Быть может, эти наивные переживания вызовут улыбку, но заслугой их является то, что они были вполне искренни. Никогда еще смертные не были предметом более простодушного восхищения. Какие замечательные подвиги должны были они совершить, чтобы удостоиться подобных преимуществ? И тут романтическое воображение, унаследованное мною от матери, вступало в свои права. Хотя она и не делилась со мною своими мечтаниями, кое-что я угадывал из обрывков разговора, так как матушка доходила иногда до того, что избирала отца в поверенные своих бредней. Он широко раскрывал глаза и ни слова не понимал в ее разглагольствованиях, но мой юный слух был полон внимания и не пропускал ни единого звука. Я находил в них поощрение для своих собственных фантазий и отдавался им с еще большей свободой.
А поэтому я не переставал приписывать графу, графине и самому себе самые удивительные приключения, из которых самое скромное, несомненно, их чрезвычайно бы удивило. Одним словом, я сочинял глупости, но в глупостях этих не было ничего недостойного й в них не стыдно сознаться. И вы узнаете из них самую главную, если я вам открою, что я ни на секунду не задумывался выполнить самое трудное предприятие, лишь бы только удостоиться чести показать себя с выгодной стороны графу и графине. Чтобы достигнуть своей цели, я придумывал подходящие положения. Я представлял себе, например, что, останавливая лошадей, которые понесли было их карету, я попал под нее. Меня подымают, я почти раздавлен колесами, но каким взглядом признательности платили за мой подвиг эти благородные люди! О, как охотно прогнал бы я разбойников, если бы они на них напали, и с каким гордым лицом вернулся бы обратно в Виченцу! Мне хотелось взять в плен турецкого султана только для того, чтобы привести его закованным в цепи во дворец Вилларчьеро. Но лихорадочное состояние, в которое приводили меня подобные фантасмагории, продолжалось недолго, и я падал со своих высот и понимал, что я всего-навсего маленький мальчик, сидящий на тумбе, весь ушедший в свои пустые фантазии. Тем не менее даже сознание низкого происхождения и слабости моего детского возраста не могло вырвать из сердца героических мечтаний, его обуревавших. Мне казалось, что придет день и сам собой представится случай выказать себя тем, чем я себя воображал, и надежда эта поддерживала иллюзии и безумства.
Фантасмагории мои, бывало, нарушались дружеским щелчком в ухо или похлопыванием по плечу. Это добрый аббат Клеркати выводил меня из задумчивости. Аббат Клеркати был знакомым моих родителей. Он любил их за набожность и добрые нравы и нередко заходил к нам на несколько минут поболтать. Он любил простодушную важность отца и с удовольствием вовлекал матушку в разговор на ее любимые темы, ибо тонкий ум его сразу разобрался в характерах моих родителей. Чтобы отблагодарить его за интерес, который аббат к ним выказывал, отец и мать подносили ему время от времени в презент пару башмаков или какой-нибудь изящный вышитый воротничок. Аббат был весьма чувствителен к такому баловству. Это был толстый человек с головой куклы, и выражение доброты и мягкости было разлито у него по всему лицу. Костюм его всегда был весьма опрятен, он любил хорошее общество и, конечно, ухаживал бы за женщинами, если бы это позволяло ему его звание, так что в этом отношении добрый аббат, хотя и не был безупречен, мог упрекнуть себя только в самых невинных грешках. За всем тем он был весьма ученый человек и отличный латинист. Граф Вилларчьеро его высоко ценил за прекрасные эпитафии и торжественные надписи, составленные в честь семьи Вилларчьеро. Что до графини, то и она не оставалась бесчувственной к одам, элегиям и мадригалам, посвященным ей аббатом, тем более что, по общему отзыву, они были достойны лучших поэтов древности. Поэтому аббат Клеркати был своим человеком во дворце Вилларчьеро и постоянно проходил мимо наших дверей, когда шел свидетельствовать свое почтение графу и графине. В таких случаях он не преминет, бывало, если только я находился тут и сидел на тумбе, вытащить из кармана какое-нибудь лакомство (а у него всегда был запас не столько для себя, сколько для любимого мопса графини) и сказать мне несколько ласковых слов:
– О боги! Чем занят ты, Тито? Ты зеваешь на ворон, можно подумать, ты гадаешь по птицам? Лучше бы зашел ко мне подучить немного латынь или поиграл бы с товарищами, чем сидеть тут на камне, свесив ноги; уж не говорю о том, что в один прекрасный день карета господина графа переломает их тебе, въезжая в ворота.
От этого обращения я смущенно потуплял голову и краснел от удовольствия. Чего бы я не дал, в самом деле, если бы угроза аббата оправдалась! Я готов был снести горчайшие муки, пусть бы только они остановили на мне взгляд графа. Мало того, они были мне отрадны и сладостны. Да, могу сознаться в этом без стыда. Я был наивен, но по-своему я был чем-то вроде героя. Жажда славы владела мною, именно она, и не что иное сказывалось во мне в меру моих сил, и именно она вместе со стремлением к геройству зародила во мне желание быть красивым.
Как раз в это самое время я впервые заинтересовался чертами своего лица и рассматривал его с особою целью: совсем не для того, чтобы удостовериться, хорошо ли оно вымыто. Я помню, как однажды пополудни, опершись на перила моста Сан Микеле, я рассматривал в водах Ретроне отражение своего лица. С грустью мне пришлось убедиться, что в нем не было ничего замечательного. Оно показалось мне кротким, правильным, слегка вялым, легко изменявшимся от движений мускулов. Ему не хватало той твердости контуров, какую я видел на лицах статуй. Я искал таких же благородных пропорций, но, увы, никак не мог их найти.
Итак, я весь ушел в свои размышления, как вдруг они были прерваны довольно сильным тумаком в спину. Я круто повернулся и сверкнул глазами на непрошеного гостя, смутившего мой покой. Передо мной стоял Джироламо Пескаро, мальчик моего возраста, которого я встречал у маэстро. Мы прошли с ним вместе азы. Все же я страшно рассвирепел, но ярость моя не только не испугала Джироламо, а заставила его закатиться смехом, смехом, который становился все сильней по мере того, как я все больше распалялся гневом. Должно быть, вид у меня был очень забавный, потому что Джироламо буквально хватался за бока. Это обстоятельство привело меня в смущение и остановило руку, поднявшуюся было на насмешника. Джироламо воспользовался этим и крикнул:
– Послушай, Тито, не сердись! Если б ты видел, какое у тебя было лицо! Позволь мне посмеяться еще минутку… Ну вот, я кончил. Пойдем теперь к нам. Мама испекла лепешку, а отца сейчас нету дома. Я покажу тебе театр.
Слова эти успокоили меня какой-то волшебной силой. Отец Джироламо Пескаро был сторожем в знаменитом Олимпийском театре, являющемся, как известно, одной из диковинок Виченцы, достопамятным творением гения нашего Палладио. Я не раз уже просил Джироламо сводить меня в это знаменитое место, но ни разу еще он не давал своего согласия. За то, что он привел туда однажды нескольких шалунов, своих товарищей, которые там напроказили, Джироламо строго наказали. Вот почему его предложение заставило меня мигом позабыть о гневе и дерзком обращении со мной. Я принял его с восторгом, и мы направились к квартире родителей Джироламо, живших в том самом здании, где был построен театр. Джироламо не солгал: его отца не было дома, а мать испекла лепешку. После того как добрая женщина отпустила каждому по хорошему куску вкусного теста, мы пустились вдоль узкого коридора, причем Джироламо шел впереди и держал в руке большой ключ, который он,ловко.стащил с гвоздя и который должен был открыть нам вход во святилище. Мы подошли к тяжелой двери: она вела к лестнице в несколько ступенек. Джироламо толкнул меня туда. Я поднялся наверх и затем вдруг выронил свою лепешку и изумленно вскрикнул.
Передо мной открылся обширный зал с уходившим вверх амфитеатром, увенчанный рядом колонн, которые поддерживали балюстраду. Между колоннами в нишах стояли античные статуи. Перед амфитеатром возвышалась сцена, пересеченная великолепной декорацией, изображавшей греческий портик. Портик тоже был украшен колоннами и статуями, и через тройную арку открывалась перспектива на три улицы, окаймленные домами. Эффект был рассчитан таким образом, чтобы улицы терялись в отдалении, а окаймлявшие их дворцы из картона и крашеного штука выглядели постройками из превосходного материала, украшенными драгоценным мрамором. Можно было подумать, что здесь собраны вместе самые прекрасные здания Виченцы и что их поставили рядом, желая порадовать глаз и создать какой-то совершенный город. Все здесь было благородно и роскошно. Я узнал вдруг те самые героические места, где так хотелось мне жить. Все здесь казалось приспособленным для великих деяний, о которых я грезил и которые выполнил бы одетый в пышные одежды, ибо в таком городе, конечно, не могло быть каких-нибудь вульгарных людей. В самом деле, ни одной лавки не было видно поблизости от дворцов и ничто не говорило о том, что здесь занимались убогими ремеслами и нашей жалкой торговлей. Стук молотка сапожника был бы здесь совсем некстати!… Невозмутимая тишина делала еще более величественной эту декорацию, перед которой я стоял очарованный и упоенный.
Я простоял бы так, с разинутым ртом и опущенными руками, всю свою жизнь, если бы неожиданный шум не вывел меня из задумчивости. Тяжелые шаги заставили меня оглянуться, в то же самое время послышалось ужасное ругательство, и отец Джироламо с дубинкой в руке появился наверху лестницы. Джироламо не имел времени избегнуть опасности: родительская рука схватила его за ухо, а дубинка заработала и наказала сына по заслугам. Быть может, мне как будущему герою следовало бы поспешить на помощь к избиваемому и разделить его участь, но выше уже было упомянуто, что не пришло еще мое время унести с собою из Олимпийского театра жгучие воспоминания, и в то время как Джироламо вырывался из рук отца, как настоящий чертенок, я воспользовался суматохой и скрылся.
Несмотря на неприятность, испортившую мой визит в Олимпийский театр, посещение его произвело на меня неизгладимое впечатление. Целые недели не проходило это ошеломление. Я мог думать только об одном, о том чуде, которое мне недавно явилось, и я все сильнее восхищался родною Виченцой при мысли, что в ней находилось это волшебное место, мелькнувшее передо мной на мгновенье. Сильнее чем когда бы то ни было мозг мой был одурманен желанием славы, и, усевшись на тумбу, свесив вниз ноги, лицом к лицу с дворцом Вилларчьеро, я по-прежнему продолжал питать ветром и облаками свои возвышенные и вздорные фантазии.
В ту пору, когда мне должно было исполниться четырнадцать лет, произошло событие, последствия которого оказались столь для меня важными, что я прошу позволения распространиться о них несколько подробнее. По случаю свадьбы одной из своих племянниц граф и графиня Вилларчьеро решили устроить большое увеселение для вичентской и всей окрестной знати. Хотя матушка мысленно не один раз присутствовала на празднествах, справлявшихся у турецкого султана, однако известие о празднестве во дворце Вилларчьеро заинтересовало ее чрезвычайно, и вы легко поймете, что и я, со своей стороны, не мог остаться безучастным. В течение нескольких дней, предшествовавших церемонии, я почти совсем не слезал со своего наблюдательного пункта, а все происходившее во дворце Вилларчьеро становилось предметом моего усиленного внимания. День за днем я следил со стороны за приготовлениями. Они были весьма замечательны. Воздух стонал от беспрерывного шума. Молотки декораторов заглушали молоток отца, так как на дворцовом дворе возводили временный театр, где должны были выступать шуты и музыканты. Знаменитый импрессарио Капаньоле, чья трагическая и комическая труппа гремела по всей Италии, получил поручение устроить эту часть праздника.
Вот почему довелось мне тут впервые увидеть синьора Капаньоле, позже сыгравшего такую значительную роль в моей судьбе; тогда он показался мне маленьким, сухим, черным человеком с быстрыми движениями, узким насмешливым лицом, с таким носом, как будто он был у него от природы наклеен, а из-за носа пронзительные и близко поставленные друг к другу глаза "го поблескивали страшным огоньком. Его, видимо, побаивались.
Я мог бы вам назвать по порядку всех, кто входил и выходил из дворца Вилларчьеро по случаю приближения этого исключительного дня. Наконец он наступил. Вечером замок великолепно осветился. Весь фасад был иллюминован канделябрами и плошками; в железные кольца были вставлены большие смолистые факелы, отбрасывавшие яркий свет, так что все было ясно как в полдень и для меня не пропала ни единая деталь этого зрелища. Оно было великолепно. Улицу Поццо Россо заполнили кареты, двигавшиеся гуськом и с трудом прокладывавшие себе дорогу в толпе зевак, занявших все подступы ко дворцу. Больше часа из карет выходили роскошно одетые дамы и мужчины в нарядных костюмах. Публика аплодировала наиболее богато одетым парам. Были такие, что приехали из Падуи и Вероны и даже дальше; все эти аристократы с грациозными и манерными ужимками исчезали во дворце, приветствуемые звуками музыки. Все это время я стоял, вытянув шею, у окна, куда поместила меня рядом с собой моя матушка. Она смотрела на всю эту пышность рассеянным взглядом. По одному виду было заметно, что мысли ее были далеко от нас. Уже давно она мысленно покинула нас и вмешалась, должно быть, под каким-нибудь вымышленным именем, в блестящую толпу, наполнявшую залы и галереи дворца Вилларчьеро. Такая игра воображения была для нее привычной. Она объяснялась не презрительным отношением к собственному положению и не тщеславием – это был результат особой склонности души, стремившейся к тому, чтобы украсить жизнь всякого рода фантасмагориями. Способность эта доставляла ей великие радости, и я вовсе не был склонен усматривать в ней какую-либо опасность, равно как не мог предвидеть и того, что невинное, мучившее меня желание славы сделается однажды несчастьем всей моей жизни. Впрочем, мать моя пока что была в полном восторге от праздника, в котором она участвовала силой своего гибкого воображения, тогда как сердце мое, увы, снедала тоска, ибо сильнее, чем прежде, представлял я свою незаметность и ничтожество в глазах этих богато одетых людей с собственными каретами. Почему небо, даровав мне родителей, от которых я явился на божий свет, не исправило своей ошибки и не послало мне блестящих дарований? Я страдал за свое происхождение. Имя Тито Басси, которое мне приходилось носить, казалось мне довольно-таки жалким. Пусть бы еще мои родители постарались украсить его блеском какого-нибудь замечательного подвига, но, увы, одному мне, только мне предоставили они дело его прославления. Я, понятно, нисколько не сомневался, что так оно однажды и будет, но такого рода задача не оставляла меня спокойным, и я испускал подчас очень глубокие вздохи.
Между тем наступила ночь, и отец мой уже давно ушел спать. Мать несколько раз пробовала отправить меня в постель, но я упорно отказывался. Выбившись, наконец, из сил, она решила, что пойдет к себе в комнату, и взяла с меня слово, что я тоже отправлюсь к себе, как только последние кареты отвезут последних гостей. Когда это действительно произошло- и последняя запряжка уехала со двора, у меня осталась возможность посмотреть на выход господ актеров и музыкантов, что я и не преминул сделать. Мне представился случай еще раз увидеть знаменитого синьора Капаньоле, уходившего домой вместе с труппой музыкантов и лицедеев.
Теперь праздник был совсем окончен. Было уже далеко за полночь. Канделябры и плошки стали угасать, освещение было видно только в нескольких окнах. Я увидел, как одно за другим потемнели и они, как фасад дворца Вилларчьеро исчез в темноте, которая в эту ночь была совсем непроглядной. В эту минуту, когда ничего уже не осталось от зрелища, вызвавшего во мне столько восторга и печали, я перебирал в памяти отдельные его детали. Разумеется, я отлично мог проделывать это, лежа под одеялом, но ожидание чего-то необычайного удерживало меня у окна. Я простоял так, сам не знаю какое время, и несомненно день застал бы меня за этим раздумьем, как вдруг какой-то необыкновенный свет остановил на себе мое внимание. Что такое случилось во дворце Вилларчьеро? Внезапно одно из окон озарилось снова, потом другое, третье. В то же самое время до моего носа донесся запах дыма. Я смотрел и от изумления ничего не понимал. Вдруг я услышал звон разбитых стекол, и длинное пламя мигом лизнуло фасад дворца, осветив красным пурпуром движение одной из статуй фронтона. При виде этого я испустил крик. Дворец Вилларчьеро горел, но ни хозяева, ни спавшие слуги не замечали грозившей опасности. Тогда, высунувшись из окна, я стал исступленно орать во весь свой голос, желая оповестить соседей:
– Во дворце Вилларчьеро пожар, пожар во дворце Вилларчьеро!
Родители мои, внезапно разбуженные криками, сразу вскочили с постели. В одно мгновение ока улица наполнилась народом, тревога передавалась из дома в дом, весь квартал был на ногах. Узнав о несчастии, каждый наскоро одевался и бежал. Кто тащил лестницу, кто ведро, но помощь налаживалась очень плохо, и неописуемый беспорядок царил в взволнованной толпе. Большинство ограничивалось тем, что в изумлении, с широко раскрытыми глазами, смотрели на разгоравшийся пожар. Он распространялся со страшной силой и, должно быть, бушевал внутри, так как пламя появлялось из окон и отовсюду слышалось непрестанное шипенье и треск. От острого запаха дыма становилось трудно дышать. Вдруг одна и та же мысль пронизала сознание зрителей. Где находятся граф и графиня? Удалось ли им спастись по черному ходу, как это успели уже сделать слуги? Или их похоронило пожарище?
Все с беспокойством переспрашивали друг друга, тоскливое чувство сжимало все сердца, когда вдруг главная дверь распахнулась и в красноватых отблесках показались граф и графиня. Они были в ночном туалете: у графини батистовый чепец на голове и простой плащ, наброшенный на плечи; граф был в халате, без парика, с головой, повязанной индийским фуляром, но и в этом простом наряде они сохраняли такое достоинство и приличие, что никому и в голову не пришло улыбнуться, и все почтительно поклонились, когда граф, предложив руку графине, переходил с ней улицу, чтобы укрыться в нашей лавке. Матушка, стряхнув с себя на минуту свои фантазии, вспомнила, должно быть, что в свое время состояла на службе у графини, и встретила ее глубокими реверансами, а отец стал предлагать им сесть, как если бы они явились снимать мерку для какого-нибудь важного заказа.
Вы поймете, с каким интересом наблюдал я всю эту необыкновенную сцену; но вот графиня стала вдруг обнаруживать признаки большого волнения, которое вскоре перешло в слезы и в забытье. Она то совсем замирала и впадала в безысходное отчаяние, то вставала и, осушая глаза платком, стонала и разражалась жалобами. Вскоре я разобрался в причине ее исступления. Взволнованная пробуждением среди ночи, убегая впотьмах из горящего дворца, графиня забыла взять с собой любимого мопсика, божественного, несравненного Перлино. Бедное животное, спавшее в будке из сатина, осталось в комнате, куда его запирали на ночь. При мысли об этом стенания графини делались все сильнее.
Мы все слушали ее в почтительном молчании, как вдруг матушка порывисто поцеловала руку графини и выбежала вон из лавки. Она быстро прошмыгнула сквозь толпу любопытных, отстранила ряды сбиров нашего подеста, которые, не зная, как помочь горю, стояли и смотрели на разгоравшийся огонь, и бегом пробежав через ворота, скрылась внутри дворца, где пламя бушевало со страшной силой. Увидев это, отец разразился крепким ругательством, единственным, какое я от него слышал, и той же самой дорогой бросился следом за матерью, и никто не успел удержать его.
Позже я не раз спрашивал себя, что произошло тогда в голове у моей матери? Быть может, она стала игрушкой столь обычных для нее фантазий? Быть может, ей показалось, что волшебные силы обратили ее в какую-нибудь саламандру, закаленную в борьбе с огнем, или в ней вдруг снова проснулось воспоминание о своей прежней службе и она вновь поддалась привычке повиноваться, которая в течение долгих лет научила ее предупреждать малейшие желания графини? Мне это осталось неизвестным, я знаю только, что чувствовал себя ошалелым и уничтоженным и вместе со всей толпой дрожал за жизнь двух безумцев, отважившихся войти в пылающий дворец, перед которым я закрывал глаза от страха.
Громкий крик ужаса, вырвавшийся из многих сотен грудей, заставил меня открыть глаза, и я, в свою очередь, как пуля вылетел из лавки. В один прыжок я очутился на тумбе и увидел оттуда следующее. В одном из окон дворца Вилларчьеро, черневшем на фоне красноватого зарева, показались отец и мать: матушка, держала за шиворот мопсика графини и, просунув руку через железные прутья, протягивала наружу лаявшее животное. Сама она и отец оказались во власти пламени, отрезавшего им обратный путь: ничто не могло уже более спасти их от ужасной смерти. В эту минуту два сбира приставили лестницу к стене, и в то время как один из них брал из рук матери собачку, пол залы, в которой находились мои несчастные родители, с чудовищным грохотом провалился у них под ногами, и они полетели в вихрь огня и дыма, а я, почувствовав вдруг, как тело мое стало тяжелым и жидким, точно расплавленный свинец, свалился с тумбы, вытянув руки, носом прямо в канаву.
Когда я пришел в себя, я увидел, что лежу на очень чистой постели; голова моя была обложена подушками и обмотана полотняной повязкой; боли я не чувствовал, но слабость была такая, что держать глаза открытыми было для меня трудно. Я не только не узнавал места, где я находился, но не припоминал и обстоятельств, при которых туда попал: мозг мой представлял из себя какой-то мучительный хаос. Тем не менее я старался всмотреться в окружающие предметы в надежде, что память моя понемногу прояснится. Комната, в которой я лежал, была довольно хорошо обставлена. Кроме кровати в ней находился большой стол, заставленный бутылками и лекарствами, и два хороших кресла, обитых коричневой кожей.
На стенах были развешаны изображения святых. Приоткрытая дверь вела в соседнюю комнату. Не было слышно никакого шума. Я был очень слаб и собирался было заснуть, не продолжая дальше своих наблюдений, как вдруг с улицы до ушей моих донесся далекий собачий лай.
Этот лай произвел на меня необыкновенное впечатление. При первом звуке его ко мне вернулась память. Сразу вспомнились мне злополучная ночь, пожар дворца, слезы графини, безумное благородство моей матушки, бросившейся в огонь и увлекшей за собой отца искать забытого мопса, трагическое появление обоих за оконными перекладинами, животное, просунутое наружу, отец и мать, провалившиеся в глубину пожарища. Воспоминания эти были так сильны и так мучительны, что я прижал руки к глазам и испустил отчаянный крик.
На мой крик открылась дверь и ко мне подбежал аббат Клеркати.
Он склонился над моей постелью и, не переставая, повторял одни и те же слова:
– Тито, мой бедный Тито!
И, оттого что он взял мою руку и тихо проводил своею рукой по моему лбу, я стал горько плакать; аббат повторял все время:
– Тито, мой бедный Тито!
Когда первый приступ отчаяния прошел, я узнал от аббата Клеркати обо всем, что случилось со времени роковой ночи. Когда пожар потух, разрушив всю внутренность дворца, от которого уцелели, благодаря прочности постройки, одни лишь стены, не было найдено никаких следов отца моего и матери. Итак, я остался круглым сиротой. Мало того, пережитое мною волнение и падение с высокой тумбы оставили серьезные последствия. Я был сильно болен, так что даже опасались за жизнь, но теперь опасность миновала, и можно было ручаться за выздоровление. Теперь мне нужен был только покой. Добрый аббат брал на себя заботу об этом, подобно тому как и раньше он наблюдал за уходом, которого требовало мое состояние. Что касается будущего, то мне не следовало вовсе беспокоиться. Конечно, я не мог рассчитывать на наследство родителей, ибо дела их оказались в большом расстройстве: матушка их совсем запустила, а отец, по свойственной ему щепетильности, всегда докладывал от себя при исполнении заказов. Впрочем, добрый аббат согласился заботиться о моем содержании и предоставить мне помещение, уговорившись об этом с графом и графиней Вилларчьеро, решивших отплатить благодеянием за прекрасный поступок матушки, которая пожертвовала жизнью ради маленького мопса, уцелевшего от опасности и отделавшегося только вывихом одной лапки и несколькими порыжевшими от огня волосками.
К этим уверениям добрый аббат Клеркати прибавил много других милых вещей и, между прочим, сказал, что не колеблясь взял бы на себя эти заботы и вовсе не потому только, что этого желали граф и графиня Вилларчьеро, а в память о моих добрых родителях и по собственному сердечному расположению. Физиономия моя всегда казалась ему очень занятной, и он чувствовал влечение к моей скромной персоне. Аббат был обо мне хорошего мнения и был убежден, что я приложу все усилия, чтобы прилежанием и хорошим поведением порадовать его и оправдать его заботы о моем воспитании. Со своей стороны, он будет изо всех сил стараться предоставить мне возможность занять приличное положение в обществе. Стоит мне проявить охоту, и он гарантирует, что в его школе я сделаюсь хорошим латинистом, кроме того, он сообщит мне все необходимые сведения, и я смогу, таким образом, извлечь пользу из тех знаний, которые от него получу. Вкусы мои отнюдь не были низменны, я вовсе не имел склонности заниматься каким-нибудь ремеслом; почему бы мне не попытаться усвоить почтенных античных авторов и не приобрести уменья преподавать их в свое время другим? Достойный аббат считал меня вполне пригодным для такого дела. Нрав у меня был кроткий, характер благоразумный, я отличался молчаливостью, сдержанностью и не имел никакого пристрастия к дурной компании.
После этих ободрительных слов аббат Клеркати высказал еще много всяких утешений по поводу понесенной мною двойной утраты, порекомендовал мне не терять терпения и спокойствия и затем покинул меня. По его уходе я залился горючими слезами и под конец уснул. Немного дней спустя я уже начал вставать, мог сделать несколько шагов и дойти до кресла. Выздоровление мое шло довольно быстро, и через месяц после рассказанного мною фатального события я почти совсем уже оправился.
Здоровый организм взял верх над поразившим меня суровым ударом. Как только общее состояние здоровья позволило мне заниматься, почтенный аббат счел своим долгом приступить к исполнению обещанного и начал давать мне уроки. Я слушал их со всем вниманием, на какое вообще был способен. Уроки казались мне слишком короткими, потому что вызывали во мне горячий интерес. Новая жизнь, которую я вел, произвела во мне значительные перемены. Насколько прежде я любил лениться и гулять, настолько теперь я выказывал себя усидчивым и прилежным. Аббат Клеркати жил на улице Калонега в двух шагах от собора. Он отвел мне очень хорошую комнату на самом верху, и в ней прошло лучшее время моей жизни. Колокола собора отзванивали мне часы, которые протекали очень быстро, и у меня совсем не было желания выходить из дому. Ничто не тянуло меня на волю. Вместо того чтобы, как прежде, слоняться по городу, я предпочитал проводить время за столом, иногда с книгой или с пером в руках, иногда просто свесив руки и погрузившись в глубокую задумчивость.
А поэтому я не переставал приписывать графу, графине и самому себе самые удивительные приключения, из которых самое скромное, несомненно, их чрезвычайно бы удивило. Одним словом, я сочинял глупости, но в глупостях этих не было ничего недостойного й в них не стыдно сознаться. И вы узнаете из них самую главную, если я вам открою, что я ни на секунду не задумывался выполнить самое трудное предприятие, лишь бы только удостоиться чести показать себя с выгодной стороны графу и графине. Чтобы достигнуть своей цели, я придумывал подходящие положения. Я представлял себе, например, что, останавливая лошадей, которые понесли было их карету, я попал под нее. Меня подымают, я почти раздавлен колесами, но каким взглядом признательности платили за мой подвиг эти благородные люди! О, как охотно прогнал бы я разбойников, если бы они на них напали, и с каким гордым лицом вернулся бы обратно в Виченцу! Мне хотелось взять в плен турецкого султана только для того, чтобы привести его закованным в цепи во дворец Вилларчьеро. Но лихорадочное состояние, в которое приводили меня подобные фантасмагории, продолжалось недолго, и я падал со своих высот и понимал, что я всего-навсего маленький мальчик, сидящий на тумбе, весь ушедший в свои пустые фантазии. Тем не менее даже сознание низкого происхождения и слабости моего детского возраста не могло вырвать из сердца героических мечтаний, его обуревавших. Мне казалось, что придет день и сам собой представится случай выказать себя тем, чем я себя воображал, и надежда эта поддерживала иллюзии и безумства.
Фантасмагории мои, бывало, нарушались дружеским щелчком в ухо или похлопыванием по плечу. Это добрый аббат Клеркати выводил меня из задумчивости. Аббат Клеркати был знакомым моих родителей. Он любил их за набожность и добрые нравы и нередко заходил к нам на несколько минут поболтать. Он любил простодушную важность отца и с удовольствием вовлекал матушку в разговор на ее любимые темы, ибо тонкий ум его сразу разобрался в характерах моих родителей. Чтобы отблагодарить его за интерес, который аббат к ним выказывал, отец и мать подносили ему время от времени в презент пару башмаков или какой-нибудь изящный вышитый воротничок. Аббат был весьма чувствителен к такому баловству. Это был толстый человек с головой куклы, и выражение доброты и мягкости было разлито у него по всему лицу. Костюм его всегда был весьма опрятен, он любил хорошее общество и, конечно, ухаживал бы за женщинами, если бы это позволяло ему его звание, так что в этом отношении добрый аббат, хотя и не был безупречен, мог упрекнуть себя только в самых невинных грешках. За всем тем он был весьма ученый человек и отличный латинист. Граф Вилларчьеро его высоко ценил за прекрасные эпитафии и торжественные надписи, составленные в честь семьи Вилларчьеро. Что до графини, то и она не оставалась бесчувственной к одам, элегиям и мадригалам, посвященным ей аббатом, тем более что, по общему отзыву, они были достойны лучших поэтов древности. Поэтому аббат Клеркати был своим человеком во дворце Вилларчьеро и постоянно проходил мимо наших дверей, когда шел свидетельствовать свое почтение графу и графине. В таких случаях он не преминет, бывало, если только я находился тут и сидел на тумбе, вытащить из кармана какое-нибудь лакомство (а у него всегда был запас не столько для себя, сколько для любимого мопса графини) и сказать мне несколько ласковых слов:
– О боги! Чем занят ты, Тито? Ты зеваешь на ворон, можно подумать, ты гадаешь по птицам? Лучше бы зашел ко мне подучить немного латынь или поиграл бы с товарищами, чем сидеть тут на камне, свесив ноги; уж не говорю о том, что в один прекрасный день карета господина графа переломает их тебе, въезжая в ворота.
От этого обращения я смущенно потуплял голову и краснел от удовольствия. Чего бы я не дал, в самом деле, если бы угроза аббата оправдалась! Я готов был снести горчайшие муки, пусть бы только они остановили на мне взгляд графа. Мало того, они были мне отрадны и сладостны. Да, могу сознаться в этом без стыда. Я был наивен, но по-своему я был чем-то вроде героя. Жажда славы владела мною, именно она, и не что иное сказывалось во мне в меру моих сил, и именно она вместе со стремлением к геройству зародила во мне желание быть красивым.
Как раз в это самое время я впервые заинтересовался чертами своего лица и рассматривал его с особою целью: совсем не для того, чтобы удостовериться, хорошо ли оно вымыто. Я помню, как однажды пополудни, опершись на перила моста Сан Микеле, я рассматривал в водах Ретроне отражение своего лица. С грустью мне пришлось убедиться, что в нем не было ничего замечательного. Оно показалось мне кротким, правильным, слегка вялым, легко изменявшимся от движений мускулов. Ему не хватало той твердости контуров, какую я видел на лицах статуй. Я искал таких же благородных пропорций, но, увы, никак не мог их найти.
Итак, я весь ушел в свои размышления, как вдруг они были прерваны довольно сильным тумаком в спину. Я круто повернулся и сверкнул глазами на непрошеного гостя, смутившего мой покой. Передо мной стоял Джироламо Пескаро, мальчик моего возраста, которого я встречал у маэстро. Мы прошли с ним вместе азы. Все же я страшно рассвирепел, но ярость моя не только не испугала Джироламо, а заставила его закатиться смехом, смехом, который становился все сильней по мере того, как я все больше распалялся гневом. Должно быть, вид у меня был очень забавный, потому что Джироламо буквально хватался за бока. Это обстоятельство привело меня в смущение и остановило руку, поднявшуюся было на насмешника. Джироламо воспользовался этим и крикнул:
– Послушай, Тито, не сердись! Если б ты видел, какое у тебя было лицо! Позволь мне посмеяться еще минутку… Ну вот, я кончил. Пойдем теперь к нам. Мама испекла лепешку, а отца сейчас нету дома. Я покажу тебе театр.
Слова эти успокоили меня какой-то волшебной силой. Отец Джироламо Пескаро был сторожем в знаменитом Олимпийском театре, являющемся, как известно, одной из диковинок Виченцы, достопамятным творением гения нашего Палладио. Я не раз уже просил Джироламо сводить меня в это знаменитое место, но ни разу еще он не давал своего согласия. За то, что он привел туда однажды нескольких шалунов, своих товарищей, которые там напроказили, Джироламо строго наказали. Вот почему его предложение заставило меня мигом позабыть о гневе и дерзком обращении со мной. Я принял его с восторгом, и мы направились к квартире родителей Джироламо, живших в том самом здании, где был построен театр. Джироламо не солгал: его отца не было дома, а мать испекла лепешку. После того как добрая женщина отпустила каждому по хорошему куску вкусного теста, мы пустились вдоль узкого коридора, причем Джироламо шел впереди и держал в руке большой ключ, который он,ловко.стащил с гвоздя и который должен был открыть нам вход во святилище. Мы подошли к тяжелой двери: она вела к лестнице в несколько ступенек. Джироламо толкнул меня туда. Я поднялся наверх и затем вдруг выронил свою лепешку и изумленно вскрикнул.
Передо мной открылся обширный зал с уходившим вверх амфитеатром, увенчанный рядом колонн, которые поддерживали балюстраду. Между колоннами в нишах стояли античные статуи. Перед амфитеатром возвышалась сцена, пересеченная великолепной декорацией, изображавшей греческий портик. Портик тоже был украшен колоннами и статуями, и через тройную арку открывалась перспектива на три улицы, окаймленные домами. Эффект был рассчитан таким образом, чтобы улицы терялись в отдалении, а окаймлявшие их дворцы из картона и крашеного штука выглядели постройками из превосходного материала, украшенными драгоценным мрамором. Можно было подумать, что здесь собраны вместе самые прекрасные здания Виченцы и что их поставили рядом, желая порадовать глаз и создать какой-то совершенный город. Все здесь было благородно и роскошно. Я узнал вдруг те самые героические места, где так хотелось мне жить. Все здесь казалось приспособленным для великих деяний, о которых я грезил и которые выполнил бы одетый в пышные одежды, ибо в таком городе, конечно, не могло быть каких-нибудь вульгарных людей. В самом деле, ни одной лавки не было видно поблизости от дворцов и ничто не говорило о том, что здесь занимались убогими ремеслами и нашей жалкой торговлей. Стук молотка сапожника был бы здесь совсем некстати!… Невозмутимая тишина делала еще более величественной эту декорацию, перед которой я стоял очарованный и упоенный.
Я простоял бы так, с разинутым ртом и опущенными руками, всю свою жизнь, если бы неожиданный шум не вывел меня из задумчивости. Тяжелые шаги заставили меня оглянуться, в то же самое время послышалось ужасное ругательство, и отец Джироламо с дубинкой в руке появился наверху лестницы. Джироламо не имел времени избегнуть опасности: родительская рука схватила его за ухо, а дубинка заработала и наказала сына по заслугам. Быть может, мне как будущему герою следовало бы поспешить на помощь к избиваемому и разделить его участь, но выше уже было упомянуто, что не пришло еще мое время унести с собою из Олимпийского театра жгучие воспоминания, и в то время как Джироламо вырывался из рук отца, как настоящий чертенок, я воспользовался суматохой и скрылся.
Несмотря на неприятность, испортившую мой визит в Олимпийский театр, посещение его произвело на меня неизгладимое впечатление. Целые недели не проходило это ошеломление. Я мог думать только об одном, о том чуде, которое мне недавно явилось, и я все сильнее восхищался родною Виченцой при мысли, что в ней находилось это волшебное место, мелькнувшее передо мной на мгновенье. Сильнее чем когда бы то ни было мозг мой был одурманен желанием славы, и, усевшись на тумбу, свесив вниз ноги, лицом к лицу с дворцом Вилларчьеро, я по-прежнему продолжал питать ветром и облаками свои возвышенные и вздорные фантазии.
В ту пору, когда мне должно было исполниться четырнадцать лет, произошло событие, последствия которого оказались столь для меня важными, что я прошу позволения распространиться о них несколько подробнее. По случаю свадьбы одной из своих племянниц граф и графиня Вилларчьеро решили устроить большое увеселение для вичентской и всей окрестной знати. Хотя матушка мысленно не один раз присутствовала на празднествах, справлявшихся у турецкого султана, однако известие о празднестве во дворце Вилларчьеро заинтересовало ее чрезвычайно, и вы легко поймете, что и я, со своей стороны, не мог остаться безучастным. В течение нескольких дней, предшествовавших церемонии, я почти совсем не слезал со своего наблюдательного пункта, а все происходившее во дворце Вилларчьеро становилось предметом моего усиленного внимания. День за днем я следил со стороны за приготовлениями. Они были весьма замечательны. Воздух стонал от беспрерывного шума. Молотки декораторов заглушали молоток отца, так как на дворцовом дворе возводили временный театр, где должны были выступать шуты и музыканты. Знаменитый импрессарио Капаньоле, чья трагическая и комическая труппа гремела по всей Италии, получил поручение устроить эту часть праздника.
Вот почему довелось мне тут впервые увидеть синьора Капаньоле, позже сыгравшего такую значительную роль в моей судьбе; тогда он показался мне маленьким, сухим, черным человеком с быстрыми движениями, узким насмешливым лицом, с таким носом, как будто он был у него от природы наклеен, а из-за носа пронзительные и близко поставленные друг к другу глаза "го поблескивали страшным огоньком. Его, видимо, побаивались.
Я мог бы вам назвать по порядку всех, кто входил и выходил из дворца Вилларчьеро по случаю приближения этого исключительного дня. Наконец он наступил. Вечером замок великолепно осветился. Весь фасад был иллюминован канделябрами и плошками; в железные кольца были вставлены большие смолистые факелы, отбрасывавшие яркий свет, так что все было ясно как в полдень и для меня не пропала ни единая деталь этого зрелища. Оно было великолепно. Улицу Поццо Россо заполнили кареты, двигавшиеся гуськом и с трудом прокладывавшие себе дорогу в толпе зевак, занявших все подступы ко дворцу. Больше часа из карет выходили роскошно одетые дамы и мужчины в нарядных костюмах. Публика аплодировала наиболее богато одетым парам. Были такие, что приехали из Падуи и Вероны и даже дальше; все эти аристократы с грациозными и манерными ужимками исчезали во дворце, приветствуемые звуками музыки. Все это время я стоял, вытянув шею, у окна, куда поместила меня рядом с собой моя матушка. Она смотрела на всю эту пышность рассеянным взглядом. По одному виду было заметно, что мысли ее были далеко от нас. Уже давно она мысленно покинула нас и вмешалась, должно быть, под каким-нибудь вымышленным именем, в блестящую толпу, наполнявшую залы и галереи дворца Вилларчьеро. Такая игра воображения была для нее привычной. Она объяснялась не презрительным отношением к собственному положению и не тщеславием – это был результат особой склонности души, стремившейся к тому, чтобы украсить жизнь всякого рода фантасмагориями. Способность эта доставляла ей великие радости, и я вовсе не был склонен усматривать в ней какую-либо опасность, равно как не мог предвидеть и того, что невинное, мучившее меня желание славы сделается однажды несчастьем всей моей жизни. Впрочем, мать моя пока что была в полном восторге от праздника, в котором она участвовала силой своего гибкого воображения, тогда как сердце мое, увы, снедала тоска, ибо сильнее, чем прежде, представлял я свою незаметность и ничтожество в глазах этих богато одетых людей с собственными каретами. Почему небо, даровав мне родителей, от которых я явился на божий свет, не исправило своей ошибки и не послало мне блестящих дарований? Я страдал за свое происхождение. Имя Тито Басси, которое мне приходилось носить, казалось мне довольно-таки жалким. Пусть бы еще мои родители постарались украсить его блеском какого-нибудь замечательного подвига, но, увы, одному мне, только мне предоставили они дело его прославления. Я, понятно, нисколько не сомневался, что так оно однажды и будет, но такого рода задача не оставляла меня спокойным, и я испускал подчас очень глубокие вздохи.
Между тем наступила ночь, и отец мой уже давно ушел спать. Мать несколько раз пробовала отправить меня в постель, но я упорно отказывался. Выбившись, наконец, из сил, она решила, что пойдет к себе в комнату, и взяла с меня слово, что я тоже отправлюсь к себе, как только последние кареты отвезут последних гостей. Когда это действительно произошло- и последняя запряжка уехала со двора, у меня осталась возможность посмотреть на выход господ актеров и музыкантов, что я и не преминул сделать. Мне представился случай еще раз увидеть знаменитого синьора Капаньоле, уходившего домой вместе с труппой музыкантов и лицедеев.
Теперь праздник был совсем окончен. Было уже далеко за полночь. Канделябры и плошки стали угасать, освещение было видно только в нескольких окнах. Я увидел, как одно за другим потемнели и они, как фасад дворца Вилларчьеро исчез в темноте, которая в эту ночь была совсем непроглядной. В эту минуту, когда ничего уже не осталось от зрелища, вызвавшего во мне столько восторга и печали, я перебирал в памяти отдельные его детали. Разумеется, я отлично мог проделывать это, лежа под одеялом, но ожидание чего-то необычайного удерживало меня у окна. Я простоял так, сам не знаю какое время, и несомненно день застал бы меня за этим раздумьем, как вдруг какой-то необыкновенный свет остановил на себе мое внимание. Что такое случилось во дворце Вилларчьеро? Внезапно одно из окон озарилось снова, потом другое, третье. В то же самое время до моего носа донесся запах дыма. Я смотрел и от изумления ничего не понимал. Вдруг я услышал звон разбитых стекол, и длинное пламя мигом лизнуло фасад дворца, осветив красным пурпуром движение одной из статуй фронтона. При виде этого я испустил крик. Дворец Вилларчьеро горел, но ни хозяева, ни спавшие слуги не замечали грозившей опасности. Тогда, высунувшись из окна, я стал исступленно орать во весь свой голос, желая оповестить соседей:
– Во дворце Вилларчьеро пожар, пожар во дворце Вилларчьеро!
Родители мои, внезапно разбуженные криками, сразу вскочили с постели. В одно мгновение ока улица наполнилась народом, тревога передавалась из дома в дом, весь квартал был на ногах. Узнав о несчастии, каждый наскоро одевался и бежал. Кто тащил лестницу, кто ведро, но помощь налаживалась очень плохо, и неописуемый беспорядок царил в взволнованной толпе. Большинство ограничивалось тем, что в изумлении, с широко раскрытыми глазами, смотрели на разгоравшийся пожар. Он распространялся со страшной силой и, должно быть, бушевал внутри, так как пламя появлялось из окон и отовсюду слышалось непрестанное шипенье и треск. От острого запаха дыма становилось трудно дышать. Вдруг одна и та же мысль пронизала сознание зрителей. Где находятся граф и графиня? Удалось ли им спастись по черному ходу, как это успели уже сделать слуги? Или их похоронило пожарище?
Все с беспокойством переспрашивали друг друга, тоскливое чувство сжимало все сердца, когда вдруг главная дверь распахнулась и в красноватых отблесках показались граф и графиня. Они были в ночном туалете: у графини батистовый чепец на голове и простой плащ, наброшенный на плечи; граф был в халате, без парика, с головой, повязанной индийским фуляром, но и в этом простом наряде они сохраняли такое достоинство и приличие, что никому и в голову не пришло улыбнуться, и все почтительно поклонились, когда граф, предложив руку графине, переходил с ней улицу, чтобы укрыться в нашей лавке. Матушка, стряхнув с себя на минуту свои фантазии, вспомнила, должно быть, что в свое время состояла на службе у графини, и встретила ее глубокими реверансами, а отец стал предлагать им сесть, как если бы они явились снимать мерку для какого-нибудь важного заказа.
Вы поймете, с каким интересом наблюдал я всю эту необыкновенную сцену; но вот графиня стала вдруг обнаруживать признаки большого волнения, которое вскоре перешло в слезы и в забытье. Она то совсем замирала и впадала в безысходное отчаяние, то вставала и, осушая глаза платком, стонала и разражалась жалобами. Вскоре я разобрался в причине ее исступления. Взволнованная пробуждением среди ночи, убегая впотьмах из горящего дворца, графиня забыла взять с собой любимого мопсика, божественного, несравненного Перлино. Бедное животное, спавшее в будке из сатина, осталось в комнате, куда его запирали на ночь. При мысли об этом стенания графини делались все сильнее.
Мы все слушали ее в почтительном молчании, как вдруг матушка порывисто поцеловала руку графини и выбежала вон из лавки. Она быстро прошмыгнула сквозь толпу любопытных, отстранила ряды сбиров нашего подеста, которые, не зная, как помочь горю, стояли и смотрели на разгоравшийся огонь, и бегом пробежав через ворота, скрылась внутри дворца, где пламя бушевало со страшной силой. Увидев это, отец разразился крепким ругательством, единственным, какое я от него слышал, и той же самой дорогой бросился следом за матерью, и никто не успел удержать его.
Позже я не раз спрашивал себя, что произошло тогда в голове у моей матери? Быть может, она стала игрушкой столь обычных для нее фантазий? Быть может, ей показалось, что волшебные силы обратили ее в какую-нибудь саламандру, закаленную в борьбе с огнем, или в ней вдруг снова проснулось воспоминание о своей прежней службе и она вновь поддалась привычке повиноваться, которая в течение долгих лет научила ее предупреждать малейшие желания графини? Мне это осталось неизвестным, я знаю только, что чувствовал себя ошалелым и уничтоженным и вместе со всей толпой дрожал за жизнь двух безумцев, отважившихся войти в пылающий дворец, перед которым я закрывал глаза от страха.
Громкий крик ужаса, вырвавшийся из многих сотен грудей, заставил меня открыть глаза, и я, в свою очередь, как пуля вылетел из лавки. В один прыжок я очутился на тумбе и увидел оттуда следующее. В одном из окон дворца Вилларчьеро, черневшем на фоне красноватого зарева, показались отец и мать: матушка, держала за шиворот мопсика графини и, просунув руку через железные прутья, протягивала наружу лаявшее животное. Сама она и отец оказались во власти пламени, отрезавшего им обратный путь: ничто не могло уже более спасти их от ужасной смерти. В эту минуту два сбира приставили лестницу к стене, и в то время как один из них брал из рук матери собачку, пол залы, в которой находились мои несчастные родители, с чудовищным грохотом провалился у них под ногами, и они полетели в вихрь огня и дыма, а я, почувствовав вдруг, как тело мое стало тяжелым и жидким, точно расплавленный свинец, свалился с тумбы, вытянув руки, носом прямо в канаву.
Когда я пришел в себя, я увидел, что лежу на очень чистой постели; голова моя была обложена подушками и обмотана полотняной повязкой; боли я не чувствовал, но слабость была такая, что держать глаза открытыми было для меня трудно. Я не только не узнавал места, где я находился, но не припоминал и обстоятельств, при которых туда попал: мозг мой представлял из себя какой-то мучительный хаос. Тем не менее я старался всмотреться в окружающие предметы в надежде, что память моя понемногу прояснится. Комната, в которой я лежал, была довольно хорошо обставлена. Кроме кровати в ней находился большой стол, заставленный бутылками и лекарствами, и два хороших кресла, обитых коричневой кожей.
На стенах были развешаны изображения святых. Приоткрытая дверь вела в соседнюю комнату. Не было слышно никакого шума. Я был очень слаб и собирался было заснуть, не продолжая дальше своих наблюдений, как вдруг с улицы до ушей моих донесся далекий собачий лай.
Этот лай произвел на меня необыкновенное впечатление. При первом звуке его ко мне вернулась память. Сразу вспомнились мне злополучная ночь, пожар дворца, слезы графини, безумное благородство моей матушки, бросившейся в огонь и увлекшей за собой отца искать забытого мопса, трагическое появление обоих за оконными перекладинами, животное, просунутое наружу, отец и мать, провалившиеся в глубину пожарища. Воспоминания эти были так сильны и так мучительны, что я прижал руки к глазам и испустил отчаянный крик.
На мой крик открылась дверь и ко мне подбежал аббат Клеркати.
Он склонился над моей постелью и, не переставая, повторял одни и те же слова:
– Тито, мой бедный Тито!
И, оттого что он взял мою руку и тихо проводил своею рукой по моему лбу, я стал горько плакать; аббат повторял все время:
– Тито, мой бедный Тито!
Когда первый приступ отчаяния прошел, я узнал от аббата Клеркати обо всем, что случилось со времени роковой ночи. Когда пожар потух, разрушив всю внутренность дворца, от которого уцелели, благодаря прочности постройки, одни лишь стены, не было найдено никаких следов отца моего и матери. Итак, я остался круглым сиротой. Мало того, пережитое мною волнение и падение с высокой тумбы оставили серьезные последствия. Я был сильно болен, так что даже опасались за жизнь, но теперь опасность миновала, и можно было ручаться за выздоровление. Теперь мне нужен был только покой. Добрый аббат брал на себя заботу об этом, подобно тому как и раньше он наблюдал за уходом, которого требовало мое состояние. Что касается будущего, то мне не следовало вовсе беспокоиться. Конечно, я не мог рассчитывать на наследство родителей, ибо дела их оказались в большом расстройстве: матушка их совсем запустила, а отец, по свойственной ему щепетильности, всегда докладывал от себя при исполнении заказов. Впрочем, добрый аббат согласился заботиться о моем содержании и предоставить мне помещение, уговорившись об этом с графом и графиней Вилларчьеро, решивших отплатить благодеянием за прекрасный поступок матушки, которая пожертвовала жизнью ради маленького мопса, уцелевшего от опасности и отделавшегося только вывихом одной лапки и несколькими порыжевшими от огня волосками.
К этим уверениям добрый аббат Клеркати прибавил много других милых вещей и, между прочим, сказал, что не колеблясь взял бы на себя эти заботы и вовсе не потому только, что этого желали граф и графиня Вилларчьеро, а в память о моих добрых родителях и по собственному сердечному расположению. Физиономия моя всегда казалась ему очень занятной, и он чувствовал влечение к моей скромной персоне. Аббат был обо мне хорошего мнения и был убежден, что я приложу все усилия, чтобы прилежанием и хорошим поведением порадовать его и оправдать его заботы о моем воспитании. Со своей стороны, он будет изо всех сил стараться предоставить мне возможность занять приличное положение в обществе. Стоит мне проявить охоту, и он гарантирует, что в его школе я сделаюсь хорошим латинистом, кроме того, он сообщит мне все необходимые сведения, и я смогу, таким образом, извлечь пользу из тех знаний, которые от него получу. Вкусы мои отнюдь не были низменны, я вовсе не имел склонности заниматься каким-нибудь ремеслом; почему бы мне не попытаться усвоить почтенных античных авторов и не приобрести уменья преподавать их в свое время другим? Достойный аббат считал меня вполне пригодным для такого дела. Нрав у меня был кроткий, характер благоразумный, я отличался молчаливостью, сдержанностью и не имел никакого пристрастия к дурной компании.
После этих ободрительных слов аббат Клеркати высказал еще много всяких утешений по поводу понесенной мною двойной утраты, порекомендовал мне не терять терпения и спокойствия и затем покинул меня. По его уходе я залился горючими слезами и под конец уснул. Немного дней спустя я уже начал вставать, мог сделать несколько шагов и дойти до кресла. Выздоровление мое шло довольно быстро, и через месяц после рассказанного мною фатального события я почти совсем уже оправился.
Здоровый организм взял верх над поразившим меня суровым ударом. Как только общее состояние здоровья позволило мне заниматься, почтенный аббат счел своим долгом приступить к исполнению обещанного и начал давать мне уроки. Я слушал их со всем вниманием, на какое вообще был способен. Уроки казались мне слишком короткими, потому что вызывали во мне горячий интерес. Новая жизнь, которую я вел, произвела во мне значительные перемены. Насколько прежде я любил лениться и гулять, настолько теперь я выказывал себя усидчивым и прилежным. Аббат Клеркати жил на улице Калонега в двух шагах от собора. Он отвел мне очень хорошую комнату на самом верху, и в ней прошло лучшее время моей жизни. Колокола собора отзванивали мне часы, которые протекали очень быстро, и у меня совсем не было желания выходить из дому. Ничто не тянуло меня на волю. Вместо того чтобы, как прежде, слоняться по городу, я предпочитал проводить время за столом, иногда с книгой или с пером в руках, иногда просто свесив руки и погрузившись в глубокую задумчивость.