Какой-то шутник-западник старательно вывел углем на стене рядом с дверью: «Last Chance Saloon». Видимо, для затруднившихся англоязычных туристов. Вблизи цвет двери оказался неестественно насыщенным, и еще она пахла той самой жидкостью, несколько литров которой содержится в каждом из нас.
   Из-за двери доносилась музыка. Честный ритм-энд-блюз, как в любой уважающей себя пивнухе к западу от Ла-Манша, но я-то считал, что нахожусь немного восточнее. Окна были забиты изнутри обугленными досками. Сквозь щели просачивался мистический оранжевый свет.
   Я пошелестел в кармане своими бумажками. Платежеспособность, хоть и ограниченная, придавала смелости. Бежать все равно было некуда. Я вошел.
   С этого момента одна нелепость громоздилась на другую.
* * *
   Три ступеньки вели вверх, затем сразу же начиналась лестница вниз. Длинная, заплеванная и усеянная сигаретными «бычками». По мере спуска слева и справа открывались провалы в стенах. Далекие рыдающие голоса звали на помощь из первозданной темноты, – но я не сворачивал, втянув голову в плечи. Визжали дети и оргазмически постанывали их мамульки. Адское местечко. Похоже, не я один обманулся вывеской. В здешних подвалах булькала преисподняя.
   Скрежет электрогитары привел меня к двери, из-под которой просачивался табачный дымок. Распахнув ее, я оказался в атмосфере пьяного угара, приглушенного базара, оцепенелого кайфа. В сизом тумане едва прорисовывалось огромное помещение хитроумной конфигурации, разделенное тонкими перегородками на стойла и освещенное керосиновыми лампами.
   В каждом «кабинете» расслаблялось по два-три-четыре клиента. На невзрачной сцене топтались продавшие душу рок-н-роллу. Играла группа, которую я мог вообразить себе с большим трудом. Кит Мун потрясал щеками и барабанными мембранами, Сид Вишез ковырял в басу, Бон Скотт перфорировал девственные плевы своих голосовых связок, на гитаре лабал мистер Брайан Джонс[17] (или же его идеальный двойник). Все «мертвецы» выглядели достаточно здоровенькими, чтобы протянуть еще лет по тридцать.
   Я медленно двигался по извилистому проходу. В поле зрения не было никаких официантов и ничего хотя бы отдаленно похожего на стойку бара. Я обманывал себя, думая, что ищу заднюю дверь. На самом деле я просто охренел от избытка впечатлений.
   Проекция воспоминаний: беспредел в музее восковых фигур. Лихорадка субботним вечером. Оказалось, в аду тоже бывают уик-энды, когда здешняя публика пускается в загул.
   Среди множества незнакомых лиц попадались и знакомые – главным образом по фотографиям. Я бы сказал: «сновидчески-знакомые». Никто не удивился моему появлению, и никто не обратил на меня внимания, несмотря на то, что я все еще держал в руке обрезок трубы…
   Гаршин и Башлачев беседовали о чем-то за бутылкой дешевого портвейна. Вероятно, о том, каковы они – полеты во сне и наяву. Серж Гинзбур, носатый щетинистый урод и аморал, жадно курил сигарету за сигаретой. Перед ним дымился целый вулкан из окурков, под которым была погребена пепельница. Из-за дыма я не сразу разглядел Норму Бейкер, устроившуюся рядом. Элвис обжирался в углу – одинокий и душераздирающе печальный толстяк с неподвижным взглядом. Кетчуп капал на его парчовый пиджак. Высоцкий и Мотрич – оба изрядно поддатые – пытались привести в чувство остекленевшего Фицджеральда. Эдгар По с отсутствующим видом пережевывал бифштекс в обществе холодной снежной королевы Нико. Ее обнаженные плечи и руки были покрыты гусиной кожей. Уильям Берроуз, похожий на доисторическую черепаху, сидел, приспустив на глаза пергаментные веки. Он был безучастен, изможден и самодостаточен. Слишком стар для рок-н-ролла. Суперстар.
   Музыка завершилась разрушительным крещендо. Мун развалил ударную установку, забросил палочки подальше и потащился к свободному столику в обнимку с Джонсом и Скоттом. Но от того, что Бон заткнулся, тише не стало. Напротив, надвигался ураган звуков: обрывки песен и стихов, предсмертных криков и пьяной болтовни. Эхо звенело внутри моего черепа…
   Правое крыло закончилось тупиком. Ноги сами принесли меня сюда. В тупике стоял музыкальный автомат непостижимой конструкции. В его средней части безошибочно угадывался старый знакомый – радиоприемник из домика, в котором теперь лежал труп странника, слегка проколовшегося с эпохой. К нему (я имею в виду радиоприемник) приделали прозрачный ящик с кнопочным пультом и щелью для монет. Правда, внутри ящика не было пластинок – только густо переплетенные тонкие провода. При ближайшем рассмотрении становилось ясно, что это не провода, а человеческие волосы. Среди волос попадались и прямые светлые, и вьющиеся каштановые, и локоны негроидов.
   Автомат извергал из себя какофоническую смесь казацкого хора, шотландской волынки и африканских барабанов. На пульте под каждой кнопкой была небрежно наклеена бумажка с надписью. Я поводил глазом. То были необычные надписи – по большей части имена. Иногда фамилии. Иногда просто набор слов, вряд ли подходящий даже для названия песни. Возле наипоследнейшей кнопки было нацарапано: «Макс». Конечно же, я нажал на нее с детски-невинным желанием узнать, что случится.
   Не случилось ничего скоропостижного. Хоры и барабаны утонули в звоне стаканов. Над одной из перегородок затрясся светлый чуб хулигана Есенина, метавшего в кого-то казенную посуду. Музыкальный ящик похрипел и покашлял, потом спросил голосом Фариа: «Хочешь вставиться?» Хочу, хочу, только выведи меня отсюда! Так как новых указаний не последовало, я решил действовать на свой страх и риск.
   Я побрел обратно, уворачиваясь от летающих тарелок, и попал в левое крыло. Здесь играли в покер, деберц и очко. Словом, организовались кружки по интересам. Мне стало любопытно, где завсегдатаи берут курево и бухло. Осенило: может быть, приносят с собой? Курить хотелось почти нестерпимо. Этого канцерогенного удовольствия я был лишен… страшно подумать, сколько времени! Стрельнуть сигарету как-то не приходило в голову – все равно что в театре лезть на сцену и приставать к актерам.
   Странно, но в этом месте, полном призраков, я почувствовал себя в относительной безопасности. Мимо, пошатываясь, прошел Джек Керуак. От него за метр разило водкой. Потом я наткнулся взглядом на зловещего и будто окаменевшего японца, облаченного в военный мундир. Желтолицый изображал изваяние в обществе гейши. Когда я увидел рукоять самурайского меча, до меня дошло, что это Юкио Мисима.
   Мертвецы, вырвавшиеся на волю из могильника памяти, казались более реальными, чем преследователи, оставшиеся снаружи. Я ускользнул в другой временной слой, задержался на пешеходном островке посреди бешено несущегося потока сознания. Обманул природу? Ничего подобного.
   Раздвинув несколько плотных портьер, поглощавших звуки, я очутился в натуральной курильне, где народ приводил себя в психическое равновесие после трудовых будней. В одном из отделений я сразу же углядел Фариа своим единственным глазом. Тот как раз передавал трубку Олдосу Хаксли, а рядом с ним полулежал бородатый мужик в белой майке. Покопавшись в памяти, я определил, что мужика зовут Джерри Гарсия. Готовила трубки – кто бы вы думали? – правильно: Верка-Беатриче.

46

   Завидев меня, Фариа вяло сделал ручкой. Мне приглашение и не требовалось. Я подошел и плюхнулся на циновку – уставший, как собака, и вялый, как вареные спагетти. Кусок трубы я зашвырнул подальше – появилось предчувствие, что он мне больше не понадобится.
   Фариа, по-моему, еще не затягивался. Он отечески похлопал меня по плечу и посоветовал:
   – Расслабься!
   Обстановка вроде бы действительно к тому располагала. В полутьме ненавязчиво и тепло поблескивала бронза восточной посуды. Курились благовония. Тихо позванивали колокольчики, оттенявшие глубокое и объединяющее человеческое молчание.
   Сомневался я недолго. Старик с его советами был ненадежен, как дырявый презерватив; с другой стороны, я остался безоружным, едва ворочал языком от переутомления и не имел ничего против того, чтобы найти под кайфом вечный покой. Забыться и заснуть. Кажется, о том же просил и Михаил Юрьевич, наверняка кутивший где-нибудь поблизости…
   Собственно говоря, моего согласия никто и не спрашивал. Верка сосредоточенно готовила трубку. Ее грязные пальцы оказались неожиданно ловкими. Я зачарованно смотрел на эту опиумную фею из подворотни, прописавшую мне последнее лекарство.
   Она зажгла в бронзовой жаровне таблетку сухого спирта. Ее лицо, освещенное голубоватым пламенем, показалось мне не таким уродливым, как прежде, и даже немного помолодевшим. Шарик опиума равномерно вращался, наколотый на стальную иглу, и был похож на планету, опаленную космическим огнем. Незнакомый запах обтекал ноздри – вкрадчивый, будто сон…
   Хаксли, отдыхавший от мескалина, затягивался глубоко и долго. Гарсия смотрел мимо меня в пустоту. Деликатнейшая публика; приятнейшие собеседники в моей жизни…
   Верка протянула мне бамбуковую трубку. На дне металлической чашечки пузырилась капля размягченного опиума, похожая на мигающий глаз крохотного существа. Мне предстояло высосать этот глаз. Обменяться силой и грезами с растительным миром. Слиться с ним в симбиозе. Упасть на запретный луг. Ощутить тайную жизнь хлорофилла. Услышать шепот своих листьев и корней. Увидеть скрытое за волшебной дверью. Самому выйти за дверь. Кажется, о чем-то подобном бубнил и Фариа над правым ухом. Урок четвертый, если я правильно понял.
   Прежде я никогда не курил опиум, а теперь не уверен в том, что это был опиум (как будто я вообще уверен в том, что встреча покойников в кафе «Последний шанс» происходила на самом деле!). Я затянулся, чтобы все поскорее закончилось. Потом, кажется, была вторая трубка, третья. На каждую мне требовалось несколько затяжек…
   Передо мной плавали мыльные пузыри, наполненные человеческим эгоизмом. У пузырей были имена – эфемерные сочетания вибраций. В пустоте они не затухали, а накладывались друг на друга, теряя всякую индивидуальность. Сталкиваясь, пузыри лопались или объединялись в чудовищные гроздья, опускавшиеся во тьму…
   Безразличие…
   Отсутствие физических соприкосновений…
   Я распадался на клетки.
   Голем рассыпался на песчинки.
   Сознание отделилось, расколовшись на одномерные фрагменты: мультимиллионер, монах, сумасшедший… Этапы большого пути… Я вдруг обнаружил своих потерянных близнецов-призраков. Мы по-прежнему находились в разных мирах, и нас связывали друг с другом блуждающие поезда фантазий. Каждый «вагон» был застывшим слепком неуловимого образа, летящим из прошлого в будущее. В промежутках между ними времени не существовало вовсе.
* * *
   …Не знаю, сколько минут или часов я убил таким способом, дожидаясь желанного спасения. Ветер перемен носил мою пыль по пустынным закоулкам древних вымерших городов. Когда я в очередной раз ускользнул от воронки жадно сосущего универсального пылесоса под названием смерть, оказалось, что Фариа все еще читает лекцию для моих неслышащих ушей.
   «…Свобода – главная добродетель, из которой проистекают все остальные. Свободный не может причинить зло, потому что чужое страдание связывает и отягощает сильнее, чем кандалы. Свободный не может ненавидеть. Собственная ненависть сделает его рабом страсти…»
   Я не возражал. Более того, я хотел быть свободным. Для начала – избавиться от назойливой опеки ищеек из «Маканды». С ненавистью разберемся потом.
   Ангелы плевали с небес; по пути к Земле их слюна превращалась в коричневую смолу; из этой смолы была снова воздвигнута курильня – словно замок из мокрого песка…
   Я сидел в окружении бесцветных фигур, заключенных в душном пространстве между тяжелыми портьерами. Надо мной был прозрачный потолок – несколько слоев стекла или слюдяные пласты, которые отделяли размякшую плоть от хмурого неба. Потолок был усеян множеством черных силуэтов. Грачи, нахохлившись, мокли под моросящим дождем.
   «…Свободный, как птица…» – прошептал Фариа где-то рядом.
   Скорее всего, за спиной, снова объединившись с моей «смертью». Гарсия, сидевший напротив, улыбался своему солнцу, которого не видел никто другой. Хаксли не было. То есть на его месте по-прежнему находилась оболочка – все как положено: костяк из кальция, обросший мышцами и мясом, – но сам Хаксли давно отсутствовал. Он залетел далеко, намного дальше, чем я мог себе представить.
   Пустое и неблагодарное это занятие – пытаться рационально интерпретировать иррациональные события. Особенно для того, кто превратился в монстра с отсеченными органами чувств.
   Мне тоже пора было отправляться в путь – в виде белковой колонии, стаи черных грачей. Десятки птиц составляли мою пятнистую тень, отброшенную за пределы здравого смысла. Каждая заводная игрушка приводилась в движение одним и тем же «анхом».
   Я снова был бестелесен и по старой привычке искал поблизости свой труп. Напрасно: сгустки, слепленные из клеток моего тела и примитивных молекул искусственных тканей уже падали в обильно менструирующую каверну неба. Они свободно ориентировались в магнитном поле планеты. И начался их полет, инспирированный детским кошмаром…
* * *
   Птицы были голодны. Они никогда и не знали сытости. Они питались отбросами, скапливавшимися среди невероятного нагромождения человеческих гнезд, но подавляющая часть еды доставалась многочисленным и более проворным воробьям, а остальное прореживали бродячие четвероногие, с которыми грачи пребывали в состоянии извечной войны. То была война без жертв. Привилегию убивать природа чаще предоставляла голоду. И еще людям – почти всегда недоношенным детенышам двуногих. Но не в этот раз.
   Охотники были нормально доношены и вдоволь насосались волчьего молока. Их чутье не притупила даже вакханалия внутри «Последнего шанса»…
   «Я» поднимался вверх компактной стаей. Только одно могло показаться в ней необычным: все птицы взмахивали крыльями абсолютно синхронно.
   Плотность органики была ничтожной. Солнце просвечивало бы сквозь нее, как сквозь любую ветхую драпировку, однако в тот день солнце пряталось за облаками. «Грачей» опутывала и поддерживала в воздухе невидимая сеть интенсивно вибрирующего сознания.
   Темная искореженная земля уходила вниз; дома кренились и соскальзывали за вогнутый горизонт. Все было черно-белым – даже капли крови на перьях. Сами по себе тусклые вспышки впечатлили меня не больше, чем, например, звезды, если бы те внезапно появились в разрывах туч. Правда, звуки, сопровождавшие уколы света, оказались ошеломляющими – они заставляли сгустки плоти хаотически колебаться.
   Некоторые птицы, кувыркаясь, устремились вниз. Других сдуло за реку ветром панического ужаса. «Я» не чувствовал боли; вообще ничего не чувствовал. Произошло некое сокращение тени, усекновение живого пятна; наступали сумерки – следствие безжизненной геометрии и механического перемещения источников света…
   Таким вот образом одурманенное великовозрастное дитя летало в полном смысле слова. Может быть, это означало, что оно растет, хотя расти дальше вроде бы некуда.
   Но до чего же трудно порхать под дождем! Мокрая простыня опускалась с небес, облепив мои крылья. Завидев темный остров в море городских огней, грачи посыпались вниз, объединяясь в рваный силуэт и превращаясь в части человеческого тела, спеленутого одеждой.

47

   Я лежал во дворе Музея природоведения в обнимку с каменной крокодилихой. Эти подробности, конечно, выяснились потом, а вначале я просто очумело водил головой влево-вправо, пытаясь понять, что происходит.
   Долгое время ничего не происходило. Глаз мало что различал в кромешной тьме. Мой раздутый живот упирался в ледяную каменную глыбу, которая с равной вероятностью могла быть поверженным идолом с острова Пасхи или же статуей известного всему миру массовика-затейника, отдыхающего в Мавзолее. Впрочем, для острова Пасхи было холодновато. Темное четырехэтажное здание нависало надо мной, как надгробная плита, а вокруг в трауре пускали слезу кусты и деревья.
   После отступившего «сна» осталась ломота в суставах и чертовски неприятное ощущение проницаемости кожи. Сквозь нее будто просачивалась вода, и омерзительно тонкие струйки омывали внутренности.
   До меня дошло, что наступил вечер, а я все еще жив. Кстати, вывод не такой банальный, как может показаться на первый взгляд. Ведь речь идет о физиологии, и тут даже яйцеголовые не в состоянии договориться, что считать живым, а что – мертвым.
   Когда вспоминаю себя – пернатого, да еще многократно продублированного, – становится не по себе. Последняя опора уходит из-под ног. Больше нет ничего устойчивого и непоколебимого. Не за что зацепиться. Паранойя неизлечима.
   Я начал ощупывать свою физиономию, чтобы узнать, с какой витриной теперь придется жить и работать. После повторной пересборки почти все осталось на своих местах, но чего-то явно не хватало. Потом я осознал, чего именно: мизинца на правой руке и волос на правой стороне головы. А еще я не досчитался зубов мудрости.
   Открытие не из приятных. К тому же мое внезапное асимметричное облысение было вызвано отнюдь не тем, что меня обрили. Я не обнаружил ни малейшего намека на короткие колючие волоски, неизбежные после бритья. Кожа была абсолютно гладкой, будто пересаженной с другого участка тела. Я потрогал тот участок, о котором вы подумали, и нашел его таким же, как и прежде.
   Я начинал кое-что понимать. Сколько я потерял во время обстрела – два-три процента плоти? Мизинец, волосы, зубы – вот они, эти проценты. Пожалуй, следовало бы еще поблагодарить судьбу за то, что так удачно распорядилась моими конечностями и отростками. Я ощупал их все, не на шутку опасаясь выявления признаков досадного обрезания. В ногах правды не было, зато кости, мышцы и суставы оказались целы.
   В том, что некоторые прочие органы тоже в порядке, я окончательно убедился только тогда, когда почувствовал, что пора отлить. Луна впервые выглянула из-за туч. В этот момент я и узнал в каменной глыбе земноводное.
   Я встал и прогулялся вдоль изваяния. Крокодилиха уже отложила яйца, которые я попирал сапогами. На самом деле, конечно, не яйца, а застарелые человеческие экскременты. Место для отправления естественных потребностей действительно было идеальное – тихое, скрытое от посторонних глаз, окруженное благоухающей растительностью летом и защищенное от ветра зимой. Здесь можно было спокойно посидеть и как следует поразмышлять в уединении. Честное слово, чинушам не мешало бы подзаработать деньжат для музея, открыв платный сортир на природе.
   Тут-то я и воспрянул духом. Наконец свободен! Влажный воздух осени показался мне молочным коктейлем с фруктовым сиропчиком, которого за свою жизнь я выпил цистерну. Коктейль был самым дешевым, а воздух и вовсе ничего не стоил. Как и свобода.
   Вскоре я обнаружил, что у меня тяжелая форма зеркальной болезни: отныне свои половые органы я мог увидеть только в зеркале. Живот раздулся до непристойных размеров и стал твердым, будто орех. Посозерцав нижнюю треть сверкающей струйки, я преисполнился светлой печали, которую лишь усугубило исследование карманов. В те самые проклятые два-три процента вошла и почти вся моя наличность. Портсигар итальяшки уцелел, зато в пальто появилась огромная прореха на спине.
   Итак, четко обозначились цели номер один и номер два. Первая – прикрыть чем-нибудь свою невообразимую лысину или сбрить остатки волос, вторая – что-нибудь положить в рот. Желудок вопил, как мутанты Уолтера Миллера-младшего: «Жрать! Жрать! Жрать!»
   Я двинулся по тропинке, протоптанной облегчившимися горожанами, при свете подленькой октябрьской луны. Тусклые звезды высыпали возле нее, точно юношеские прыщи вокруг фурункула. Облачность окончательно рассосалась. Ближе к горизонту разливалось грязно-белесое сияние города.
   Крокодилиха оказалась не одинока. Неподалеку стояли каменный медведь, лось с обломанными рогами, волк и бригада деревянных гномов-металлургов. Истуканы, очевидно, должны были вызывать умиление и прилив любви к природе, но почему-то не вызывали ничего, кроме смеха. Трясясь от хохота и холода, я пересекал их уродливые тени. С некоторых пор меня окружали монстры, однако человекообразные оставались вне конкуренции.
   Тропинка вывела к дыре в ограде. Притаившись за сеткой, я изучал улицу на предмет наличия патрулей. Если кто-нибудь из патрульных посмотрел «Франкенштейна», то я был его клиентом. Поэтому я вел себя в высшей степени осторожно. Не высовывался, пока не убедился в безопасности движения. Прохожих я не заметил, из чего заключил, что уже далеко за полночь. Редкие машины проносились мимо, как корабли пришельцев, – никому не было дела до одинокого бродяги-инвалида. И только светофоры строили мне глазки.
   Я решил держаться подальше от площади Независимости и потащился в сторону зоопарка и граничившего с ним университетского ботанического сада. Мои планы на будущее пока не простирались дальше того, чтобы набить желудок. Понятно, на продовольственные магазины рассчитывать не приходилось, а для кражи со взломом я еще не созрел. В конце улицы я весьма кстати наткнулся на трейлер-киоск «Венский вальс», который иллюминировал окрестности, будто новогодняя елка.
   Воображаю, как привлекательно выглядела моя одноглазая рожа в мигающем свете разноцветных лампочек! Я подбирался к окошечку левым боком, предусмотрительно выставив перед собой купюру и не очень представляя себе, сколько может стоить пара этих самых «венских» сосисок. Зевающая девица, похожая на списанную с ипподромной конюшни печальную лошадь, оторвалась от «Незнайки на Луне» и нехотя принялась лепить мне ужин.
   Одного глаза было маловато, чтобы поглядывать по сторонам, читать прейскурант и следить за непредсказуемыми реакциями сосисочницы. К моему неописуемому восторгу, денег хватило на целых два «хот-дога», да еще на стакан горячего кофе. Я получил даже монеты на сдачу – четвертаки с трезубцами. Как, однако, быстро все меняется! Хорошо, что я не нумизмат.
   Я облокотился на прилавок и сладострастно впился зубами в нежно-белую булочку, словно вампир в шейку любовницы. В этот момент девица разглядела меня получше, и ее опасно передернуло. Родная, нельзя же так волноваться! Чтобы немного ее успокоить, я решил завести непринужденный разговор.
   Для начала осведомился, который час. Оказалось, всего лишь без двадцати десять. Ха! С тех пор как меня упрятали в психушку, население явно стало вести более здоровый образ жизни. Девица нервно поглядывала по сторонам, пока я пытался выяснить степень ее семейной обремененности. Паршиво сваренный кофе бурлящей лавой растекался по внутренностям, но, к сожалению, слишком быстро остывал в стакане.
   Уже собираясь отчаливать, я покосился вправо и чуть не поперхнулся: неподалеку прогуливался классический интеллигент в очках и шляпе. Шляпа выглядела достаточно объемной, чтобы прикрыть от дождя и нескромных взглядов мою большую умную голову, а интеллигент – достаточно издерганным, чтобы всполошить всю округу. Я начал мыслить, как бы покультурнее убедить его в необходимости делиться со своими ближними, но все разрешилось само собой.
   На моего седовласого очкарика наехали самым наглым образом.

48

   Да, жизнь меняется стремительно – и не в лучшую сторону. В наше время хотя бы требовали сигарету и только потом обижались, если сигарет не оказывалось. Теперь же, очевидно, даже не снисходят до разъяснительной беседы.
   Короче, из-за ближайших кустиков вынырнули четверо малолеток и принялись пинать обладателя очков и шляпы с беспричинным азартом. Девица поспешно забаррикадировала свой «Венский вальс».
   Радикализм нынешних сявок меня прямо-таки угнетает. Во всяком случае, мне с моей рефлексией до них далеко. Эти были не из «кислотной» молодежи, а с юношескими иллюзиями расстались еще в яслях. Очкарику сразу дали по зубам и заткнули ему рот его же галстуком, чтобы он перестал верещать.
   Когда жертва сложилась пополам и сползла на тротуар, подвергнутая рихтовке ботинками, я ощутил выброс адреналина, смял в гармошку пластмассовый стаканчик и направился к месту экзекуции, на ходу дожевывая свой остывающий «хот-дог». Шляпа, валявшаяся в сторонке, привлекала меня не меньше, чем возможность заиметь благодарного квартиросдатчика хотя бы на одну ночь.
   Вблизи на подрастающих шакалов было тошно и вредно смотреть. Они воняли гнилыми зубами и серой из ушей. На гнойно-прыщавых мордах, озаренных луной, отражалось гнусное наслаждение. Об оловянные бельма можно было с успехом разбивать яйца.
   Один из придурков раскинул веером пальцы с обкусанными ногтями и повернулся ко мне. У него на губах блестела слюна – казалось, что на этот раз поллюция случилась прямо во рту.
   – Чего надо, пидер? – спросил он, растягивая слова для внушительности, отчего его речь звучала, как гайморитно-брезгливое нытье.
   Конечно, я уже не тот, что раньше, да и животик затруднял движения – с другой стороны, с ним я чувствовал себя так, словно спереди меня защищал эмалированный тазик. Этим четверым следовало еще немного подрасти. Им не хватало массы. Будь ребятки чуть постарше – и они бы меня уделали. Волей-неволей мне пришлось позаботиться о том, чтобы этого не случилось. Не забудьте, что они все-таки видели мое лицо, а такое зрелище могло пронять даже безнадежных тупиц.