– На вашем месте я бы не торопился с диагнозом, – сказал он. – Статистика заболеваемости ФСБ в мире составляет один случай на 33 миллиона человек.
   – Что же еще может служить причиной полнейшей бессонницы? – спросила Тэйн.
   – Например, не замеченная вами зависимость от метамфетаминов.[4]
   – Мы находимся на востоке Лос-Анджелеса, так что я имею удовольствие чуять «мет» в дыхании пациентов каждый день. Нашего парня основательно проверили на наркоту. Он чист.
   – От ФСБ пока пострадали менее сорока семей во всем мире, – сказал Стэнтон, продолжая двигаться вдоль ряда клеток. – И если бы тут присутствовала семейная история, вы бы уже о ней упомянули.
   – Дело в том, что мы пока не смогли поговорить с ним, потому что не понимаем его языка. С виду он латиноамериканец или, возможно, абориген-индеец. Вероятно, из Центральной или Южной Америки. Формально у нас есть переводчик, но это громко сказано. Просто сидит паренек с незаконченным высшим и кипой потрепанных словарей.
   Стэнтон посмотрел сквозь стекло очередной клетки. Змея лежала совершенно неподвижно, а изо рта у нее торчал кончик серого хвостика. Не пройдет и нескольких часов, как остальные змеи тоже проголодаются и подобная ситуация произойдет в других клетках. Многие годы работы в институте не приучили Стэнтона равнодушно относиться к судьбе подопытных зверьков и не чувствовать себя виноватым в их гибели.
   – Кто именно привез к вам этого пациента? – спросил он.
   – «Скорая», как зафиксировано в приемном покое, но там не указано, машина какой из служб.
   Все это вполне соответствовало тому, что Стэнтон знал о Пресвитерианской больнице – одной из самых переполненных и бедных в Лос-Анджелесе.
   – Сколько лет пациенту?
   – Похоже, слегка за тридцать. Я понимаю, что это странно, но я читала вашу статью о возрастных аберрациях, сопутствующих прионовым заболеваниям, и подумала, что здесь как раз такой случай.
   Что ж, Тэйн относилась к работе со всей ответственностью, но ее старательность никак не могла повлиять на факты.
   – Уверен, что результаты генетической экспертизы всё скоро прояснят, – сказал он ей. – Если позже возникнут вопросы, звоните доктору Дэвису, не стесняйтесь.
   – Погодите, доктор! Не вешайте трубку!
   Стэнтон поневоле восхитился ее настойчивостью. В ординатуре он и сам был когда-то занозой в заднице у врачей.
   – В чем еще дело?
   – В прошлом году была опубликована научная работа об уровнях амилазы, где говорилось, что по ним можно определять дефицит сна.
   – Мне эта работа знакома. И что с того?
   – У моего пациента этот уровень составляет триста единиц на миллилитр, а это значит, что он не спал уже более недели.
   Стэнтон отвернулся от клеток. Неделя без сна?
   – У него были спазмы?
   – Судя по результатам сканирования мозга, были, – ответила Тэйн.
   – А как выглядят зрачки?
   – Как булавочные головки.
   – Какова реакция на свет?
   – Не реагирует.
   Неделя бессонницы. Потливость. Мозговые спазмы. Зрачки сузились до размера булавочной головки.
   Из немногих заболеваний, что давали такую комбинацию симптомов, остальные были даже более редкими, чем ФСБ. Стэнтон стянул с рук перчатки, уже позабыв о своих мышах.
   – Не допускайте никого к нему в палату до моего приезда.

2

   По своему обыкновению, Чель Ману приехала к церкви Богоматери всех Ангелов – главному храму для четырех миллионов католиков Лос-Анджелеса – к самому концу службы. Поездка от ее кабинета в музее Гетти до собора в час пик занимала почти час, но ей нравилось еженедельно совершать это небольшое путешествие. Большую часть своего времени она корпела в исследовательской лаборатории музея или читала лекции в Калифорнийском университете, и для нее это была редкая возможность выбраться из западной части города, выехать на шоссе и просто двигаться. Даже плотный транспортный поток с пробками – проклятие Лос-Анджелеса – совершенно не раздражал ее. Дорога до церкви становилась желанным перерывом в работе, временем для медитации, когда можно было отключиться от всей этой повседневной суеты: ее исследований, ее бюджета, ее коллег, ее обязанностей на факультете, ее матери. Она выкуривала сигарету (или даже две), включала тяжелый рок и позволяла себе расслабиться. И всегда, съезжая с хайвея, сожалела, что не может все бросить и продолжать ехать дальше.
   У самого собора она затушила окурок второй сигареты и бросила его в урну под странной мужеподобной статуей Мадонны, установленной рядом со входом. Затем открыла тяжелую бронзовую дверь. Внутри ее ожидали привычный вид и ощущения: сладкий запах ладана, голоса молящихся у алтаря и самая большая коллекция алебастровых окон в мире. Проникавший сквозь них свет делал землистыми лица большой группы собравшихся здесь сегодня иммигрантов-майя.
   За кафедрой, под пятью иконами в золоченых окладах с изображениями пяти фаз жития Христова, стоял Марака – пожилой бородатый «дежурный священник», помахивающий кадилом.
   – Тевичим, – пропел он на к’виче, диалекте языка майя, на котором говорят более миллиона аборигенов в Гватемале, – Тевичем Гукумац к’астайисай.[5]
   Марака повернулся лицом к востоку и сделал большой глоток баальче – молочно-белого священного напитка, который готовили из выжимки древесной коры, корицы и меда. Потом он жестом подал сигнал своей пастве, и храм снова наполнили голоса молящихся. Они исполняли один из древних обрядов, которые разрешал им архиепископ раз или два в неделю, но при условии, что майя непременно посещали и обычные католические мессы.
   Чель тихо прошла вдоль дальнего нефа, стараясь не привлекать к себе внимания, хотя по меньшей мере один мужчина заметил ее и радостно помахал рукой. Он уже пытался множество раз пригласить ее на свидание с тех пор, как она помогла ему правильно заполнить анкеты для иммиграционной службы. Пришлось тогда соврать, сказав, что у нее уже есть ухажер. При росте в 155 сантиметров Чель не выглядела типичной жительницей Лос-Анджелеса, но среди собравшихся многие считали ее красавицей.
   Встав в сторонке от алтаря, Чель дождалась окончания обряда. Использовала время, чтобы рассмотреть конгрегацию, в которой заметила дюжины две белых лиц. До самого недавнего времени «Братство» насчитывало только шестьдесят членов. Они встречались здесь по понедельникам, чтобы почтить своих богов и традиции предков, – то были исключительно иммигранты, выходцы из стран, где осели потомки древних майя, включая родную для Чель Гватемалу.
   Но теперь все чаще стали являться сторонники теории апокалипсиса. Пресса уже окрестила их «декабристами», а они, казалось, искренне верили, что участие в обрядах майя спасет их, когда наступит Конец Света, до которого, по их подсчетам, оставалось менее двух недель. Разумеется, многие «декабристы» не утруждали себя приходом сюда, проповедуя идею о конце цикла жизни на Земле с других трибун. Некоторые утверждали, что океаны выйдут из берегов, землетрясения вскроют все разломы земной коры, а полюса поменяются местами, уничтожив все живое. Другие оспаривали это мнение, настаивая, что апокалипсис в новом контексте будет означать всего лишь возвращение к более примитивному образу жизни, избавив землян от переизбытка технологий. Серьезные же исследователи истории майя, к которым принадлежала Чель, считали идею Конца Света 21 декабря просто чьей-то досужей выдумкой. Однако это никому не мешало наживаться на мудрости древних майя, торгуя футболками, билетами на «научные» конференции или же, напротив, высмеивая ее народ и делая его предметом глупых шуток в вечерних развлекательных шоу на телевидении.
   – Чель?
   Она обернулась и увидела за спиной Мараку. Задумавшись, она не заметила, что церемония закончилась и народ потянулся к выходу.
   Дежурный положил ладонь ей на плечо. Ему скоро исполнялось восемьдесят, и когда-то черная шевелюра уже совершенно поседела.
   – Добро пожаловать, – сказал он. – Кабинет для тебя подготовлен. Хотя, конечно, всем нам хотелось бы, чтобы ты однажды приехала и совершила обряд вместе с нами, как прежде.
   Чель только развела руками.
   – Я очень постараюсь это сделать, честное слово. Просто я так занята в последнее время.
   – Я все понимаю, – улыбнулся Марака. – Ин Лак’еш.[6]
   Чель в ответ склонила перед ним голову. Это была традиция, забытая почти всеми даже в Гватемале, но многие старики по-прежнему ценили ее, и Чель почувствовала, что обязана сделать для него хотя бы это, чтобы загладить свой откровенно угасший интерес к обрядам.
   – Ин Лак’еш, – тихо повторила она, а потом направилась в задний придел храма.
   Там у кабинета священника, которым она раз в неделю пользовалась как своей приемной, первыми в очереди ее дожидались Ларакамы. До Чель уже дошли слухи, что Висенте Ларакам – отец семейства – наделал долгов, попавшись на крючок к полулегальным ростовщикам, для которых такие, как он, были легкой добычей: только что прибывшие в страну люди даже вообразить себе не могли, что здесь все может оказаться еще хуже, чем в покинутой навсегда опостылевшей Гватемале. Чель все это несколько удивило, потому что его жена Ина при первой встрече произвела на нее впечатление разумной женщины. Но Ина стояла рядом в юбке до пола и хлопчатобумажном хьюпиле[7], украшенном изящным зигзагообразным узором. Она все еще одевалась в традиционный наряд и, вероятно, как ни была умна, продолжала играть традиционную для их древней культуры роль жены – то есть во всем поддерживать своего мужа, даже если тот принимал заведомо неверные решения.
   – Спасибо, что уделили нам время, – негромко сказала она.
   А Висенте сбивчиво, с трудом подбирая слова, рассказал, как подписал договор на денежную ссуду под астрономические проценты, чтобы купить крохотную квартирку в районе Эхо-парка, и теперь его заставляли ежемесячно выплачивать мошенникам гораздо больше, чем он мог заработать на стройке. При этом у него был обреченный вид человека, взвалившего на свои плечи все тяготы мира. Ина же молча стояла рядом, лишь глаза умоляюще смотрели на Чель. Женщины обменялись выразительными взглядами, и только тогда Чель поняла, чего стоило Ине уговорить непутевого супруга прийти к ней и попросить о помощи.
   Умолкнув, он протянул Чель подписанные им документы, и она первым делом вчиталась в абзацы, напечатанные самым мелким шрифтом, ощущая, как разгорается в ней уже знакомый гнев. Ведь Висенте и Ина были только двоими из огромной армии переселенцев из Гватемалы, которые пытались обосноваться в этой подавлявшей их, огромной и новой стране, где они почти сразу сталкивались со множеством желающих поживиться за их счет. Но в то же время она не могла не признать, что это сами майя в большинстве случаев оказывались слишком доверчивыми. Даже пятьсот лет угнетения не воспитали в ее народе той малой толики здорового цинизма, который необходим для элементарного выживания в современном мире. И они в полной мере расплачивались за это.
   К счастью для Ларакамов, Чель располагала обширными связями, особенно среди юристов. Она дала им координаты адвоката, к которому им следовало обратиться, и хотела уже вызвать следующего из очереди, когда Ина открыла сумку и протянула ей пластмассовый контейнер.
   – Это пепиян, – пояснила она. – Мы вместе с дочкой специально приготовили для вас.
   Морозильник Чель и так уже был до отказа забит этим сладковатым на вкус блюдом из курицы, которым считали необходимым расплачиваться с ней почти все члены «Братства», но и отвергнуть дар она не могла. К тому же ей была приятна мысль о том, как Ина и ее маленькая дочь стояли рядом у плиты – это давало надежду, что у общины майя в Лос-Анджелесе все же есть светлое будущее. Родная мать Чель, тоже, между прочим, выросшая в глухой гватемальской деревне, скорее всего проводила сейчас время у телевизора, наслаждаясь шоу «С добрым утром, Америка!» и поглощая на завтрак разогретые в микроволновке полуфабрикаты.
   – Дайте мне знать, чем все это закончится, – сказала Чель, возвращая Висенте его бумаги, – и в следующий раз не связывайтесь с проходимцами, которые знакомятся с вами на автобусных остановках. Это едва ли хорошие люди. В случае нужды лучше сразу обращайтесь ко мне.
   Висенте взял жену за руку, изобразил на своем лице принужденную улыбку, и оба удалились.
   В течение следующего часа Чель занималась более простыми делами. Втолковала беременной женщине, зачем той нужно пройти вакцинацию, объяснила молодому иммигранту принципы обращения с кредитной картой и разрешила спор между старым приятелем своей матери и человеком, у которого он снимал жилье.
   Когда же со всеми проблемами соотечественников было покончено, Чель откинулась на спинку кресла и закрыла глаза, размышляя о керамической вазе, над которой трудилась сейчас в музее Гетти. На ее внутренних стенках она обнаружила древнейшие из когда-либо найденных частички табака. Удивительно ли, что ей так чертовски трудно бросить курить? Люди получают от этого удовольствие уже много тысяч лет.
   К реальности ее вернул настойчивый стук в дверь.
   Чель невольно поднялась, узнав возникшего на пороге мужчину. Она не виделась с ним более года, и он явился из мира, настолько противоположного тому, в котором обитали потомки туземцев из «Братства», собиравшиеся здесь на молитвы, что это даже несколько испугало ее.
   – Зачем ты здесь? – спросила она, когда Эктор Гутьеррес вошел в комнату.
   – Мне необходимо потолковать с тобой.
   Она встречалась с Гутьерресом прежде несколько раз, и он всегда выглядел вполне респектабельно. Но сейчас под глазами у него пролегли глубокие тени, а во взгляде сквозила откровенная усталость. У него потела голова, и он нервными движениями поминутно протирал ее носовым платком. И никогда еще Чель не видела его небритым, а теперь многодневная щетина тянулась от правого виска до левого, под которым виднелось крупное родимое пятно, цветом напоминавшее портвейн. Она сразу заметила, что в руках у нежданного гостя сумка.
   – Как ты узнал, где я?
   – Позвонил тебе на работу.
   Чель выругалась про себя и сделала зарубку в памяти, что надо настрого запретить всем в своей лаборатории впредь делиться с посторонними подобной информацией.
   – У меня есть нечто, что тебе необходимо увидеть, – продолжал он.
   Она с тревогой посмотрела на матерчатую сумку.
   – Ты не должен был приходить сюда.
   – Мне не обойтись без твоей помощи. Они нашли мой старый склад, где я хранил описи.
   Чель бросила взгляд в сторону двери, опасаясь, что их могли слышать. «Они» в таком контексте могло означать только одно: на след Гутьерреса напала Иммиграционно-таможенная служба, одно из подразделений которой занималось контрабандой антиквариата.
   – Я успел почти все оттуда вывезти, – сказал Гутьеррес, – но там все равно провели обыск. Очень скоро они доберутся и до моего дома.
   У Чель перехватило дыхание, когда она вспомнила о сосуде из черепашьего панциря, который она купила у этого человека около года назад.
   – А что с твоими записями? Они попали к ним в руки?
   – Не беспокойся. Сейчас тебе ничто не угрожает. Но есть предмет, который ты, мисс Ману, должна сохранить для меня. Пока все не успокоится.
   Он протянул ей сумку.
   Чель снова бросила встревоженный взгляд на дверь и сказала:
   – Ты прекрасно знаешь, что я не могу пойти на это.
   – В твоем распоряжении хранилища музея Гетти. Положи это туда на несколько дней. Среди других вещей никто не заметит.
   Умом Чель понимала, что ей лучше всего посоветовать ему избавиться от того, что он принес, но одновременно она была уверена, что содержимое сумки представляет огромную ценность, иначе он бы не рискнул в отчаянии обратиться к ней. Гутьеррес не заслуживал доверия, но она знала его как опытного и ловкого торговца контрабандным антиквариатом, а ему, в свою очередь, была прекрасно известна ее слабость к историческим реликвиям своего народа.
   Чель встала и проворно вывела посетителя за порог.
   – Иди за мной.
   Лишь несколько молившихся прихожан могли видеть, как они спустились в подвал собора. Сквозь стеклянные двери с витражами в виде ангелов она провела Гутьерреса в колумбарий, где в стенных нишах покоились урны с прахом тысяч усопших католиков. Чель остановила свой выбор на одном из самых небольших залов, где каменные скамьи тянулись вдоль сияющих белым мрамором стен с выгравированными на плитах именами и датами – тщательно сохраняемый каталог смерти.
   Здесь Чель смогла запереться изнутри.
   – Показывай, что там у тебя.
   Гутьеррес достал из сумки квадратную деревянную коробку размером два на два фута, обернутую куском полиэтилена. И стоило ему начать разворачивать обертку, как комната сразу же наполнилась резким запахом помета летучих мышей, который ни с чем невозможно спутать – так пахнут любые предметы, недавно извлеченные из древних склепов.
   – Это необходимо обработать как положено, иначе распад пойдет дальше, – заметил Гутьеррес, снимая с коробки крышку.
   Поначалу Чель показалось, что внутри лежат куски какого-то упаковочного материала на бумажной основе, но затем, склонившись ближе, она поняла: это были фрагменты страниц из древесной коры, беспорядочно втиснутые в коробку. Причем все страницы были покрыты словами и даже целыми предложениями на забытом теперь языке ее предков. Древние майя использовали при письме похожие на иероглифы символы, которые лингвисты назвали «глифами»[8], и на фрагментах их было начертано сотни наряду с тщательно выполненными рисунками богов в роскошных одеяниях.
   – Ты считаешь, что это рукописная книга? – ошеломленно спросила Чель. – Брось! Это же абсурд какой-то!
   Рукописи майя представляли собой исторические летописи, составленные придворными писцами, трудившимися на Властителя. Чель слышала слово «редкость», употреблявшееся применительно к синим алмазам или Библиям, напечатанным лично Гуттенбергом, но перед ней, возможно, сейчас лежало то, что являлось квинтэссенцией редкости: всего четыре рукописи древних майя сохранились до наших дней. Почему же Гутьеррес с такой легкостью мог вообще допустить мысль, что ему удалось заполучить пятую?
   – Новых рукописей майя не находили уже тридцать лет, – констатировала Чель.
   – А теперь нашли, – сказал он, стягивая с себя пиджак.
   Чель снова пристально вгляделась в содержимое небольшой коробки. Будучи студенткой последнего курса, она получила уникальную возможность взглянуть на подлинную рукописную книгу майя и потому знала, как она должна выглядеть, какие вызывать ощущения. В подземелье хранилища в Германии вооруженные охранники пристально наблюдали, как она переворачивала страницы «Дрезденской летописи», текст и рисунки которой позволили ей с захватывающей дух быстротой перенестись на тысячу лет назад. Это стало для нее судьбоносным впечатлением, подвигнувшим посвятить всю дальнейшую научную работу изучению языка и письменности своих древних предков.
   – Это явный фальшак, – сказала она, отводя глаза и борясь с искушением продолжать всматриваться в фрагменты. В эти дни более половины древностей, которые ей предлагали приобрести для музея даже самые уважаемые антиквары, оказывались подделками. Имитировать можно все – даже запах помета летучих мышей. – И чтоб ты знал: когда ты продал мне тот черепаховый сосуд, я понятия не имела, что он добыт нелегально. Ты ввел меня в заблуждение, подсунув сфабрикованные документы. Так что и не пытайся этого отрицать на допросе в полиции.
   На самом деле все обстояло не так просто. Должностные обязанности куратора отдела древних майя в музее Гетти предполагали, что любая вещь, которую Чель приобретала для коллекции, должна быть официально задокументирована, а ее происхождение тщательно установлено. И с сосудом, который ей сбыл Гутьеррес, она тоже все сделала строго по инструкции, но, увы, всего через несколько недель после совершения сделки обнаружилось темное пятно в череде предыдущих владельцев сосуда. Чель прекрасно понимала, чем рискует, не сообщив об этом дирекции музея, но все равно не смогла заставить себя расстаться с изумительным историческим памятником, а потому просто сохранила его, никому ничего не сказав. Ей самой куда как большей бедой представлялся тот факт, что практически все историческое наследие ее народа свободно продавалось на «черном рынке» и любая вещь, которую она не успевала или не могла приобрести, навсегда исчезала в стенах домов частных коллекционеров.
   – Пожалуйста, – взмолился Гутьеррес, пропустив мимо ушей ее жалобы по поводу сосуда, – спрячь это на несколько дней.
   Но Чель уже решила разобраться со всем раз и навсегда. Открыв сумочку, она достала пару белых матерчатых перчаток и пинцет.
   – Что ты собираешься делать? – спросил он.
   – Обнаружить нечто, что убедит тебя – это не более чем подделка.
   Полиэтиленовая обертка была все еще влажной от пота его ладоней, и Чель слегка передернуло, когда она это ощутила. Гутьеррес ущипнул себя за переносицу, а потом стал двумя пальцами тереть свои покрасневшие глаза. Даже сквозь мерзкий запах гуано пробилась вонь от его давно немытого тела. Но как только пальцы Чель проникли внутрь коробки и принялись перебирать кусочки древесной бумаги, все остальное в комнате перестало для нее существовать. Прежде всего глифы показались ей слишком старыми. История древних майя делится на два периода: «классический», охватывающий расцвет цивилизации с 200 по 900 год н. э., и «постклассический», включивший в себя ее упадок и продлившийся до самого появления испанцев примерно в 1500 году. Стиль и содержание письменных памятников майя претерпели под внешними влияниями заметную эволюцию и заметно отличались друг от друга в различные эпохи.
   До сих пор не было обнаружено ни единого фрагмента древесной бумаги с письменами «классического» периода – все четыре уцелевших рукописи были созданы много столетий позже. Ученые знали, как выглядели классические письмена, только благодаря надписям, вырезанным на камнях древних руин. Но письмена на фрагментах, которые рассматривала теперь Чель, определенно датировались примерно 800—900 годами н. э., что представлялось совершенно невозможным. Иными словами, если это был подлинник, то он являлся самым ценным памятником мезоамериканской истории, известным научному миру.
   Чель скользила взглядом по строчкам, выискивая ошибки – неправильно отображенный глиф, рисунок бога без соответствующего головного убора, выпадающую из хронологии дату. Но ничего не могла найти. Черные и красные чернила выцвели так, как и должны были. А вот синие сохранили свою яркость, что всегда отмечалось в подлинных рукописях майя. Бумага выглядела так, словно действительно пролежала где-то в пещере тысячу лет, став необычайно ломкой.
   Но еще больше впечатляло, что написанное выглядело грамматически верным. Интуиция подсказывала, что комбинации глифов складываются в стройные предложения, как и последовательность пиктограмм. Глифы можно было отнести к одной из ранних версий языка ч’олан – вполне ожидаемо для подобной рукописи. Но Чель не в силах была теперь отвести глаз от фонетических «дополнений» поверх глифов, призванных помочь читателю понять их значение. «Дополнения» были написаны на к’виче.
   Все известные постклассические рукописи (которые именовали также кодексами) уже оказались подвержены мексиканскому влиянию и потому писались на юкатекском или ч’оланском диалектах языка майя. Но Чель уже давно пришла в голову мысль, что если бы на территории Гватемалы была создана складная книга в классический период, то ее бы дополнили пояснениями на диалекте, которым пользовались с детства ее отец и мать, – то есть на к’виче. Это показывало, что фальсификатор обладал глубочайшими познаниями в лингвистических нюансах и истории майя.
   Чель не верилось, что такое возможно, но она уже подозревала, что многие из ее самых искушенных коллег поверят в подлинность рукописи.
   А потом она сумела разобрать одно из предложений, и содержание как громом поразило ее.
   На одном из самых крупных фрагментов из коробки комбинация из трех пиктограмм и глифов читалась так:
   «Струи воды, которые заставляли бить из камней…»
   Некоторое время Чель перечитывала написанное, совершенно сбитая с толку. Подобным образом автор мог описывать только фонтан. Но ведь ни один фальсификатор не стал бы вставлять такое в текст, потому что до самого недавнего времени даже ученые не знали, что майя устраивали фонтаны в своих городах классического периода. Всего около месяца прошло с тех пор, как профессор университета в Пенсильвании доказал, что вопреки распространенному заблуждению вовсе не испанцы первыми в Новом Свете научились подавать воду под давлением. Майя овладели этим искусством задолго до прибытия в Америку первых европейцев.