Страница:
Из главных ворот вытекала многолюдная процессия. Те, которые шли впереди, тащили на своих плечах гроб.
Меня охватило нехорошее предчувствие. Скептический взгляд хозяина царапал затылок. Неужели опоздали?! Это означало бы, что нам противостоит не слепой рок, а сознательная сила. Причём взятая из того же источника, откуда черпал Габриэль… Мы забрались внутрь, и карета покатила вниз по склону холма.
Вскоре стала слышна заводная джазовая пьеска, исполняемая не слишком виртуозными, но зато очень старающимися оркестрантами. Старая медь звенела ликующе. Я мигом вообразил себе солнечные зайчики, бьющие во все стороны, а вскоре один из них, отброшенный трубой, действительно ослепил меня на мгновение. Мы остановились на перекрёстке, и похоронная процессия двигалась по перпендикулярной дороге. Я видел сестёр, ритмично вихляющих бёдрами, и приплясывающих музыкантов в белых костюмах не первой свежести. На три четверти оркестр состоял из мужчин.
То, что нравы в «Такоме» не слишком строгие, меня обрадовало, а непринуждённое и всепоглощающее веселье, которому предавались монашки, сознательно ограничившие себя в большинстве утех, даже умиляло. Они так искренне радовались за свою подругу, провожая её на небеса, что нельзя было не поверить: здесь им и впрямь открылось нечто, примиряющее с неизбежной перспективой когда-нибудь снова обрести плоть и кости. Как это было непохоже на похоронные спектакли, разыгрываемые в Боунсвилле под руководством Господ Исповедников и начисто лишённые подлинного чувства!..
Однако меня прежде всего интересовала реакция Габриэля на происходящее. Тот взирал на веселящуюся толпу благосклонно, а на гроб – с профессиональным интересом. Ящик как раз проносили мимо. Он был открыт, и чей-то восковой профиль чётко вырисовывался на фоне глубокой синевы неба.
Кто-то сказал с весёлой завистью: «Надо же – полгода никого не хоронили. А сегодня городские появились. Прилетели, как мухи на дерьмо!» Другой голос ответил: «Счастливчики!» Я не совсем понял, что имелось в виду. Если старая дурацкая примета, что встреча на дороге с покойником – к долгой жизни, то я бы не возражал, а вот фраза насчёт мух и дерьма прозвучала довольно обидно. Впрочем, местных извиняло то, что шторки на окнах экипажа были задёрнуты и снаружи нельзя было разглядеть мой великолепный мундир.
Когда шумный оркестр протанцевал мимо нас, Габриэль больно пнул меня носком сапога под колено и сказал:
– Давай, Санчо, покажи-ка им, на что ты способен!
На самом деле это означало, конечно: «Покажи МНЕ, на что ты способен». Я поправил повязку, прочистил горло и распахнул дверцу.
Моё появление было встречено одобрительным рёвом. Солнце выскользнуло из-за набежавшей тучки, и пуговицы на мундире Исповедника яростно засверкали. Я увидел перед собой загорелые лица людей, проводивших много времени на свежем воздухе. К тому же сейчас они были как бы озарены мистическим светом, проникавшим ОТТУДА через гостеприимно приоткрывшиеся двери смерти, – пока только для одного человека и совсем ненадолго.
И, хотя я был абсолютно трезв, на меня накатило вдохновение. Оказывается, где-то в подсознании хранились обветшалые поэтические перлы и банальные сокровища библейской прозы. Я разразился длиннейшим приветствием, пытаясь перекричать ликующий оркестр. Смысл моей речи ускользал от меня самого, но это было и не важно. Главное – эмоциональное сопричастие происходящему. Я почти полюбил неизвестную мне покойницу как сестру, с которой вынужденно расстался, однако надеялся встретиться с нею в лучшем мире и желал того же другим.
Заключительные слова я прокричал в спину провожавшим – те удалялись в сторону аэропорта – и пытался понять, где же находится местное кладбище. Поблизости не было ничего похожего на последний приют для бренных оболочек, если только для этого не приспособили красивые серебристые ангары.
Надо сказать, мой мундир произвёл некоторое впечатление. Наголо обритые монашки оглядывались и о чем-то шептались на ходу. Среди них попадались молоденькие и, кажется, симпатичные. Впрочем, все они, одетые в униформу и бритоголовые, были похожи друг на друга, будто стриженые овцы. Не мешало бы выяснить, кто же пасёт здешнее стадо…
И тут я заметил одну действительно привлекательную мордашку, вернее, её правую половину, которая была обращена ко мне, – смуглую, с маленьким носиком и полудетским ротиком того нежного цвета, какой начинаешь ценить, пресытившись так называемыми «сочными» и «чувственными» губами. Отсутствие волос, конечно, портило её, однако монашкам по крайней мере не остригали ресниц. И я видел её чудесные ресницы, длинные и густые, как миниатюрный веер. Серый глаз косил, ускользая от моего встречного взгляда…
Для Габриэля ничто не проходило незамеченным. Он цинично ухмыльнулся, ткнул меня кулаком в бок и захрипел на ухо:
– Кажется, вам строят глазки, святой отец!.. Попытайся сегодня же затащить её в исповедальню. Падшие ангелочки – это нечто особенное! – Он со смаком поцеловал кончики своих пальцев. – Рекомендую. Настоящий деликатес!..
Меня уже мутило от него и, значит, от себя самого – ведь он всего лишь вытаскивал на поверхность мои тайные мыслишки. Во всяком случае, он очень быстро излечил меня от безнадёжной любви к Долговязой Мадлен, а ведь обычно безнадёжная страсть прочна, как скала.
И тут же мне довелось испытать острый приступ разочарования и горечи, хорошо знакомой на вкус. Обладательница прекрасных ресниц и нежнейших губ сделала под музыку плавный оборот, и я увидел другую половину её лица. Если бы я находился ближе, то наверняка отшатнулся бы.
На секунду наши глаза встретились. Я наткнулся на пристальный, строгий и слегка презрительный взгляд из-под густо опушённых век, взгляд, контрастировавший с чистой кожей на правой стороне головы и словно говоривший: «Экий ты, братец, шут!» В то же время мне стало ясно, что эта штучка не из тех, кто заживо хоронит себя среди скучных старых дев и раскаявшихся грешниц. Таким образом, между нами сразу же возникли доверительные отношения. Веки опустились и поднялись – это был знак, предназначенный мне одному, если только я не спутал себя с Габриэлем.
Всю левую щеку девушки занимало отвратительное багрово-фиолетовое пятно с белесыми прожилками, что делало его похожим на паука, запутавшегося в собственной паутине и затем безжалостно раздавленного. Одну свою лапку «паук» протягивал к уголку рта, и было ясно, что очень скоро бедняжка не сможет улыбаться. Или это будет улыбка, способная довести впечатлительного ребёнка до заикания. Пятно исчезало под скулой и на затылке, оставляя чистым ухо, которое выглядело противоестественно, словно было пришито к куску сырого мяса.
Девушка явно не случайно продемонстрировала нам своё уродство. Она сделала это с вызовом, словно хотела сразу же расставить все по местам. Итак, романтические фантазии можно было отбросить, но тогда зачем и для кого была разыграна эта коротенькая сценка? Разве я могу помочь тем, кого наказала сама природа или Господь Бог? Я не богослов и до сих пор не решил для себя, является ли первая частью второго. Во всяком случае, контраст между двумя половинками девичьего лица был поразителен. Чистая прелесть и редкое уродство были разделены незаметной линией, напоминавшей границу света и тени на лунном диске. Как водится, тень постепенно пожирала свет.
Обе половины этого странного и страшного лица приводили меня в трепет, и очень скоро я понял, что в обоих случаях трепет абсолютно одинаков. Предельное безобразие потрясало так же сильно, как безукоризненная красота. И в том, и в другом существовала неуловимая гармония – иначе почему бы вздрагивала внутри единственная струна, отличающая нас от животных? Это полюса совершенства, между которыми – океаны посредственности и миллионы ублюдков, не являющихся ни по-настоящему прекрасными, ни по-настоящему отвратительными. И я – один из них…
Впрочем, подобному глубокомыслию я предавался гораздо позже, а тогда окрестил монашку Двуликой. Такой она и осталась для меня навсегда – тем более после того, как мы познакомились поближе.
Бритая голова Двуликой затерялась среди десятков таких же сизых голов. Погребальная процессия удалялась в сторону аэродрома. Напоследок я ещё раз взглянул на острый нос мёртвой старушонки, нацеленный в небо, – словно лежащая в гробу высматривала лайнер в безбрежной дали. Я улыбнулся при этой дикой мысли. Но кто мог предположить, что я тоже становлюсь ясновидцем? Кроме того, мне просто нравилось место, где оркестры играют свинг на похоронах.
9
Меня охватило нехорошее предчувствие. Скептический взгляд хозяина царапал затылок. Неужели опоздали?! Это означало бы, что нам противостоит не слепой рок, а сознательная сила. Причём взятая из того же источника, откуда черпал Габриэль… Мы забрались внутрь, и карета покатила вниз по склону холма.
Вскоре стала слышна заводная джазовая пьеска, исполняемая не слишком виртуозными, но зато очень старающимися оркестрантами. Старая медь звенела ликующе. Я мигом вообразил себе солнечные зайчики, бьющие во все стороны, а вскоре один из них, отброшенный трубой, действительно ослепил меня на мгновение. Мы остановились на перекрёстке, и похоронная процессия двигалась по перпендикулярной дороге. Я видел сестёр, ритмично вихляющих бёдрами, и приплясывающих музыкантов в белых костюмах не первой свежести. На три четверти оркестр состоял из мужчин.
То, что нравы в «Такоме» не слишком строгие, меня обрадовало, а непринуждённое и всепоглощающее веселье, которому предавались монашки, сознательно ограничившие себя в большинстве утех, даже умиляло. Они так искренне радовались за свою подругу, провожая её на небеса, что нельзя было не поверить: здесь им и впрямь открылось нечто, примиряющее с неизбежной перспективой когда-нибудь снова обрести плоть и кости. Как это было непохоже на похоронные спектакли, разыгрываемые в Боунсвилле под руководством Господ Исповедников и начисто лишённые подлинного чувства!..
Однако меня прежде всего интересовала реакция Габриэля на происходящее. Тот взирал на веселящуюся толпу благосклонно, а на гроб – с профессиональным интересом. Ящик как раз проносили мимо. Он был открыт, и чей-то восковой профиль чётко вырисовывался на фоне глубокой синевы неба.
Кто-то сказал с весёлой завистью: «Надо же – полгода никого не хоронили. А сегодня городские появились. Прилетели, как мухи на дерьмо!» Другой голос ответил: «Счастливчики!» Я не совсем понял, что имелось в виду. Если старая дурацкая примета, что встреча на дороге с покойником – к долгой жизни, то я бы не возражал, а вот фраза насчёт мух и дерьма прозвучала довольно обидно. Впрочем, местных извиняло то, что шторки на окнах экипажа были задёрнуты и снаружи нельзя было разглядеть мой великолепный мундир.
Когда шумный оркестр протанцевал мимо нас, Габриэль больно пнул меня носком сапога под колено и сказал:
– Давай, Санчо, покажи-ка им, на что ты способен!
На самом деле это означало, конечно: «Покажи МНЕ, на что ты способен». Я поправил повязку, прочистил горло и распахнул дверцу.
Моё появление было встречено одобрительным рёвом. Солнце выскользнуло из-за набежавшей тучки, и пуговицы на мундире Исповедника яростно засверкали. Я увидел перед собой загорелые лица людей, проводивших много времени на свежем воздухе. К тому же сейчас они были как бы озарены мистическим светом, проникавшим ОТТУДА через гостеприимно приоткрывшиеся двери смерти, – пока только для одного человека и совсем ненадолго.
И, хотя я был абсолютно трезв, на меня накатило вдохновение. Оказывается, где-то в подсознании хранились обветшалые поэтические перлы и банальные сокровища библейской прозы. Я разразился длиннейшим приветствием, пытаясь перекричать ликующий оркестр. Смысл моей речи ускользал от меня самого, но это было и не важно. Главное – эмоциональное сопричастие происходящему. Я почти полюбил неизвестную мне покойницу как сестру, с которой вынужденно расстался, однако надеялся встретиться с нею в лучшем мире и желал того же другим.
Заключительные слова я прокричал в спину провожавшим – те удалялись в сторону аэропорта – и пытался понять, где же находится местное кладбище. Поблизости не было ничего похожего на последний приют для бренных оболочек, если только для этого не приспособили красивые серебристые ангары.
Надо сказать, мой мундир произвёл некоторое впечатление. Наголо обритые монашки оглядывались и о чем-то шептались на ходу. Среди них попадались молоденькие и, кажется, симпатичные. Впрочем, все они, одетые в униформу и бритоголовые, были похожи друг на друга, будто стриженые овцы. Не мешало бы выяснить, кто же пасёт здешнее стадо…
И тут я заметил одну действительно привлекательную мордашку, вернее, её правую половину, которая была обращена ко мне, – смуглую, с маленьким носиком и полудетским ротиком того нежного цвета, какой начинаешь ценить, пресытившись так называемыми «сочными» и «чувственными» губами. Отсутствие волос, конечно, портило её, однако монашкам по крайней мере не остригали ресниц. И я видел её чудесные ресницы, длинные и густые, как миниатюрный веер. Серый глаз косил, ускользая от моего встречного взгляда…
Для Габриэля ничто не проходило незамеченным. Он цинично ухмыльнулся, ткнул меня кулаком в бок и захрипел на ухо:
– Кажется, вам строят глазки, святой отец!.. Попытайся сегодня же затащить её в исповедальню. Падшие ангелочки – это нечто особенное! – Он со смаком поцеловал кончики своих пальцев. – Рекомендую. Настоящий деликатес!..
Меня уже мутило от него и, значит, от себя самого – ведь он всего лишь вытаскивал на поверхность мои тайные мыслишки. Во всяком случае, он очень быстро излечил меня от безнадёжной любви к Долговязой Мадлен, а ведь обычно безнадёжная страсть прочна, как скала.
И тут же мне довелось испытать острый приступ разочарования и горечи, хорошо знакомой на вкус. Обладательница прекрасных ресниц и нежнейших губ сделала под музыку плавный оборот, и я увидел другую половину её лица. Если бы я находился ближе, то наверняка отшатнулся бы.
На секунду наши глаза встретились. Я наткнулся на пристальный, строгий и слегка презрительный взгляд из-под густо опушённых век, взгляд, контрастировавший с чистой кожей на правой стороне головы и словно говоривший: «Экий ты, братец, шут!» В то же время мне стало ясно, что эта штучка не из тех, кто заживо хоронит себя среди скучных старых дев и раскаявшихся грешниц. Таким образом, между нами сразу же возникли доверительные отношения. Веки опустились и поднялись – это был знак, предназначенный мне одному, если только я не спутал себя с Габриэлем.
Всю левую щеку девушки занимало отвратительное багрово-фиолетовое пятно с белесыми прожилками, что делало его похожим на паука, запутавшегося в собственной паутине и затем безжалостно раздавленного. Одну свою лапку «паук» протягивал к уголку рта, и было ясно, что очень скоро бедняжка не сможет улыбаться. Или это будет улыбка, способная довести впечатлительного ребёнка до заикания. Пятно исчезало под скулой и на затылке, оставляя чистым ухо, которое выглядело противоестественно, словно было пришито к куску сырого мяса.
Девушка явно не случайно продемонстрировала нам своё уродство. Она сделала это с вызовом, словно хотела сразу же расставить все по местам. Итак, романтические фантазии можно было отбросить, но тогда зачем и для кого была разыграна эта коротенькая сценка? Разве я могу помочь тем, кого наказала сама природа или Господь Бог? Я не богослов и до сих пор не решил для себя, является ли первая частью второго. Во всяком случае, контраст между двумя половинками девичьего лица был поразителен. Чистая прелесть и редкое уродство были разделены незаметной линией, напоминавшей границу света и тени на лунном диске. Как водится, тень постепенно пожирала свет.
Обе половины этого странного и страшного лица приводили меня в трепет, и очень скоро я понял, что в обоих случаях трепет абсолютно одинаков. Предельное безобразие потрясало так же сильно, как безукоризненная красота. И в том, и в другом существовала неуловимая гармония – иначе почему бы вздрагивала внутри единственная струна, отличающая нас от животных? Это полюса совершенства, между которыми – океаны посредственности и миллионы ублюдков, не являющихся ни по-настоящему прекрасными, ни по-настоящему отвратительными. И я – один из них…
Впрочем, подобному глубокомыслию я предавался гораздо позже, а тогда окрестил монашку Двуликой. Такой она и осталась для меня навсегда – тем более после того, как мы познакомились поближе.
Бритая голова Двуликой затерялась среди десятков таких же сизых голов. Погребальная процессия удалялась в сторону аэродрома. Напоследок я ещё раз взглянул на острый нос мёртвой старушонки, нацеленный в небо, – словно лежащая в гробу высматривала лайнер в безбрежной дали. Я улыбнулся при этой дикой мысли. Но кто мог предположить, что я тоже становлюсь ясновидцем? Кроме того, мне просто нравилось место, где оркестры играют свинг на похоронах.
9
– Знаете, святой отец, иногда мне кажется, что мы с вами – не врачи, пытающиеся исцелить живых пациентов, а патологоанатомы, определяющие причину смерти. Но это, в сущности, уже никому не помогает…
– Точная разновидность смертного греха? Вы это имеете в виду?
– Именно!
– Если мне будет дозволено… – встрял Габриэль, принявший смиренный вид.
– Спокойно, сын мой! – Аббатиса подняла высохшую ладошку, властно пресекая наглые поползновения дилетанта. Потом она щёлкнула пальцами (кстати, на её правой руке не хватало мизинца). – Вот вы, отец Сганарель, в состоянии классифицировать грехи?
– М-м-м… Думаю, да.
– А я не всегда. Семь библейских статей – этого явно маловато. Приходится сталкиваться с такими сложными случаями… Поэтому я составляю «Кодекс». Что-то вроде Уложения о наказаниях. Хотите ознакомиться?
– Почему бы и нет? Но попозже, если не возражаете. Сейчас мы мечтаем об отдыхе после долгого утомительного пути.
– Разумеется, – строго сказала старуха, не очень довольная мною. И все-таки она задержала нас ещё на несколько минут. – Не желаете ли провести вечернюю службу, святой отец?
Не желаю, но придётся. Ведь это одна из моих смертельно скучных привилегий. Попробуй откажись – и аббатиса мигом заподозрит неладное. До сих пор старая змея относилась ко мне и Габриэлю, который с успехом изображал путешествующего бизнесмена, довольно благосклонно. Насчёт змеи я попал в самую точку – она была умной, скользкой и обладала взглядом, гипнотизировавшим кроликов, в том числе двуногих. Когда нас представляли друг другу, я ощущал себя пустой кастрюлей, по дну которой скребут металлической ложкой: зачерпнуть ничего не удаётся, но звук получается ужасно противный…
Я старался прятать от старухи свои огрубевшие руки. Кажется, тщетно. В случае чего я мог сослаться на трудности и тяжкие испытания, выпавшие на мою долю. А вот о своём аристократическом происхождении мне почти не пришлось лгать. Разве что я изменил некоторые имена. Моя родина находилась слишком далеко. Поскольку настоятельница тоже оказалась из высокородных, позже она предложила мне традиционную партию в бильярд.
(…Эта игра уводила от суеты. Катая шары из слоновой кости, пожелтевшие и покрытые изящной сеткой трещин, прислушиваясь к их мягкому перестуку, поглаживая отполированный кий, отдыхая взглядом на зеленом сукне, я думал о том, что иногда прошлое возвращается. Дежа вю… Сумеречная сирень протягивала в окна свои соцветия, пели сверчки, и… Но я, кажется, забегаю вперёд.)
У аббатисы было слабое место – фанатизм. К своей безотрадной миссии она относилась слишком серьёзно. Так серьёзно, что не разглядела во мне комедианта. И под конец нашей милой беседы она спросила по-деловому:
– Вы примете мою исповедь, святой отец?
Я изо всех сил старался сохранить серьёзный вид. Это было тем более трудно, что за узкой спиной аббатисы Габриэль буквально давился от смеха. Говорить я не мог. Только важно кивнул, чувствуя: ещё немного – и я не выдержу, поломаю игру.
Все оказалось забавнее, чем я думал. Мы сидели в коттедже – теплом, уютном и отнюдь не способствующем умерщвлению плоти. Из окна открывался вид на стоянку, забитую трейлерами, которые служили монашескими кельями. Трейлеры были помечены номерами, а над одним из них непонятно зачем была натянута маскировочная сеть. Большой павильон бывшего универсального магазина с хорошо сохранившейся символикой теперь служил молитвенным залом. Из его застеклённого холла никто не потрудился убрать игральные автоматы, и те торчали там словно идолы чуждого (а может, и не столь уж чуждого) культа, почти начисто позабытого в наши дни, но ожидающего прихода новой эпохи варварства, когда опять будут востребованы электронные демоны.
Некоторое время я разглядывал книги с бумажными страницами, выстроившиеся аккуратными рядами на полочках за спиной аббатисы, и прикидывал, что сейчас они должны стоить немалых денег. Среди нынешних баронов считалось престижным иметь у себя в замке или в городском особняке «бумажную» библиотеку – наряду с коллекцией китайского фарфора или, например, российского ракетного оружия атомной эпохи… В общем, тут было совсем не скучно.
Получив моё согласие, старуха вдруг резко повернулась к Габриэлю с вопросом:
– Ваш бизнес, любезный?
– Я строю башню в Вавилоне. Крупный заказ.
Аббатиса молча смотрела на него в течение долгих секунд. Он выдержал её взгляд, не мигая и без улыбки. Потом изумруды стали превращаться в бутылочное стекло.
Я ожидал увидеть тень страха в глазах старухи. Что-то действительно мелькнуло в них – может быть, пока только дурное предчувствие…
Впрочем, на самом деле хозяин никогда ни о чем не сожалел. Он развалился в кресле, изредка отхлёбывая из бокала монастырское вино. Двуликая сидела на полу возле его ног, положив голову на подлокотник. Ему понадобилась всего пара минут, чтобы приручить эту несчастную дворняжку. Одной рукой он ласково поглаживал её лицо – причём ЛЕВУЮ, обезображенную, половину.
Двуликая подняла голову и рассеянно кивнула.
Она постучалась в дверь нашего трейлера десять минут назад. Рельс давно прогудел отбой. Я отдыхал, перенапрягшись во время вечерней службы. В «Такоме» не нашлось ни единого исправного декламатора. Старые записи священников-рэпперов оказались бесполезными; виниловые диски с речитативами великого «Мастера Церемонии» Чарли Мэнсона не на чем было проиграть. (Меня это вполне удовлетворяло – проклятый минувший век тем и порочен, что создал «законсервированное» искусство и этим извратил его. В частности, из музыки набили «чучела», и каждый мог разложить их у себя на полке, доставать изредка, сдувать пыль и ВОСПРОИЗВОДИТЬ вибрацию воздуха. Жизнь превратилась из потока эмоций в собирание вещей (чуть не сказал – костей)…
И все-таки искусство живо, пока хоть кто-то что-нибудь чувствует. Я, например. Учусь извлекать космические споры из дохлятины и мумий. Задолго до меня находились люди, которые ныли, стонали, твердили: живопись исчерпала себя! литература деградировала! рок-н-ролл мёртв! Какой кошмар! Ох уж эти могильщики новых творцов. Стервятники юности. Скучные музейные крысы. Им нравилось думать, что все лучшее умерло вместе с их молодостью и обострённым восприятием. Они напоминали мне египетских фараонов, погребённых с любимыми жёнами, любимыми животными и любимыми цацками. Побольше забрать с собой в могилу – какое объяснимое и законное человеческое желание! Ведь мы так мало успеваем употребить при жизни!
Скажете, я противоречу самому себе? А как же насчёт «фетишей кастрированного воображения»? Именно так! Я против попыток сохранить и забальзамировать то, что обладает лишь мгновенной свежестью.)
В общем, пришлось импровизировать. Память у меня неплохая, и я всего лишь повторял болтовню и телодвижения Господина Исповедника, которые слышал и наблюдал много раз и выучил чуть ли не наизусть. Ну и кое-что добавил от себя. Саксофонист рычал в нужных местах на своём «баритоне», и все прошло лучше, чем я думал.
Поначалу я решил, что инкуб, посланный Габриэлем, разбудил Двуликую и привёл сюда. Но в глазах у неё не было теней, и хозяин, похоже, не собирался спать с нею. Они мирно беседовали о Рите, Чёрной Вдове. В монастыре та была известна под именем Софьи, но восстановить её прошлое оказалось не так уж трудно. Двуликая была посвящена во все сплетни, бродившие среди монахинь в течение последних лет.
Вдруг хозяин резко сменил тему.
– Посмотри на неё, Санчо, – потребовал он. – На этой чудесной мордочке не хватает только мушки!
Я глядел в тёмное окно, но обернулся, почуяв подвох. И действительно, через секунду на щеку девушки опустилась неведомо откуда взявшаяся навозная муха. Опустилась и словно прилипла к ужасной багрово-синей плоти.
– Ну, разве она не прекрасна? – спросил Габриэль, имея в виду то ли девушку, то ли муху. – Почему же я не слышу восторгов?
Я молча смотрел. Муха и впрямь была красива. Она переливалась, как живой изумруд, а изуродованная девичья кожа подчёркивала тончайшие нюансы цвета.
Двуликая зачарованно замерла, будто позировала гениальному художнику. Единственной деталью, нарушавшей стеклянную неподвижность, была прозрачная слеза, катившаяся по её щеке.
Габриэль засмеялся, отставил бокал и неожиданно поцеловал девушку в то самое место, где сидела муха.
Двуликая очнулась и посмотрела на него все тем же хорошо знакомым мне взглядом. Сквозь смехотворный панцирь её мизантропии пробился слабенький испуганный росток благодарности. Потом она спросила:
– Вы возьмёте меня с собой?
– Видишь ли, сестрёнка, ты будешь для меня обузой…
– Я сделаю все, что вы прикажете!
– Конечно, сделаешь. А куда же ты денешься!..
Он снова погладил пятно двумя пальцами.
– Хочешь избавиться от этого, да?
Она кивнула.
– Ну что ж… Пожалуй, я мог бы исправить эту мелочь… – Габриэль сделал долгую паузу.
Меня бросило в жар. Он умел пытать беззащитных!
– …Но тогда мой дурак Санчо влюбится в тебя, и рано или поздно твоё сердце будет разбито.
Она не смотрела на меня. Она смотрела на него, пожирая глазами. Потом сказала:
– Ты уже разбил моё сердце.
Габриэль захохотал и пригрозил ей пальцем:
– Дешёвая патетика, детка! Наказание не обязательно последует немедленно, но оно неотвратимо. Вот, что я тебе скажу: пожалуй, это развлечёт меня во время путешествия. Обожаю мелодрамы и старые сказочки. Сделаем иначе: только любовь этого заморыша избавит тебя от уродства. Учти, моё слово – все равно что проклятие. А красота – проклятие вдвойне! Может быть, ты и станешь красивой. Но лично мне кажется… – опять мучительная пауза, – что этого не случится никогда.
Двуликая дёрнулась, будто он отвесил ей пощёчину. Я думал, что после такого она уберётся из трейлера, как побитая собачонка. Однако ей понадобилось всего несколько секунд, чтобы прийти в себя. Его поцелуй значил больше, чем все поганые слова на свете.
– Забери меня отсюда, – глухо попросила она. – Я стану тем, чем ты захочешь.
– Неплохо, – отозвался Габриэль. – Учись у неё, болван, – обратился он ко мне. – Девка схватывает на лету. И не торгуется. Впрочем, торговаться в её-то положении… Это было бы слишком! А теперь убирайтесь отсюда оба! Меня тошнит от ваших унылых рож!
Мы вышли из трейлера. Проклятое слово «любовь» было произнесено, и теперь я понял его разрушительную силу: нельзя полюбить по приказу или даже ради избавления от жесточайшей душевной боли. Любовь иногда лечит, но, к сожалению, лечение невозможно именно тогда, когда этого хочешь и зовёшь на помощь «доктора»…
Едва мы остались одни, Двуликая шарахнулась от меня, как от прокажённого, и растворилась в темноте. Я не стал окликать её.
Горечь – это то, что я испытывал почти все время. И без неё уже чего-то не хватало.
Эти женщины – несчастные и не очень – стремились к тому же, к чему стремился и я, но по разным причинам. И мы стали удивительно похожими: сдержанность, внешний аскетизм, внутренняя пустота. Однако я все-таки отличался от большинства из них тем, что дыру в моей душе было невозможно заштопать мыслями о Боге и благочестивыми намерениями.
Когда я говорю о внешнем аскетизме, это отнюдь не означает отсутствия желаний. Наоборот. Мои желания слишком тонки, слишком изощрённы, слишком неопределенны и изменчивы для их реализации и осуществления. Они не могут быть запечатлены даже в сладких грёзах и своим невнятным, но неотвязным шёпотом порождают лишь измождающую меланхолию. Моё безразличие к еде, вещам, природе и почти всем людям объясняется лишь тем, что это преходяще, будет разрушено, исчезнет без следа и притом очень скоро. Даже знаки великих судеб стираются, как мел с доски, не говоря уже о посредственности. Таким образом, я одержим по-настоящему только одним-единственным неосуществлённым желанием – поймать призрак вечности, заключить порхающую на пороге сновидений и дразнящую тень этой мучительной бессмыслицы в клетку своего слабеющего ума…
Я мнил себя истинным, последовательным декадентом – в противовес тем жалким позёрам, которые наслаждались формой ввиду того, что нигде и ни в чем не находили стоящего внимания содержания. Для них все плоды приобретали гнилую сердцевину ещё прежде, чем вызревали, – должно быть, оттого, что слишком долго висели на бессчётных ветках жизненного древа. И они, эти любители гнильцы, упадочного духа, предпочитали видеть вместо скрытых внутри червей хотя бы глянцевую кожицу, красивую упаковку, и слышать вместо пошлой человеческой музыки и обманувшей их ожидания природы шорох и лишённый всякой гармонии стук погремушек, которыми пытаются отвлечь и успокоить младенцев, чтобы те не орали от ужаса, переместившись из материнской утробы в абсолютно враждебный мир. А запах… Что ж, эти «апологеты деградации» приспособились зажимать носы и даже получать удовольствие на грани удушья…
Но я видел, что все давно прогнило насквозь внутри и снаружи – все, включая меня самого. Поза, с которой приходится произносить это вслух, ненавистна мне, но неизбежна, если вообще издаёшь какой-либо писк. Открыл рот – приготовься к фальши. Человеческий голос – треснувший инструмент. Человеческая плоть тоже лжёт. Её сомнительная красота – только тщательно сервированный стол для червей.
Поэтому я предпочитал камень всем другим материалам. В нем я находил некую наиболее «замедленную» форму существования и наиболее «чистую» смерть. Камень словно подвергся катарсическому испытанию временем и переплавился в адской топке под земной корой. Теперь он выдерживает все в силу своего строения и превращается в идеальный реквизит последнего спектакля – в пыль. Ещё лучше был бы лёд с его стерильностью, прозрачностью, безукоризненной законченностью кристаллов, но среди льда нельзя прожить достаточно долго, чтобы оценить эти бесчеловечные преимущества.
Утром я все ещё лежал на твёрдом холодном возвышении, напоминавшем надгробную плиту. Моё тело окоченело, и я осознавал, что мне больше ничего не нужно… Ничего, кроме вечности. Зато эта самая пресловутая вечность стала навязчивой идеей.
Лёжа, я глядел на корону восходящего солнца, которому суждено было превратиться спустя миллиарды лет в дряхлого красного гиганта – раздувшееся остывающее желе, тушу инвалида, уже не способного обслужить самого себя и сопровождаемого сонмом холодеющих старух-планет; затем – в белого карлика, термоядерного маразматика с испаряющейся плотью; и в конце концов – в труп, в чёрного карлика, мумию исчезнувшей звёздной системы…
Но сейчас в его тёплых лучах весело плясали пылинки. Что могло быть сильнее и ужаснее этого напоминания об ускользающих мгновениях жизни?! Вот я лежал и смотрел, как жизнь ускользает. Я позволял ей делать это, потому что не мог удержать. Ничем и никак.
Габриэль, Габриэль, мой проклятый спутник, когда же ты приоткроешь для меня краешек своей тайны?..
– Точная разновидность смертного греха? Вы это имеете в виду?
– Именно!
– Если мне будет дозволено… – встрял Габриэль, принявший смиренный вид.
– Спокойно, сын мой! – Аббатиса подняла высохшую ладошку, властно пресекая наглые поползновения дилетанта. Потом она щёлкнула пальцами (кстати, на её правой руке не хватало мизинца). – Вот вы, отец Сганарель, в состоянии классифицировать грехи?
– М-м-м… Думаю, да.
– А я не всегда. Семь библейских статей – этого явно маловато. Приходится сталкиваться с такими сложными случаями… Поэтому я составляю «Кодекс». Что-то вроде Уложения о наказаниях. Хотите ознакомиться?
– Почему бы и нет? Но попозже, если не возражаете. Сейчас мы мечтаем об отдыхе после долгого утомительного пути.
– Разумеется, – строго сказала старуха, не очень довольная мною. И все-таки она задержала нас ещё на несколько минут. – Не желаете ли провести вечернюю службу, святой отец?
Не желаю, но придётся. Ведь это одна из моих смертельно скучных привилегий. Попробуй откажись – и аббатиса мигом заподозрит неладное. До сих пор старая змея относилась ко мне и Габриэлю, который с успехом изображал путешествующего бизнесмена, довольно благосклонно. Насчёт змеи я попал в самую точку – она была умной, скользкой и обладала взглядом, гипнотизировавшим кроликов, в том числе двуногих. Когда нас представляли друг другу, я ощущал себя пустой кастрюлей, по дну которой скребут металлической ложкой: зачерпнуть ничего не удаётся, но звук получается ужасно противный…
Я старался прятать от старухи свои огрубевшие руки. Кажется, тщетно. В случае чего я мог сослаться на трудности и тяжкие испытания, выпавшие на мою долю. А вот о своём аристократическом происхождении мне почти не пришлось лгать. Разве что я изменил некоторые имена. Моя родина находилась слишком далеко. Поскольку настоятельница тоже оказалась из высокородных, позже она предложила мне традиционную партию в бильярд.
(…Эта игра уводила от суеты. Катая шары из слоновой кости, пожелтевшие и покрытые изящной сеткой трещин, прислушиваясь к их мягкому перестуку, поглаживая отполированный кий, отдыхая взглядом на зеленом сукне, я думал о том, что иногда прошлое возвращается. Дежа вю… Сумеречная сирень протягивала в окна свои соцветия, пели сверчки, и… Но я, кажется, забегаю вперёд.)
У аббатисы было слабое место – фанатизм. К своей безотрадной миссии она относилась слишком серьёзно. Так серьёзно, что не разглядела во мне комедианта. И под конец нашей милой беседы она спросила по-деловому:
– Вы примете мою исповедь, святой отец?
Я изо всех сил старался сохранить серьёзный вид. Это было тем более трудно, что за узкой спиной аббатисы Габриэль буквально давился от смеха. Говорить я не мог. Только важно кивнул, чувствуя: ещё немного – и я не выдержу, поломаю игру.
Все оказалось забавнее, чем я думал. Мы сидели в коттедже – теплом, уютном и отнюдь не способствующем умерщвлению плоти. Из окна открывался вид на стоянку, забитую трейлерами, которые служили монашескими кельями. Трейлеры были помечены номерами, а над одним из них непонятно зачем была натянута маскировочная сеть. Большой павильон бывшего универсального магазина с хорошо сохранившейся символикой теперь служил молитвенным залом. Из его застеклённого холла никто не потрудился убрать игральные автоматы, и те торчали там словно идолы чуждого (а может, и не столь уж чуждого) культа, почти начисто позабытого в наши дни, но ожидающего прихода новой эпохи варварства, когда опять будут востребованы электронные демоны.
Некоторое время я разглядывал книги с бумажными страницами, выстроившиеся аккуратными рядами на полочках за спиной аббатисы, и прикидывал, что сейчас они должны стоить немалых денег. Среди нынешних баронов считалось престижным иметь у себя в замке или в городском особняке «бумажную» библиотеку – наряду с коллекцией китайского фарфора или, например, российского ракетного оружия атомной эпохи… В общем, тут было совсем не скучно.
Получив моё согласие, старуха вдруг резко повернулась к Габриэлю с вопросом:
– Ваш бизнес, любезный?
– Я строю башню в Вавилоне. Крупный заказ.
Аббатиса молча смотрела на него в течение долгих секунд. Он выдержал её взгляд, не мигая и без улыбки. Потом изумруды стали превращаться в бутылочное стекло.
Я ожидал увидеть тень страха в глазах старухи. Что-то действительно мелькнуло в них – может быть, пока только дурное предчувствие…
* * *
– Значит, эта стерва не вовремя сыграла в ящик, – задумчиво сказал Габриэль. – Какая жалость!..Впрочем, на самом деле хозяин никогда ни о чем не сожалел. Он развалился в кресле, изредка отхлёбывая из бокала монастырское вино. Двуликая сидела на полу возле его ног, положив голову на подлокотник. Ему понадобилась всего пара минут, чтобы приручить эту несчастную дворняжку. Одной рукой он ласково поглаживал её лицо – причём ЛЕВУЮ, обезображенную, половину.
Двуликая подняла голову и рассеянно кивнула.
Она постучалась в дверь нашего трейлера десять минут назад. Рельс давно прогудел отбой. Я отдыхал, перенапрягшись во время вечерней службы. В «Такоме» не нашлось ни единого исправного декламатора. Старые записи священников-рэпперов оказались бесполезными; виниловые диски с речитативами великого «Мастера Церемонии» Чарли Мэнсона не на чем было проиграть. (Меня это вполне удовлетворяло – проклятый минувший век тем и порочен, что создал «законсервированное» искусство и этим извратил его. В частности, из музыки набили «чучела», и каждый мог разложить их у себя на полке, доставать изредка, сдувать пыль и ВОСПРОИЗВОДИТЬ вибрацию воздуха. Жизнь превратилась из потока эмоций в собирание вещей (чуть не сказал – костей)…
И все-таки искусство живо, пока хоть кто-то что-нибудь чувствует. Я, например. Учусь извлекать космические споры из дохлятины и мумий. Задолго до меня находились люди, которые ныли, стонали, твердили: живопись исчерпала себя! литература деградировала! рок-н-ролл мёртв! Какой кошмар! Ох уж эти могильщики новых творцов. Стервятники юности. Скучные музейные крысы. Им нравилось думать, что все лучшее умерло вместе с их молодостью и обострённым восприятием. Они напоминали мне египетских фараонов, погребённых с любимыми жёнами, любимыми животными и любимыми цацками. Побольше забрать с собой в могилу – какое объяснимое и законное человеческое желание! Ведь мы так мало успеваем употребить при жизни!
Скажете, я противоречу самому себе? А как же насчёт «фетишей кастрированного воображения»? Именно так! Я против попыток сохранить и забальзамировать то, что обладает лишь мгновенной свежестью.)
В общем, пришлось импровизировать. Память у меня неплохая, и я всего лишь повторял болтовню и телодвижения Господина Исповедника, которые слышал и наблюдал много раз и выучил чуть ли не наизусть. Ну и кое-что добавил от себя. Саксофонист рычал в нужных местах на своём «баритоне», и все прошло лучше, чем я думал.
Поначалу я решил, что инкуб, посланный Габриэлем, разбудил Двуликую и привёл сюда. Но в глазах у неё не было теней, и хозяин, похоже, не собирался спать с нею. Они мирно беседовали о Рите, Чёрной Вдове. В монастыре та была известна под именем Софьи, но восстановить её прошлое оказалось не так уж трудно. Двуликая была посвящена во все сплетни, бродившие среди монахинь в течение последних лет.
Вдруг хозяин резко сменил тему.
– Посмотри на неё, Санчо, – потребовал он. – На этой чудесной мордочке не хватает только мушки!
Я глядел в тёмное окно, но обернулся, почуяв подвох. И действительно, через секунду на щеку девушки опустилась неведомо откуда взявшаяся навозная муха. Опустилась и словно прилипла к ужасной багрово-синей плоти.
– Ну, разве она не прекрасна? – спросил Габриэль, имея в виду то ли девушку, то ли муху. – Почему же я не слышу восторгов?
Я молча смотрел. Муха и впрямь была красива. Она переливалась, как живой изумруд, а изуродованная девичья кожа подчёркивала тончайшие нюансы цвета.
Двуликая зачарованно замерла, будто позировала гениальному художнику. Единственной деталью, нарушавшей стеклянную неподвижность, была прозрачная слеза, катившаяся по её щеке.
Габриэль засмеялся, отставил бокал и неожиданно поцеловал девушку в то самое место, где сидела муха.
Двуликая очнулась и посмотрела на него все тем же хорошо знакомым мне взглядом. Сквозь смехотворный панцирь её мизантропии пробился слабенький испуганный росток благодарности. Потом она спросила:
– Вы возьмёте меня с собой?
– Видишь ли, сестрёнка, ты будешь для меня обузой…
– Я сделаю все, что вы прикажете!
– Конечно, сделаешь. А куда же ты денешься!..
Он снова погладил пятно двумя пальцами.
– Хочешь избавиться от этого, да?
Она кивнула.
– Ну что ж… Пожалуй, я мог бы исправить эту мелочь… – Габриэль сделал долгую паузу.
Меня бросило в жар. Он умел пытать беззащитных!
– …Но тогда мой дурак Санчо влюбится в тебя, и рано или поздно твоё сердце будет разбито.
Она не смотрела на меня. Она смотрела на него, пожирая глазами. Потом сказала:
– Ты уже разбил моё сердце.
Габриэль захохотал и пригрозил ей пальцем:
– Дешёвая патетика, детка! Наказание не обязательно последует немедленно, но оно неотвратимо. Вот, что я тебе скажу: пожалуй, это развлечёт меня во время путешествия. Обожаю мелодрамы и старые сказочки. Сделаем иначе: только любовь этого заморыша избавит тебя от уродства. Учти, моё слово – все равно что проклятие. А красота – проклятие вдвойне! Может быть, ты и станешь красивой. Но лично мне кажется… – опять мучительная пауза, – что этого не случится никогда.
Двуликая дёрнулась, будто он отвесил ей пощёчину. Я думал, что после такого она уберётся из трейлера, как побитая собачонка. Однако ей понадобилось всего несколько секунд, чтобы прийти в себя. Его поцелуй значил больше, чем все поганые слова на свете.
– Забери меня отсюда, – глухо попросила она. – Я стану тем, чем ты захочешь.
– Неплохо, – отозвался Габриэль. – Учись у неё, болван, – обратился он ко мне. – Девка схватывает на лету. И не торгуется. Впрочем, торговаться в её-то положении… Это было бы слишком! А теперь убирайтесь отсюда оба! Меня тошнит от ваших унылых рож!
Мы вышли из трейлера. Проклятое слово «любовь» было произнесено, и теперь я понял его разрушительную силу: нельзя полюбить по приказу или даже ради избавления от жесточайшей душевной боли. Любовь иногда лечит, но, к сожалению, лечение невозможно именно тогда, когда этого хочешь и зовёшь на помощь «доктора»…
Едва мы остались одни, Двуликая шарахнулась от меня, как от прокажённого, и растворилась в темноте. Я не стал окликать её.
Горечь – это то, что я испытывал почти все время. И без неё уже чего-то не хватало.
* * *
Как ни странно, жизнь в монастыре пришлась мне по вкусу. Но, вероятно, дело лишь в том, что она оказалась кратковременной и просто не успела надоесть. Жаль, почти все музыканты убрались сразу же после похорон. Остался один только саксофонист – как выяснилось, малый чуток повредился умом и спал со своим инструментом. Скучный кретин. Как и обещал пьянчуга из бара «Титаник», я остался среди доброй сотни баб. У меня с ними обнаружилось много общего.Эти женщины – несчастные и не очень – стремились к тому же, к чему стремился и я, но по разным причинам. И мы стали удивительно похожими: сдержанность, внешний аскетизм, внутренняя пустота. Однако я все-таки отличался от большинства из них тем, что дыру в моей душе было невозможно заштопать мыслями о Боге и благочестивыми намерениями.
Когда я говорю о внешнем аскетизме, это отнюдь не означает отсутствия желаний. Наоборот. Мои желания слишком тонки, слишком изощрённы, слишком неопределенны и изменчивы для их реализации и осуществления. Они не могут быть запечатлены даже в сладких грёзах и своим невнятным, но неотвязным шёпотом порождают лишь измождающую меланхолию. Моё безразличие к еде, вещам, природе и почти всем людям объясняется лишь тем, что это преходяще, будет разрушено, исчезнет без следа и притом очень скоро. Даже знаки великих судеб стираются, как мел с доски, не говоря уже о посредственности. Таким образом, я одержим по-настоящему только одним-единственным неосуществлённым желанием – поймать призрак вечности, заключить порхающую на пороге сновидений и дразнящую тень этой мучительной бессмыслицы в клетку своего слабеющего ума…
Я мнил себя истинным, последовательным декадентом – в противовес тем жалким позёрам, которые наслаждались формой ввиду того, что нигде и ни в чем не находили стоящего внимания содержания. Для них все плоды приобретали гнилую сердцевину ещё прежде, чем вызревали, – должно быть, оттого, что слишком долго висели на бессчётных ветках жизненного древа. И они, эти любители гнильцы, упадочного духа, предпочитали видеть вместо скрытых внутри червей хотя бы глянцевую кожицу, красивую упаковку, и слышать вместо пошлой человеческой музыки и обманувшей их ожидания природы шорох и лишённый всякой гармонии стук погремушек, которыми пытаются отвлечь и успокоить младенцев, чтобы те не орали от ужаса, переместившись из материнской утробы в абсолютно враждебный мир. А запах… Что ж, эти «апологеты деградации» приспособились зажимать носы и даже получать удовольствие на грани удушья…
Но я видел, что все давно прогнило насквозь внутри и снаружи – все, включая меня самого. Поза, с которой приходится произносить это вслух, ненавистна мне, но неизбежна, если вообще издаёшь какой-либо писк. Открыл рот – приготовься к фальши. Человеческий голос – треснувший инструмент. Человеческая плоть тоже лжёт. Её сомнительная красота – только тщательно сервированный стол для червей.
Поэтому я предпочитал камень всем другим материалам. В нем я находил некую наиболее «замедленную» форму существования и наиболее «чистую» смерть. Камень словно подвергся катарсическому испытанию временем и переплавился в адской топке под земной корой. Теперь он выдерживает все в силу своего строения и превращается в идеальный реквизит последнего спектакля – в пыль. Ещё лучше был бы лёд с его стерильностью, прозрачностью, безукоризненной законченностью кристаллов, но среди льда нельзя прожить достаточно долго, чтобы оценить эти бесчеловечные преимущества.
* * *
В предоставленном мне трейлере я отсиживался не часто. Гораздо больше меня привлекал заброшенный аэропорт. Я даже провёл ночь среди ангаров. Помню, я нашёл там огромный гладкий камень, который мог сойти за алтарь. Я спал на нем и принёс себя в жертву звёздам. Они не остались в долгу. Омытый чудесным сиянием, как серебристой кровью, я прикоснулся к сокровенным тайнам. Я был пронзён миллионами их лучей и видел странные сны. Демоны плазмы блуждали в бесконечных пространствах. Они тоже были обречены…Утром я все ещё лежал на твёрдом холодном возвышении, напоминавшем надгробную плиту. Моё тело окоченело, и я осознавал, что мне больше ничего не нужно… Ничего, кроме вечности. Зато эта самая пресловутая вечность стала навязчивой идеей.
Лёжа, я глядел на корону восходящего солнца, которому суждено было превратиться спустя миллиарды лет в дряхлого красного гиганта – раздувшееся остывающее желе, тушу инвалида, уже не способного обслужить самого себя и сопровождаемого сонмом холодеющих старух-планет; затем – в белого карлика, термоядерного маразматика с испаряющейся плотью; и в конце концов – в труп, в чёрного карлика, мумию исчезнувшей звёздной системы…
Но сейчас в его тёплых лучах весело плясали пылинки. Что могло быть сильнее и ужаснее этого напоминания об ускользающих мгновениях жизни?! Вот я лежал и смотрел, как жизнь ускользает. Я позволял ей делать это, потому что не мог удержать. Ничем и никак.
Габриэль, Габриэль, мой проклятый спутник, когда же ты приоткроешь для меня краешек своей тайны?..