.).] И о Мелиссе: "Une pauvre petite poule quelconque..."* ["Этакая бедная маленькая шлюшка..." (фр.)] Может, он был и прав. Но смысл ускользает, их истинная суть обретается где-то в иных местах. Здесь - есть у меня надежда, - на этих исчерканных вдоль и поперек листах бумаги, в этих строчках, что ссучил я по-паучьи из блеклых соков моей души.
А Скоби? Что ж, в нем, по крайней мере, есть недвусмысленная ясность диаграммы - он прост и незатейлив, как национальный гимн. Сегодня он особенно доволен жизнью, с самого утра, ибо сегодня - день его апофеоза. После четырнадцати лет, проведенных в качестве бимбаши египетской полиции, которой он отдал, выражаясь его языком, "вечер жизни своей", его только что перевели в... осмелюсь ли я доверить бумаге страшное слово? - ибо вижу явственно, как настороженно вздрагивает его сухое тело, как зловеще поблескивает, вращаясь в глазнице, его стеклянный глаз - ...в отдел контрразведки. Слава Богу, Скоби уже нет среди живых, и душа его не содрогнется при звуке этих слов. Да уж, Старый Мореход, тайный пират с Татвиг-стрит, всечеловек. Как много Город потерял с его уходом! (Какие смыслы слышались ему в слове "сверхъестественный"!)
Я уже рассказывал во всех подробностях о том, как, поднятый едва ли не с постели таинственным посланцем, я в конце концов очутился в изысканных пропорций комнате, где восседал за массивным столом мой покойный ныне друг и смотрел на меня, посвистывая сквозь плохо подогнанную вставную челюсть. Мне кажется, назначение это было для него такой же неожиданностью, как и для меня, его единственного конфидента. Понятно, что в Египте он жил уже давно и хорошо говорил по-арабски; но назвать его карьеру блистательной до сей поры никак было нельзя. Зачем он понадобился разведке? Более того, зачем ей понадобился я? Я ведь уже объяснил им, и весьма доходчиво, что маленький Кружок, собиравшийся раз в месяц послушать, как Бальтазар толкует основные положения каббалы, со шпионажем ничего общего не имеет; объединял этих совершенно разных людей единственно интерес к тематике лекций. Александрия город сект: сделай они хотя бы слабую попытку навести справки, их взгляду предстало бы редкое разнообразие групп, подобных Кружку приверженцев герметической философии, во главе которого стоял Бальтазар: последователи Штайнера, "христианской науки", Успенского, адвентисты... Что заставило их защититься исключительно на Нессиме, Жюстин, Бальтазаре, Каподистриа и т. д.? Этого не знал ни я, ни, как оказалось, Скоби.
"В чем-то они таком замешаны, - довольно вяло повторял он. - По крайней мере, так считает Каир". Он, по всей видимости, даже не совсем ясно представлял себе, на кого работает. Насколько я понял, он получал распоряжения из Каира в виде шифрованных телефонограмм. Однако кем бы ни был сей таинственный "Каир", денег у него было в достатке: и если он был настолько богат, что мог себе позволить швырять их, не считая, на добывание совершенно бессмысленной информации, - то, в самом деле, почему я должен был мешать ему тратить их на меня? Мне казалось: первое же мое донесение о Бальтазаровом Кружке с успехом похоронит всю их заинтересованность в предмете наблюдения - но я ошибся. Они требовали с меня еще и еще.
В то самое памятное утро, навсегда остановленное Китсом, старый моряк праздновал свое новое назначение и связанное с ним повышение жалованья, позволив себе постричься в центре, в самой дорогой парикмахерской - у Мнемджяна.
Не следует забывать и еще об одном обстоятельстве - эта фотография запечатлела "встречу на явке"; и нет ничего удивительного в том, что Скоби явно чувствует себя перед объективом не в своей тарелке. Ибо со всех сторон его окружают те самые вражеские агенты, чью подрывную деятельность он обязан держать под контролем, - не говоря уже о французском дипломате, о котором постоянно говорят как о главе французской Deuxiиme*... [Второй отдел, французская разведка (фр.).]
Прежний Скоби, существовавший на крохотную флотскую пенсию и скудное полицейское жалованье, счел бы визит в подобное заведение непозволительной роскошью. Но теперь он большой человек.
У него не хватало смелости даже подмигнуть мне в зеркале, пока маленький горбун с поистине дипломатической тактичностью изображал стрижку по полной программе, мастерски работая с чисто воображаемым предметом, - ибо сверкающий кумпол Скоби был лишь условно тронут по краям невесомым белым пухом, живо напоминающим о задницах новорожденных утят, и даже остроконечную бородку ему пришлось принести в жертву неумолимому процессу дряхления.
"Нужно отдать им должное, - вот-вот сорвется с его уст хрипловатое замечание (в окружении столь многочисленной, столь подозрительной компании мы, "разведчики", обязаны разговаривать "натурально"). - Нужно отдать им должное, старина, обслуживают здесь что надо, Мнемджян знает толк", И далее, прочистив горло: "Цельное искусство". В предчувствии малознакомого технического термина в голосе его появляются угрожающие нотки. "Тут все дело в калификации - был у меня один дружок, парикмахер с Бонд-стрит, он мне говорил: хочешь не хочешь, а должен пройти калификацию". Мнемджян благодарит его - сдавленным полушепотом чревовещателя. "Да будет вам, - отвечает ему старина Скоби благосклонно. - Я в таких вещах знаю толк". Теперь он может мне подмигнуть. Я подмигиваю в ответ. Мы отворачиваемся друг от друга.
Освобожденный от крахмального плена, он встает, с хрустом распрямляя конечности, и выдвигает вперед нижнюю челюсть, изображая этакого полнокровного бодрячка. Не торопясь, он самодовольно окидывает взглядом свое отражение в зеркале. "Ага, - произносит он и позволяет себе короткий начальственный кивок: - В самый раз".
"Электромассаж скальпа, сэр?"
Скоби величественно качает головой и водружает на лысый свой череп красный цветочный горшок - обязательную феску. "У меня от него мурашки, говорит он, а затем, помолчав, добавляет с глуповатой ухмылкой: - Слишком сильное переживание для тех немногих стойких ребят, что держатся еще у меня на макушке. Пойду успокою их стопочкой арака". Мнемджян приветствует сей перл остроумия вежливым жестом. Мы свободны.
Однако настроение у Скоби явно не из лучших. Мы медленно идем вдоль Шериф-паши в сторону Гранд Корниш - он уныло смотрит в землю, ударяя себя время от времени по ноге мухобойкой из конского волоса, и мрачно попыхивает драгоценной своей вересковой трубкой. Думает. Потом, вдруг вспылив, говорит раздраженно: "Терпеть не могу этого парня - я о Тото. Откровенная цыпочка. В мое время его давно бы уже..." Еще несколько минут он нечленораздельно ворчит себе под нос, затем снова погружается в тягостное молчание.
"Что-то случилось, Скоби?"
"Случилось, - отзывается он ворчливо. - И впрямь случилось".
Когда он появлялся в центре города, в его походке, да и вообще в манере держаться, сквозило этакое наигранное чванство - он по большому счету был Белый Человек, и, хочешь не хочешь, ему приходилось нести обязательный для Белых Людей груз ответственности - бремя, как у них это принято называть. Если судить по Скоби, ноша явно была не из легких. Малейший его жест был вопиюще неестественным - похлопывал ли он себя по коленке, закусывал ли губу или впадал вдруг в задумчивость, взирая на свое отражение в витрине магазина. На прохожих он поглядывал так, словно шел на ходулях. Его жесты и позы смутно напоминали мне героев родной английской словесности - из тех, что стоят у камина эпохи Тюдоров, озаренные отблесками пламени, и хлещут себя по голенищам сапог для верховой езды бычьим хреном.
Но стоило нам достичь аванпостов арабского квартала, и вся эта вздорная манерность исчезла без следа. Он расслабился, сдвинул феску на затылок, чтобы отереть со лба пот, и окинул округу взглядом моряка, вернувшегося наконец домой. Город усыновил его, здесь он и вправду был дома. Он демонстративно пил у торчащего из стены неподалеку от мечети Гохарри свинцового желоба (общественный питьевой фонтанчик), явно в пику спрятавшемуся до поры Белому Человеку, который не мог не заметить, что вода в желобе куда как далека от санитарных норм и явно небезопасна для здоровья. Он мимоходом подхватывал с прилавка палочку сахарного тростника и жевал ее прямо на улице; или же сладкий плод рожкового дерева. Здесь отовсюду, из каждого закоулка, неслись ему навстречу приветствия и пожелания счастья - и он отвечал на них, сияя от радости.
"Й'алла, эфенди Скоб".
"Нахарак Саид, йа Скоб".
"Аллах салимак".
Он глубоко вздыхал и говорил задумчиво: "Милейшие люди". И еще: "Как я люблю эти места - ты и представить себе не можешь", - уворачиваясь от едва не сбившего нас с ног влажноокого верблюда, выплывшего вдруг из переулка нам навстречу с чудовищным горбом берсима, дикого клевера, которым здесь кормят скот.
"Да не иссякнет процветание твое".
"Твоими молитвами, мать".
"Да будут дни твои благословенны".
"Благослови меня, о шейх".
Походка Скоби обретала уверенность - он шел по своим владениям, медленная, знающая цену каждому движению походка араба.
В тот день мы долго сидели в тени древней мечети и слушали, как потрескивают на ветру стволы пальм, как гудят внизу, в невидимой за спиною Города гавани, уходящие в море лайнеры.
"Я только что получил директиву, - сказал наконец Скоби грустно, тихо и сухо, - насчет того, что они называют Пидорастией. Мне аж не по себе стало, старина. Не стану скрывать, я даже слова такого не знал. Мне пришлось лезть в словарь. Любыми путями - так там написано - от них необходимо избавляться. Они ставят под удар нашу сеть". Я рассмеялся, и Скоби некоторое время явно пытался поддержать меня слабой усмешкой, но подавленное настроение одержало все-таки верх, и усмешка потонула, толком не родившись, - микроскопическая складка промеж вишнево-красных щечек. Он сердито пыхнул трубкой. "Пидорастия", - повторил он язвительно, нашаривая спичечный коробок.
"Мне кажется, они там, дома, не слишком-то понимают... - произнес он печально. - Что касается египтян, то им плевать с высокого дерева, если у человека случаем окажутся Тенденции, - если, конечно, человек этот честен Душой, ну, как я, скажем". Он говорил совершенно серьезно. "Но знаешь, старина, если уж я собираюсь работать на... Сам Знаешь Кого... я ведь обязан им сказать - как ты думаешь?"
"Не валяй дурака, Скоби".
"Ну, я не знаю, - все так же печально сказал он. - Я хочу играть с ними в открытую. Вреда, конечно, от меня никакого. Хотя, конечно, как-то не принято иметь Тенденции - ну, вроде как бородавки или длинный нос. Но я-то что могу сделать?"
"Не слишком, наверно, много, в твоем-то возрасте?"
"Ниже пояса, - сказал старый пират, и на минуту в нем проглянул прежний Скоби. - Подло с твоей стороны. Жестоко. Грязно". Он хитро глянул на меня поверх трубки и как-то вдруг развеселился. И разразился одним из великолепных своих беспорядочных монологов - очередной главой бесконечной саги, что складывалась мало-помалу его стараниями вокруг имени его старого друга Тоби Маннеринга, фигуры почти уже мифологической. "Тоби один раз до того допился, что Загремел в Госпиталь, - мне кажется, я тебе уже рассказывал. Нет? Ну, значит, нет. Загремел в Госпиталь, - он явно цитировал кого-то, и не без удовольствия. - Бог ты мой, что он вытворял, особенно по молодости лет. Расширял пределы возможного. В конце концов доктора все-таки до него добрались, и пришлось ему носить Приспособление. - Голос его взлетел едва ли не на октаву - Начальство он в упор не видел, пил в свое удовольствие, как король в изгнании, пока весь Торговый флот не встал на дыбы. Его списали на шесть месяцев. Отправили на берег. Ему сказали: "Тебе придется пройти тракцию", - не знаю, что это такое, но ничего хорошего, это уж точно. Тоби говорит, весь Тьюксбери слышал, как он орал. Они только вид делают, что лечат людей, а сами совсем не лечат. По крайней мере, Тоби они ничуть не вылечили. Поманежили-поманежили и отправили обратно. Просто ничего не могли с ним поделать. Кадавр Желудка. И Делириум Тренер из него уже не выйдет - это они так написали. Бедный Тоби!"
На этом месте он вдруг погрузился в сон, легко и непосредственно, прислонившись к прохладному боку мечети. ("Кошачья дрема, - сказал он как-то раз. - Вахтенная привычка. И на девятой волне всегда просыпаюсь". Сколько раз ему еще удастся проснуться? - помню, подумал я.) Через несколько секунд девятый вал и впрямь вынес его из сумеречных глубин обратно на песчаный берег. Он вздрогнул и выпрямился: "О чем бишь я? Да, о Тоби. Отец у него был настоящий Ч. П.* [Член Парламента.] Очень Высоко Поставленный. Сын большого человека. Тоби поначалу хотел пойти по церковной линии. Чувствую, говорит, Зов. Я так думаю, это у него маска такая была, костюм, - он ведь завсегдатый театрал был, Тоби-то. Ну, а потом он веру утратил и оступился, и у него была трагедия. Замели его, в общем. Он сказал, его Дьявол попутал. "Вот мы и постараемся упрятать вас от него подальше, - это судья на суде сказал. - Для пользы вашей и Общественной Морали". Они совсем уж было собрались впаять ему срок и еще отыскали у него редкую какую-то болезнь - фармакопея, кажется, называется, что-то вроде того. Но папаша вовремя сходил к премьер-министру, и они это дело замяли. На счастье Тоби, старина, в тот год у всего Кабинета тоже оказались Тенденции. Жуть какая-то. Премьер-министр, да что там - сам Архиепископ Кентерберийский. Им стало жаль беднягу Тоби. Повезло, в общем. Получил свой магистральный диплом и ушел в море".
Скоби снова уснул, чтобы через пару секунд пробудиться, театрально вздрогнув всем телом. "Кстати, это ведь именно Тоби, - продолжил он с места в карьер, сглотнув слюну и благочестиво перекрестившись, - наставил меня в истинной Вере. Как-то ночью мы вдвоем стояли вахту на "Мередите" (старая добрая посудина), и вот он говорит мне: "Скоби, мать твою, я хочу сказать тебе одну вещь, чтоб ты знал. Слыхал когда-нибудь о Деве Марии?" Я, конечно, слышал, но смутно. Не совсем представлял себе, какие у нее, так сказать, обязанности..."
Он опять провалился в сон, и на сей раз до меня донесся тихий рокочущий храп. Я осторожно вынул из его ослабевших пальцев трубку и прикурил сигарету. Полшага вперед, полшага назад, и возникает на минуту зыбкое подобие смерти - было в этом что-то трогательное. Короткие визиты вежливости в ту самую вечность, куда он скоро переселится окончательно, сопровождаемый уютными и уже неотделимыми от него образами Тоби, и Баджи, и Девой Марией со вполне определенными обязанностями... И задумываться о подобных вещах, делать из них проблему в его-то возрасте, когда, насколько я мог судить, он вряд ли был способен на что-то большее, чем просто хвастаться своими давно уже чисто воображаемыми достоинствами! (Я ошибался - Скоби был неукротим.)
Некоторое время спустя он снова воскрес от более глубокого и продолжительного на сей раз сна, встряхнулся и поднялся на ноги, протирая кулачками глаза. Я тоже встал, и мы пошли в сторону убогого трущобного райончика, где он снимал квартиру - пару обшарпанных комнат на Татвиг-стрит. "Ну конечно, - опять заговорил он, обнаруживая редкостную последовательность мысли, - тебе легко советовать, чтобы я им не говорил. Но вот ведь какое дело". (Здесь он остановился, чтобы втянуть в себя льющийся из двери магазинчика запах горячего арабского хлеба и воскликнуть: "Пахнет, как лоно матери".) Мысль его имела свойство приноравливаться к шагу. Он снова тронул с места привычной иноходью. "Знаешь, старина, египтяне - народ что надо. Превосходный народ, добрый. И они меня хорошо знают. Конечно, со стороны они могут показаться просто шайкой бандитов - и я не стал бы спорить, старина, но это бандиты очень доверчивые и всегда готовые пойти навстречу, я всегда это говорил. Они просто не мешают друг другу, и все. Ну вот, к примеру, буквально на днях сам Нимрод-паша говорит мне: "Пидорастия - это одно, гашиш - это совсем другое". И знаешь, он не шутил. И я теперь никогда не курю гашиш в рабочее время - было бы нехорошо с моей стороны. Хотя разве англичане станут ставить палки в колеса КБИ* [Кавалеру ордена Британской Империи.] вроде меня. Да и не смогли бы, если бы даже им того захотелось. Но вот если египтяшкам однажды взбредет в голову, что наши - ну, скажем, косо на меня поглядывают, - старина, я могу потерять оба места. И оба жалованья тоже. Вот что меня беспокоит".
Мы поднялись по облепленной мухами лестнице, буквально изрешеченной неровной формы крысиными дырами. "Да, попахивает немного, - согласился он, но к этому быстро привыкаешь. Мыши, знаешь ли. Нет, я отсюда переезжать не стану. Я в этом районе уже десять лет живу - десять лет. Тут все меня знают, любят меня. И кстати, старина, Абдул живет прямо за углом".
Он хихикнул и остановился, чтобы перевести дух на первой лестничной площадке, снял свой цветочный горшок и вытер лысину. Затем побрел дальше, опустив голову и даже сбившись слегка с курса, как обычно, когда его одолевали особо тяжкие раздумья, - казалось, их вес был ощутим физически. Он вздохнул. "В общем, - медленно проговорил он с видом человека, изо всех сил старающегося быть понятым так, а не иначе, сформулировать мысль со всей возможной ясностью, - в общем, все дело в Тенденциях - и это приходит в голову только тогда, когда ты уже совсем не похож на того горячего паренька... - Он вздохнул еще раз. - Просто в мире слишком мало нежности, старина. В конечном счете, все зависит от того, насколько ловко ты поворачиваешься, и так от этого становится одиноко. Ну, а вот Абдул, он настоящий друг". Он хихикнул и снова приободрился: "Я зову его Бюль Бюль Эмир. Я и собственное дело ему купил, из чисто дружеского расположения. Все ему купил: и магазин, и его малышку жену. Я его и пальцем никогда не тронул, да и не смог бы, потому что я его люблю, и все тут. И теперь рад, что все так вышло, потому что хоть я и забираюсь все выше и выше, но у меня всегда есть преданный друг. Я их как увижу, так у меня на душе легче. Жуть, до чего я за них рад. Просто наслаждаюсь их счастьем, старина. Они мне как сын и дочь, этакие черномазенькие канальи. У меня сердце разрывается, когда они ссорятся. Я так жду, когда у них пойдут детишки. Мне кажется, Абдул ее ревнует, и, заметь, не без основания. Вертихвостка она, если честно. Но, знаешь, в здешней жаре как не думать о сексе - глоточек-то долго катится, как у нас в Торговом флоте говорили про ром. Лежишь себе, млеешь и мечтаешь о нем и таешь, как мороженое, - я про секс, не про ром, конечно. А эти магометанские девчонки - знаешь, старина, им делают обрезание. Это жестоко. Правда, жестоко. А они только пуще бесятся, все равно им больше делать нечего. Я ведь пытался отдать ее в обучение - ну, чтоб она вязать научилась или там вышивать, но она такая глупая, просто диву даешься. Ни бельмеса не понимает. А они надо мной смеются. Пусть их, я не против. Я только помочь хотел, как лучше. Двести фунтов отдал, чтобы вывести Абдула в люди, - все мои сбережения. Но зато теперь у него все в порядке - да-да, в полном порядке".