Уж был декабрь, когда Сенявин отсалютовал Портсмуту.
   Могучий ветер налегает в корму – чего же лучше? Ставь все паруса, мчи альбатросом! Когда ощущаешь эту крылатость, эту, слитность своего «я» с кораблем, овладевает тобою необыкновенное чувство полноты жизни.
   Мысом Лизард, отрубистым и мрачным, кончилась Англия. Бурунной пеною у мыса Лизард началась Атлантика.
 
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу миров…
 
   Четверть века истаяло, как Сенявин впервые увидел океан.
   Выдержал экзамен в корпусе, по числу баллов оказался из лучших (хотя поначалу, резвым кадетиком, познаниями не блистал) и в мае 1780-го шагнул на борт «Князя Владимира». Никифор Палибин, капитан бригадирского ранга, водил корабли из Кронштадта в Португалию, и семнадцатилетний мичман увидел Атлантику. Потом сияли ему иные небеса, иные волны, но океан не забывался. Почему? Кругло и точно не определишь.
   Впрочем, и теперь, четверть века спустя, уже вице-адмиралом, Дмитрий Николаевич не искал определений: его самого искали в океане.
   Выше цитировались предсказания старого дипломата: «невозможно, чтобы во Франции не проведали…» И точно, «проведали»! То ли еще из России просочились сведения, то ли уже из Англии, и теперь на перехват сенявинскому отряду помчалась семерка французских линейных кораблей, да еще и фрегаты в придачу.
   Что было делать Сенявину? Двадцать с гаком лет назад, пылким мичманом, он, конечно, пожелал бы завязать бой. Но храбрость командующего отличается от храбрости командира корабля, не говоря уж о мичмане. У Дмитрия Николаевича была капитальная задача – дойти до Корфу, действовать в морях Адриатическом и Ионическом.
   Нет, Сенявин драться не стал. Он уклонялся от боя на воде, как Кутузов уклонялся от боя на суше: оба ждали «своего часа».
   Но к бою Сенявин приказал изготовиться. И прибавил: огней не зажигать; в восемь пополудни, то есть уже в темноте, не дожидаясь никаких сигналов, поворотить на вест; в полночь опять изменить курс и спускаться к югу.
   «Искусное распоряжение адмирала, – писал участник похода, – обмануло неприятеля, темная ночь скрыла наши движения, и он упустил нас из рук». А вскоре уже корабли были в Средиземном море…
   Задолго до Сенявина и сенявинцев, направляясь «ко святым местам Востока», в Средиземном море очутился Василий Григорович-Барский. Пилигриму пришлось тяжко: «И бист страх велий, но не всем, наипаче мне, первый раз сущему на море. Возмутися же ми сердце и завратися глава, яко едва не одурех, не можах бо ни внутрь, ни верху корабля сидети, одмлевающе и (прости ми, разумный читателю) не могий стерпети, блевах пятерицею до зелени тако, не имий чим, едину некую зелень, аки желчь, испущах».
   И на сенявинских кораблях кое-кто маялся морской болезнью. Но «страха велия» уж не испытывали, ибо не первый день шли морем. К тому же, восхищался спутник Сенявина, «солнце позлатило светлую лазурь неба, ни одно облако не помрачало ясного свода его».
   Адмирал не позволил морякам млеть, в ничегонеделанье: на кораблях происходили регулярные ученья – артиллерийские и ружейные. Кроме того, Сенявин принял гигиенические меры: ежедневное проветривание трюмов, ежедневное окуривание пороховым дымом и мытье уксусом помещений и отсеков. Он настрого запретил матросам спать в волглом белье. Он пользовался всякой возможностью освежить запасы пресной воды и провизии.
   Судовая скученность, бочки цветущей воды, мясо, тронутое гнилью, недостаток витаминов и избыток насекомых и крыс – все это губило экипажи на тогдашних флотах; мор был хуже сражений. На эскадре Дмитрия Николаевича ничего подобного не случилось. Современник отметил, что ни на одном корабле во все время кампании не возникало никаких заразных болезней «благодаря крайнему старанию главнокомандующего».
   Следуя к цели, Сенявин дважды становился на якорь.
   В сардинском городе Кальяри, смердящем и нищем, адмирал встретил восемьсот шестой год. Как и все накануне новолетья, Дмитрий Николаевич призадумался о грядущем. Он предвидел тревоги и злоключения, но вряд ли предполагал, что очутится в чрезвычайно запутанных обстоятельствах, которые потребуют от него не только умения водить корабли и не только выигрывать сражения.
   На пути к Мессине, в январский день, когда судовые попы возносили молитву в честь преподобного Павла Комельского, моряки заметили Стромбали. «Вулкан открылся нам, – рассказывает сенявинский офицер, – как превеликий горн, раздуваемый мехами и сыплющий вверх искрами… Пламя, постепенно увеличиваясь, составляло огромный огненный столб, который, расширяясь, производил грохот, подобный приближающемуся грому и ли треску падающего здания. Блеск вулкана, озаряя облака, изображал на них разноцветные радуги; червлень, яркий пурпур, лазурь с тончайшими оттенками, коими украшалось небо, представляло нам корабли и близлежащие острова горящими».
   Мессинский пролив соединял море Тирренское с Ионическим. Первое уже сомкнулось за ахтерштевнями русских кораблей; второе еще ожидало, когда его взрежут форштевни. А пока был Мессинский пролив: беспорядочные течения, сумятица волн, неправильные приливы и отливы.
   Шесть лет назад Сенявин едва не погиб в здешних водах. Дмитрий Николаевич, тогда капитан 1-го ранга, командовал в ушаковском заграничном походе линейным кораблем. Корабль был испытан в штормах Черноморья. Но близ Сицилии и «Св. Петру», и экипажу, и самому командиру досталось так солоно, как никогда прежде не доставалось. Буря повредила «Св. Петра», и он, уже «раненый», был брошен на мель. Открылась течь. Матросы у помп выбивались из сил, а вода все поступала и поступала в трюм, клокоча и пенясь. Экипаж ожидал приказания срубить мачты и спустить шлюпки. Тут, к счастью, ветер словно бы выдохся. А потом вежливо переменил направление, и «Св. Петр», кряхтя, стянулся с мели. Происшествие это долго и прочно помнили сенявинцы, подробно рассказывали молодым. (Впоследствии на страницах кронштадтской газеты один из таких слушателей описал приключение «Св. Петра», подчеркнув, что Сенявин, по словам очевидцев, «был тверд, нисколько не терялся».)
   Покорный общему закону, Дмитрий Николаевич переменился с возрастом, но по-прежнему, как и обер-офицером, любил ходить на больших скоростях. И вот теперь он приближался к порту Мессине не робким зигзагом – летел, блистая тугой парусиной. И в этом шибком, точно рассчитанном движении была та особенная лихость, красота и щегольство, какими отличались парусные ходоки, когда ими правили люди с горячим сердцем и холодным рассудком. Прибавьте бравурную музыку корабельного оркестра, бодрую череду салютных выстрелов, мгновенную уборку парусов – и вот вам росчерк на картине прибытия в сицилийский порт.
   Еще в Портсмуте офицер Броневский, летописец сенявинского похода, обратил внимание на то, как матросы быстро сходились с чужеземцами-«простолюдинами». Английские матросы вопреки традиционной замкнутости отвечали русским открытой сердечностью. Теперь, в Мессине, Броневский отмечал расположение итальянской «черни» к русским «нижним чинам». Кстати сказать, эта симпатичная черта рядового русского моряка явственно проявлялась не только в европейских портах, но и среди «дикарей» Океании; свидетельством тому – многочисленные отчеты командиров кругосветных походов.
   Броневский объясняет: «Француз, англичанин если не обижают, то, по крайней мере, хотят казаться существом, гораздо его благороднейшим. Русский не ищет сего преимущества и желает быть ему равным».
   В середине января 1806 года эскадра оставила тысячелетнюю Мессину. Под острыми волнами караулили мореходов отмели и рифы пролива. Сенявин обманул их, как в океане обманул французов. В какой уж раз командующий дал подчиненным доказательство своей мореходной непогрешимости.
   Мессинским проливом прошли ночью. Прошли, не убавляя парусов, сквозь потемки. И два дня спустя, опять в полуночное время, отдали якоря у Корфу, отдали умело и спокойно, словно на кронштадтском родном рейде.
   Утренняя заря, широкая и чистая, разлилась над островом и городом, которые Сенявин впервые увидел с кораблей своей молодости. Но тогда они пришли не с запада, а с востока, не из Балтики, а из Черного моря.

Глава вторая

1

   Два имени в ряд. История давно определила им место в истории: замечательные флотоводцы и дипломаты. Ушаков был старше Сенявина. Ушаков начал, Сенявин продолжил. И тот и другой трудились над «устроением» Черноморского флота. И тот и другой закладывали Севастополь. Увы, случается так, что два человека, преданные одному делу, схожие в главном, определяющем, два таких человека не в ладах.
   Как-то не по сердцу наводить увеличительное стекло на ссоры и раздоры тех, к кому питаешь высокое уважение. Но, всматриваясь в отношения Ушакова и его младшего коллеги, видишь черты раннего Сенявина, которые помогают представить жизнь, а не житие.

2

   Ушаков встретил Сенявина в самом начале своей карьеры. Только встретил он сперва не Дмитрия Сенявина, а Алексея Наумовича Сенявина.
   Необходимо взглянуть на родословное древо. Не из порожнего любопытства к дворянской генеалогии, а потому, что это древо дало «флотские побеги» задолго до того, как наш герой слизнул с губы морскую соль.
   Не станем забираться в «Польский гербовник» и обнаруживать пращура Сенявина, или Сенявских, как они прозывались издревле. Нет, вот колыбельная пора русских регулярных военно-морских сил. Вот первенцы «гнезда Петрова» – флотские офицеры. И среди них братья Сенявины – Иван, старшой, и Наум, меньшой.
   Ивана ласкал царь-мореход. Иван боцманом служил, капитаном, директором Адмиралтейской конторы, дослужился до контр-адмирала. Наум громче прославился. Он был из тех преображенцев, кто шагнул на корабль матросом. Повышаясь в чинах, не оставлял палубы, брал Нарву и Шлиссельбург, получил нелегкое ранение, когда атаковали Выборг; расколотил шведа близ острова Эзель, и Петр назвал эту победу «добрым почином Российского флота». Вице-адмиралом (первый из «природных россиян» вице-адмирал), кавалером ордена Александра Невского он командовал Днепровской флотилией. Уходя с флота, оставил флоту сына. Того самого Алексея Наумовича Сенявина, который впоследствии принял под свою руку лейтенанта Ушакова, а еще позже определил в корабельщину и племянничка Дмитрия.
   Алексей Наумович не ронял фамильной чести. Блистал он дарованием и деятельностью: налаживал донское судостроение, начальствовал Азовской военной флотилией. А помогал ему другой Сенявин – Николай Федорович.
   Однажды оба Сенявина – адмирал и его генеральс-адъютант – ехали из Таганрога в Санкт-Петербург. Ненадолго остановились в Москве. В белокаменной тогда зимовала жена Николая Федоровича с малолетним сыном Дмитрием. Вообще-то жили они в калужской деревне Комлево, а тут оказались в Москве.
   Резвый племянник приглянулся дядюшке. Адмирал был скор на решения: усадил десятилетнего мальца в кибитку, умчал к невским берегам, а там быстро пристроил в Морской кадетский корпус, где пробыл Дмитрий несколько лет до производства в офицеры флота.
   А на юг Дмитрий Николаевич Сенявин прибыл летом 1782-го. Было ему от роду девятнадцать. Вот там-то, на юге, и привелось Ушакову дать уроки боевой службы племяннику своего бывшего учителя. Да, именно Федор Федорович сделался военным наставником Дмитрия Николаевича. Однако не сразу. И нелегко.
   Поначалу зеленого мичмана определили на Азовское море, в Керчь.
   Потом он попал в Ахтиарскую бухту, где возникал Севастополь.
   До конца дней помнилась Сенявину черноморская пора, помнилась светло и благодарно, отчетливо и живо. Существуют записки Дмитрия Николаевича. Они прелестны: выразительные, энергичные, немножко усмешливые. Нет охоты пересказывать их – охота цитировать.
   Итак:
   «…По именному повелению командировали с эскадры (Балтийской. – Ю. Д.)в Таганрог 15 старших мичманов, в числе которых я был сверху 4-й. Приехав в Петербург, явился я к дяде Алексею Наумовичу. Он удивился, увидев меня, и, между прочим, спросил, хочу ли я здесь остаться или ехать в Таганрог. Я отвечал, что батюшка приказал мне служить и мне все равно, там или здесь. Дядюшка обнял меня обеими руками, поцеловал и сказал: «Ступай, друг, с богом, там служат также хорошие офицеры».
   В Петербурге дали мне партию – одного квартирмейстера и 12 матросов – и отправили на почтовых, равно как и прочих моих товарищей. Я спустился прямо в Москву, потом на Боровск и в Комлево увидеться тут с матушкой. В Комлево я пробыл два дня, а на третий выехал.
   За прощальным обедом было у нас много гостей, собравшихся посмотреть на приехавшего из Петербурга, побывавшего за морями и опять едущего бог знает куда. Матушка рассказывала гостям, что я буду непременно в больших чинах, гости желали знать примечания матушки на то, и она им рассказывала, что я обе ночи спал на полу, близко кровати ее, и она всегда видела меня спящего раскидавшись и обе руки были закинуты за голову. Тут некоторые гости верили, некоторые удивлялись, а некоторые из молодых усмехались. К этому и я пристал и вместе (виноват) посмеялись. Священник комлевский отец Козьма, который учил меня грамоте, был со мной все это время почти неразлучен…
   В Таганрог я приехал в первых числах июля (1782 года. – Ю. Д.),на другой день сдал мою партию, а на третий – посадили меня с товарищами моими на галиот и отправили в Керчь для распределения по судам Азовского флота. Я был определен на корабль «Хотин»…
 
   По взятии Крыма до учреждения карантинов, года с два, чума весьма часто вызывалась в нашем крае от сообщения с татарами и судами турецкими, приходящими в наши порты. Мы наконец-то к ней привыкли, что нисколько не страшились ее и считали как будто это обыкновенная болезнь. Доктор Мелярд, будучи мне хороший приятель, советовал для предохранения себя от заразы непременно курить табак, я ему повиновался, хотя имел великое отвращение; к тому же, обращаясь часто с татарами, у которых трубки есть в первом и непременном употреблении, я привык скоро и сделался на всю жизнь неразлучен с сею низкою, кучерскою, а паче еще вредною для здоровья и зубов забавою…
 
   1783 год. Перед обедом, кода командиры все собрались, адмирал при объявлении им приказания главнокомандующего [3]говорил: «Господа, здесь (в Ахтиарской бухте. – Ю. Д.)мы будем зимовать, старайтесь каждый для себя что-нибудь выстроить, я буду помогать вам лесом, сколько можно будет уделить, прочее все, как сами знаете, так и делайте; более ничего; пойдемте кушать». Капитаны ему поклонились и смекнули, что речь говорена кратко, ясно и обстоятельно. Сели за стол, обедали хорошо, встали веселы, а ввечеру допили, на шканцах танцевали.
   На другой день командиры судов принялись за дело. Сперва каждый назначил себе место, куда поставить свое судно на зимовку, там и начал делать пристань и строить прежде всего баню… Потом начали строить для себя домики и казармы для людей; все эти строения делали из плетня, обмазывали глиной, белили известью, крыли камышом на манер малороссийских хат…
   Назначив места под строения, доставив туда надобное количество всякого рода вещей и материала, адмирал заложил 3-го числа июня четыре здания. Первое, часовню во имя Николая Чудотворца, на том самом месте, где и ныне церковь морская существует. Другой дом для себя; третье, пристань очень хорошую против дома своего; четвертое, кузницу в адмиралтействе.
   Здания эти все каменные, приведены к концу весьма скоро и почти невероятно. Часовня освящена 6 августа, кузница была готова в три недели, пристань сделана с небольшим в месяц, а в дом перешел адмирал и дал бал на новоселии 1 ноября.
   Вот откуда начало города Севастополя.
   Между тем сделаны два хорошие тротуара, один от пристани до крыльца дома адмиральского, а другой – от дома до часовни, и обсажены в четыре ряда фруктовыми деревьями. Выстроено 6 красных лавок с жилыми наверху покоями, один изрядный трактир, несколько лавок маркитантских, 3 капитанских дома, несколько магазейнов (складов. – Ю. Д.)и шлюпочный сарай в адмиралтействе; все сии строения каменные или дощатые. Бухта Херсонесская отделена для карантина. Инженеры и артиллеристы устроили батарею на мысах при входе в гавань.
   Итак, город Севастополь весною 1784 г. довольно уже образовался, все строения оштукатурены, выбелены, хорошо покрашены палевой или серой краской, крыши все черепичные, и все это вместе на покатости берега делало вид очень хороший. Самый лучший взгляд на Севастополь есть с северной стороны».

3

   Сенявину повезло. Он очутился в гуще тяжкого, но бодрого и огромного предприятия: если деды рубили окно в Европу, то внуки крепили южный порог державы. Во главе стоял светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический.
   Екатерина называла его гениальным; Пушкин – странным; Бальзак – редкостно умным; Герцен – человеком, который «при всех своих недостатках далеко не лишен известной широты взглядов». Мемуаристы насобирали о Потемкине короб анекдотов. Историки, расходясь в оценке его личности, сходятся в одном: богатая натура.
   Сенявин был у Потемкина в фаворе, или, как тогда говаривали, «в случае», и взлетел выше, чем некогда родной батюшка. Тот был генеральс-адъютантом у двоюродного братца, всего лишь адмирала. Сынок сподобился той же должности, но при особе, о которой поэт Апухтин так заставил сказать императрицу Екатерину:
 
Когда Тавриды князь, наскучив пылом страсти,
Надменно отошел от сердца моего,
Не пошатнула я его могучей власти,
Гигантских замыслов его.
 
   Аксельбант на правом плече (знак генеральс-адъютанта), близость к вельможе, даже прачки которого не уступали дорогу полковникам, кружили молодую голову. Да к тому же имя, известное флоту: Се-ня-вин!
   «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно», – утверждал дворянин А. С. Пушкин. Поэт А. С. Пушкин прибавил: «Конечно, есть достоинство выше знатного рода, а именно: достоинство личное…»
   Достоинства личные у Сенявина, несомненно, имелись. Но блеск аксельбанта и фамильный блеск тоже, несомненно, сказывались. Особенно в отношениях с Ушаковым, прямым начальником Сенявина, ибо последний, хотя и генеральс-адъютантом, не смешивался с толпой княжеских клевретов, а продолжал палубную службу капитаном 2-го ранга.
   Сказывалась и разница душевного склада. Неубродивший гонор у младшего; чрезвычайная вспыльчивость и вечная заноза своего «лапотного дворянства» у старшего. Бойкая насмешливость первого и то, что теперь назвали бы ранимостью, второго. Младший еще кипит, еще весел, лих, строптив; старший суров, замкнут, одинок, застенчив с женщинами… И еще было нечто похожее на отношения людей совсем иной эпохи и совсем иной «области»: Леонардо да Винчи и Микеланджело; безмолвной иронической улыбкой Леонардо доводил до бешенства угрюмого, легко воспламеняющегося Буонарроти. Не настаивая на аналогии, должно признать, что Сенявин не ограничивался улыбками.
   В одной ушаковской бумаге глухо помянуто, что неприязнь к нему у Сенявина давняя. Там же Федор Федорович намекает, что виноват Херсон, то есть штаб-квартира адмирала Мордвинова. А Мордвинов и впрямь не питал нежности к удачливому флотоводцу.
   Намеки можно было б и отбросить, если б Сенявин от разговоров не ударился в проступки. Но проступки подчиненного понудили начальника к поступкам.
   В открытую все началось в девяносто первом году.
   Новые корабли нуждались в личном составе. Ушаков по опыту знал, как трудно сколачивать команду, и потребовал матросов «лучших и в своем знании исправных, здоровых и способных к исправлению должностей». Отобранных матросов он велел прислать к нему, Ушакову, на смотр.
   Конечно, любому командиру жаль отдавать добрых служителей, как, скажем, школьному учителю жаль отдавать в другой класс прилежных школяров. Но командиры кораблей подчинились, сознавая, что Ушаков хлопочет о боеспособности всего флота.
   Не то Сенявин. Он списал со своей «Навархии» не лучших, а худших. Это было вызовом. Ушаков стерпел. Внешне невозмутимо приказал выставить других. Увы, на повторный смотр приковыляли все те же «болезные».
   Это уж было «бесстыдством», как выразился Федор Федорович. Заметьте, спор шел лишь о трех служителях. Значит, Сенявин перечил, так сказать, из принципа.
   Что было делать адмиралу? Не глотать же, черт дери, пилюлю, поднесенную капитаном 2-го ранга! И Ушаков отдает письменный приказ: с горечью отмечает непослушание командира «Навархии» и опять требует у Сенявина «добрых матросов».
   Кажется, яснее ясного. Но Сенявин закусил удила. Избалованный похвалами (правда, незряшными) прежних начальников, Макензи и Войновича, лелеемый светлейшим князем, он оправляет свой аксельбант и хватается за перо:
   «Во отданном от его превосходительства контр-адмирала и кавалера Ф. Ф. Ушакова на весь флот генеральном приказе назван я ослушником, неисполнителем, упрямым и причиняющим его превосходительству прискорбие от неохотного моего повиновения к службе ее императорского величества. Вашу светлость всенижайше прошу учинить сему следствие, и, ежели есть таков, подвергаю себя надлежащему наказанию».
   Почему ж Сенявин посмел принять позу обиженного, когда и невооруженным глазом видать было, что он, только он, кругом виноват? Да потому что генеральс-адъютант мыслил совершенно в духе фаворитизма екатерининского царствования. Он и дознание-то просил учинить, явно гадая надвое: либо до этого не дойдет, а если и дойдет, то кончится для него добром, а для Ушакова срамом.
   Мало того. Одновременно с челобитной Потемкину капитан 2-го ранга подал рапорт по команде. Можно подумать: каков молодец. – прет напролом. Но можно подумать иное: Сенявин стращает Ушакова – посмотрим-де, чья возьмет, господин адмирал.
   И точно, Федор Федорович очень и очень растревожился. Ушаков не первый день жил на свете и ничуть не хуже Сенявина понимал, что такое фаворитизм. И не хуже Сенявина знал, как причудлив норов светлейшего князя Таврического, для которого закон не писан. К тому же ведь было и прямое повеление Потемкина благоприятствовать Сенявину.
   В быстрых пушкинских заметках по русской истории брошена мысль о том, что и сама Екатерина, и ее альковные удальцы унизили дух дворянства. Зависимость от своеволия выскочек, подчас дикого, от их прихотей, подчас сумасбродных, гнула хребет даже твердым натурам. Ушаковские обращения к Потемкину в связи с делом Сенявина подтверждают мысль Пушкина.
   Трижды в один день адмирал пишет светлейшему – рапорт, донесение, неофициальное письмо. Уже сама по себе эта троекратность свидетельствует о душевном состоянии Ушакова.
   Рапорт излагает суть происшествия. Далее, словно оправдываясь, автор старается внушить адресату: я потому только жалуюсь, что недисциплинированность Сенявина – дурной пример прочим, отчего возможны худые последствия, «особо когда случится быть против неприятеля».
   В донесении еще слышнее мотив самооправдания: я всегда обходился с Сенявиным учтиво, многое ему спускал, но теперь капитан 2-го ранга оказал неповиновение на людях, в присутствии всех штаб– и обер-офицеров.
   А письмо читать обидно. Обидно за Ушакова – такое в письме раболепие: «Осмеливаюсь всепокорнейше просить Вашу Светлость оказать милость и удостоить прочтением моего объяснения и рассмотреть понудившие меня к тому обстоятельства». Но под конец, совсем разволновавшись, весь пылая негодованием на Сенявина (а может, и на самого себя за попрание собственного достоинства), Ушаков объявляет, что готов сдать команду и уехать куда пошлют.
   Курьеры (тогда еще не говорили: «фельдъегери») увезли почту. Ушаков и Сенявин стали ждать. Ожидали по-разному: адмирал терзался, капитан 2-го ранга по-прежнему отпускал шуточки, язвившие адмирала. Потом послышался первый раскат грома. Дальний к неотчетливый, он мог быть истолкован и так и эдак: Потемкин вызывал Сенявина в Яссы.
   Великолепный князь Тавриды в Тавриде почти не жил. Он жил в молдавском городе. Сенявин, как генеральс-адъютант, наведывался туда не однажды. Город, стекавший по склону холма, Сенявину нравился: там было весело. Севастополь в этом смысле столь же уступал Яссам, как Кронштадт Петербургу.
   Потемкина ублажали собственный театр и хор раскольников, украинские музыканты и французские танцовщицы, шуты и ювелиры, лакеи (шестьсот), белошвейки (двести), куртизанки (кто их считал?)… У светлейшего играли в карты не на деньги, а на бриллианты; проигрываясь, князь не замечал проигрышей. Задавались изысканные пиры, посреди которых Григорий Александрович вдруг требовал себе репы или солдатского артельнаго кваса; задавались и балы, в разгар которых светлейший, случалось, мрачнел и гнал всех прочь. Из Ясс летали нарочные в Москву – за кислой капустой, в Варшаву – за карточными колодами, в Париж – за театральными костюмами.
   Но в Яссах не только кутили. Яссы были тем распорядительным центром, откуда Потемкин управлял обширным краем с прилегающим к нему Черным морем. Управлял напористо, крушил валких чиновников и одолевал турецкое сопротивление, заколачивал в гроб мастеровых и не слишком-то считался с потрохами служивых, хотя повторял: «Деньги – сор, люди – все!»