Кроме игр были прогулки. Они ограничивались небольшим числом. Их цели и продолжительность оставались почти неизменными: пройти по большой платановой аллее и продолжавшей ее дороге до часовни Св. Агаты, куда я на минуту заходил перед тем, как пуститься в обратный путь; следование вдоль канала до определенного моста; дойти до прудов Витри или до леса Вюнэ; сделать тур по городу, чтобы дойти до вокзала. Бывали и более далекие прогулки на две фермы Витрери и Мотэн, принадлежавшие тетушке Шальтрэ, и, кроме того, просто блужданье по бедным улицам П. с остановкою у кондитера и у пирожника. Нужно было также делать визиты. В П., как с гордостью говорила моя тетушка, было "недурное общество", и это обстоятельство обязывало к "обходу" его после приезда и перед отъездом.
В некоторых домах я встречал детей моего возраста. Все это однообразно повторялось в каждый приезд. От этих пребываний в П. довольно хорошо запечатлелись в моей памяти места, но лица почти изгладились из нее, удержалось только несколько имен. Как могли выглядеть господин X., госпожа З., дети Т., дети Л.? Тем не менее я очень хорошо помню, что одни из этих людей нравились мне, тогда как другие были мне антипатичны, но эти симпатия и антипатия связывались с совершенно позабытыми фактами и впечатлениями.
Итак, моя память, столь слабая на лица, очень точно запечатлела места. Этот маленький городок П., который я не посещал с четырнадцатилетнего возраста, оставался записанным в моих воспоминаниях с четкостью миниатюры. Перед моими глазами проходили улица за улицею, дом за домом и, так сказать, камень за камнем. Я ощущал, его запахи, краски, шумы. Я знал мой П. наизусть. Правда, П. невелик. Когда вы посмотрели его довольно красивую церковь, его ратушу эпохи Ренессанса, несколько домов двух прошлых столетий, то вы увидели все, что в нем есть замечательного. Река пересекает его, разделенная на два рукава. От вокзала пыльный бульвар выходит на длинную и узкую, плохо вымощенную улицу, которая приводит к Рыночной площади и затем, под именем Горной, или Большой, улицы продолжается до другого конца города. Остальное – сетка переулков. Однако у П. есть общественный сад со старыми деревьями и каменными скамейками.
Дом моей тетушки Шальтрэ был расположен между Рыночного площадью и общественным садом. Каким же внимательным взглядом я смотрел на этот дом, если он так отчетливо обрисовывается перед моими глазами? Не оттого ли, что ему предстояло играть роль в моей жизни, вид его так глубоко запечатлелся в моей памяти? Обыкновенно места оставляют у нас столь прочное воспоминание только в тех случаях, когда мы были на них особенно счастливы или несчастны, когда нам довелось испытать на них что-нибудь примечательное. Ничего этого ни в каком случае нельзя было сказать относительно дома тетушки Шальтрэ. С ним не связывалось у меня ни одного сколько-нибудь важного события. Ничего замечательного не произошло в моей жизни в течение тех нескольких каникул, которые я провел в этом доме, и, однако, я видел его с необычайною отчетливостью. По мере того как поезд приближал меня к нему, эта отчетливость возрастала. Дом тетушки Шальтрэ занимал все мои мысли и отвлекал меня от моих забот.
Как уже сказано мною, он выходил на Рыночную площадь. Фасад серого камня состоял из трех этажей. В двух верхних этажах по три окна. В нижнем этаже только два, место третьего занято дверью, окрашенною в серый цвет. Чтобы позвонить, нужно было потянуть за оленью ножку, подвешенную на цепочке. Ножка эта, почти совсем облезшая, оканчивалась копытцем, блестевшим, как металл. Дребезжание колокольчика и гулко раздававшиеся по каменным плитам сеней шаги шедшей открывать служанки были слышны снаружи. Стены довольно обширных сеней были выкрашены в желтый цвет, под камень, и соединительные линии были выведены каштановыми ниточками! В сенях начиналась лестница. Края ее каменных ступенек были облицованы деревом. Железные перила украшались внизу большим медным шаром. Против лестницы, направо от входа, находилась столовая, в которой стоял низкий буфет, большой стол вощеного дерева, стулья с соломенными сиденьями. В углах шкафы выпячивали свои дверцы. Белая изразцовая печь поддерживала колонну, увенчанную мадрепорой. Между окнами качалась в своей выцветшей рамке стрелка испорченного барометра. Стены были выкрашены под мрамор.
На площадку второго этажа выходило несколько дверей, одна из которых принадлежала небольшой комнате с двумя окнами на Рыночную площадь, служившей гостиной. Между окнами, в вольтеровском кресле, сидела обыкновенно моя тетушка Шальтрэ, с вязаньем в руках. Другие кресла в стиле ампир, обитые утрехтским бархатом, были расставлены в кружок перед камином, на котором стояли под стеклянным колпаком высокие алебастровые часы с колонками из желтого мрамора и золоченым циферблатом. Остальная мебель состояла из довольно красивой консоли Людовика XVI, по бокам которой стояли два карточных стола и несколько маленьких столиков. На стене против окон, оклеенной бархатистыми обоями с разводами, висел портрет г-на де Шальтрэ, произведение одного из местных живописцев, бездарность которого сумела чудесно передать совершенное ничтожество модели.
Замаскированная обоями дверь выходила из гостиной в большую комнату, куда можно было попасть и прямо с площадки лестницы. Она освещалась одним окном и стеклянною дверью, открывавшеюся на балкон, который назывался "галереей" и тянулся вдоль всего фасада, выходившего во двор. Этот четырехугольный посыпанный песком двор замыкался справа и слева высоким забором, а в глубине его возвышалась постройка, служившая каретным сараем и конюшнею и дававшая место воротам, утыканным сверху большими гвоздями; в них была проделана калитка, через которую ходили в общественный сад. Эта галерея составляла главнейшую приятность комнаты, в которой располагались мои родители во время их пребывания в П. и которая едва ли могла казаться им комфортабельной со своим альковом, занавесками из белого коленкора, каменным полом и старой невзрачной мебелью.
Рядом с этой комнатой находилась комната тетушки Шальтрэ. В ней также помещался альков с ярко-желтыми занавесками и несколько кресел и стульев с сиденьями из черного волоса. На мраморной полочке письменного стола из красного дерева стояла целая армия маленьких статуэток святых. Стены почти сплошь были покрыты вставленными в рамки или пришпиленными благочестивыми картинками. Комнату наполнял странный запах, который я никогда не забуду. Комната моей тетушки Шальтрэ отдавала воском церковных свеч, зажигаемых ею во время молитв и в грозовые дни, пылью, затхлым воздухом и еще одним запахом, источником которого была соседняя уборная, игравшая большую роль в жизни моей почтенной тетушки, ибо отправления, ненормальности и капризы ее внутренностей составляли постоянный предмет ее забот и давали ей неистощимую тему для разговоров.
Верхний этаж состоял тоже из четырех комнат, причем две из них выходили на площадь и две во двор. Все четыре с альковами, с кроватями ампир, с большими шкафами. Обыкновенно они были необитаемы. Над домом тянулся обширный чердак, заваленный массою самых странных предметов. Все это вместе составляло старый банальный провинциальный дом, самый, может быть, скромный из числа тех, в которых жили семьи, составлявшие "общество" П. Наиболее замечательными были дом Ж. де В., у которого была красивая тенистая площадка; дом Д. с большим садом и лабиринтом; дом девиц Б., славившийся своими оранжереями; дом графа де М. с его знаменитыми шпалерами. Между тем дом Шальтрэ не обладал никакими достопримечательностями, разве только удивительно чистою и холодною водою своего колодца, да имел еще честь видеть рождение Рене-Луи-Эрнеста-Жюля маркиза де Шальтрэ.
Г-н де Шальтрэ происходил из хорошей местной фамилии, которая насчитывала в числе своих представителей Шальтрэ военных и Шальтрэ судейских, но не нашла в нем ни прославителя, ни потомства, ибо этот последний Шальтрэ умер, проведя совершенно бесполезную жизнь, и его единственным замечательным поступком была женитьба в преклонном уже возрасте на старшей сестре моего отца, с характером которой у отца было мало общего. Совершив этот похвальный поступок, дядя Шальтрэ не замедлил понять, что его роль в этом мире сыграна, и умер в том самом алькове с желтыми занавесками, в котором моя тетушка продолжала в течение почти полувека проводить ночи своего хотя и не неутешного, но все же упорного вдовства. Ее муж оставил ей почтенное имя, некоторое состояние, заключающееся в фермах и процентных бумагах, и хорошее положение в этом маленьком провинциальном городке, откуда тетушка моя никогда не помышляла уезжать. В самом деле, она была настоящею провинциалкою. Она питала к П. странное и забавное почтение. П. являлся в ее глазах местом, единственным в мире, несравненным и
бесценным. Факт жизни в нем, владения домом казался ей самою желанною из привилегий. Для нее не было ничего выше П. Она приписывала особенные качества воздуху, которым в нем дышала. Она отмечала долголетие, которого обыкновенно достигали в нем и которого она, конечно, тоже надеялась достигнуть, благодаря своему хорошему здоровью и великолепию климата, обладавшего способностью одинаково хорошо сохранять силы как ума, так и тела. По словам моей тетушки, жители П. отличались удивительною тонкостью ума. Но люди с умом обыкновенно бывают язвительны и несколько злы. Послушать же мою тетушку, это сочетание ума со злобою не распространялось на П. Как раз напротив: доброта была основным свойством обитателей этого примерного города. Этот добрейший г-н С, эта добрейшая г-жа де Л. Ничье имя не произносилось тут без добавления к нему: "которая так добра" или "который так добр". Тетушка моя всегда следовала этому обыкновению. Она всегда говорила: в П., "где все так добры", такая-то и такая-то вещь "делается или не делается". К этой всеобщей доброте, обращавшей П. в род земного рая, прибавьте еще, что нигде жизнь не была более дешевою, нигде торговцы не были более уступчивыми, купцы более добросовестными. Все жители П. были облечены особою местного честностью. Они не пренебрегали ни одною обязанностью по отношению к ближнему и по отношению к самому себе.
Эта общая похвала П. подразумевала в устах тетушки похвалу ей самой. Она рассматривала себя как особу совершенную во всех отношениях, у которой тонкость ума соединяется с отменною добродетельностью. Она считала себя бесспорно первою в городе как по происхождению, так по умственным дарованиям и по нежности сердца. Ее общественное, нравственное и умственное превосходство казалось ей столь очевидным, несмотря на скромность, с которой она носила его, что она не выражала никакого удивления, когда его признавали за нею, хотя она обладала очень посредственным состоянием, о чем свидетельствовала простота ее жилища. Разве это не было лишним доказательством ее личных достоинств? Поэтому она ничего не предпринимала для отделки своего дома и даже просто для его ремонта. Зачем? Пусть ножка дверного колокольчика основательно облезла, разве каждый дергающий за нее не был счастлив прийти и засвидетельствовать свое почтение г-же Шальтрэ, т. е. наиболее видному лицу в городе? И не думайте, что она сколько-нибудь гордилась этим. Она лишь уступала общему чувству. Это было так, что она могла поделать? Она просто принимала это главенство, так льстившее ее эгоизму.
Эгоизм тетушки Шальтрэ принимал очень разнообразные формы, к которым я еще возвращусь. Главнейшим его выражением было то, что моя тетушка никогда не соглашалась ни на какое беспокойство по отношению к другим людям. У моей тетушки были привычки, и ни за что на свете она не отказалась бы от них. Жизнь ее была обставлена всевозможными удобствами, и удовлетворению их было безоговорочно принесено в жертву все остальное. Это служило причиною крайней черствости, выказываемой ею по отношению к людям, зависящим от нее. Ее черствость особенно ярко обнаруживалась по отношению к прислуге, состоявшей из кухарки и горничной. Кухарка, по имени Мариэта, была несменяемой. Она поступила к моей тетке тотчас после ее свадьбы с г-ном Шальтрэ, и чувствовалось, что она состарится в этом доме у плиты. Ее странная верность не имела никаких разумных оснований. Самое любопытное было то, что моя тетка и Мариэта от души ненавидели друг друга, но объединялись, чтобы мучить сменявшихся горничных. Несмотря на это, горничные, которые, казалось бы, должны были убегать по прошествии недели, оставались на месте иногда довольно долго. Моя тетка внушала этим несчастным совершенно необъяснимую преданность и терпеливость, хотя они подвергались одним только упрекам, грубым выговорам, презрению и обидам. С таким обращением соединялся самый скудный стол и нищенское жалованье, за которые нужно было работать не разгибая спины, причем моя тетушка всегда оставалась недовольною этою работою, какую бы заботливость и прилежание они не вносили в нее. Вдобавок эти девушки, плохо оплачиваемые, еще более были обижены по части помещения. Они занимали в углу чердака клетушку без воздуха и света, в которой они мерзли зимою и задыхались летом. Тем не менее, благодаря какому-то колдовству, они аккуратно несли службу, в которой им нечего было рассчитывать ни на подарки, ни на отпуска и в которой особенно возбранялись всякие болезни и недомогания, между тем как моя тетушка, когда ей самой случалось заболевать, требовала от них самых унизительных услуг. Моя тетушка мало трогалась болезнями других.
Между тем ее собственные были для нее предметом самых неусыпных забот. Обладая железным здоровьем и способная прожить сотню лет, она тщательно наблюдала за своими малейшими недомоганиями, так что самое незначительное и самое мимолетное из них приобретало для нее крайнюю важность. Она без конца рассуждала о нем. Достаточно было маленького расстройства желудка, простой тяжести в голове, чтобы по всему дому разнеслась весть об этом и все в нем были поставлены на ноги. Весь город немедленно оповещался о болезни. Известие распространялось из дома в дом, и скоро знакомые начинали прибегать за новостями. Все сколько-нибудь уважаемые обыватели П. сменяли друг друга у двери. В эти дни колокольчик не переставал дребезжать. В таких случаях Мариэта оставляла свою плиту и никому не уступила бы обязанности повергать в тревогу или обнадеживать посетителей, что она исполняла соответственно настроению момента, то пожимая плечами, словно речь шла о какой-нибудь причуде ее госпожи, то, напротив, корча самую жалостливую рожу и вытирая глаза углом передника. После каждого звонка нужно было подняться к тетушке и сообщить ей имя звонившего или звонившей. Она получала огромное удовлетворение от числа посетителей и проявляемого ими рвения. Она видела в этом доказательство значительности места, которое она занимала в городе. Но если простое недомогание вызывало такой живой отклик, то что будет, если случится настоящая болезнь? Что касается смерти, то моя тетушка не сомневалась, что она будет целой катастрофой и, несомненно, повлечет за собою общественный траур. Но об этом печальном событии тетушка предпочитала не думать. К тому же оно казалось ей столь же невероятным и столь же отдаленным, как конец мира.
Напротив, она охотно выслушивала вести о смерти кого-нибудь из ее знакомых. Это казалось ей столь естественным, что она принимала новость с безразличием, которое граничило с бесчувствием и способно было даже внушить мысль, будто она испытывает от этого некоторое удовольствие. Смерть бывала для нее, скорее, предметом любопытства, чем сочувствия и сожаления. Она требовала, чтобы ей докладывали с самыми малейшими подробностями все обстоятельства каждой такой смерти, и долго рассуждала на эту тему. Как бы ни были эти обстоятельства мучительны, неожиданны, прискорбны, тетушка всегда находила их своевременными и справедливыми. Разве мы пребываем в этом мире не для того, чтобы страдать в нем и из него исчезнуть? Это закон природы, и ей казалось правильным, чтобы другие подчинялись ему. Эта удобная философия освобождала ее от всякого сокрушения. Она держала речи о покорности провидению и о почтении к божественным предначертаниям. Закончив их, она не пренебрегала воздать покойному почести в тех именно размерах, какие были им заслужены. Кстати говоря, отец часто пересказывал мне, смеясь до слез, надгробные речи, которые с таким искусством произносила моя добрейшая тетушка Шальтрэ. Они отличались у нее отменным красноречием и еще более отменным знанием странностей, смешных сторон, недостатков, пороков и других особенностей покойного. Было необычайно занятно слушать, как обнажается его характер и его поступки с изумительною мелочностью и изумительною беспощадностью. В таких случаях моя тетушка вознаграждала себя за сдержанность, которую необходимо выказывать в обществе и которую ей приходилось соблюдать, но теперь безнаказанность развязывала ей язык. Вот почему эти лица, которых при жизни она не осмелилась бы подвергнуть никакой критике и которых на том основании, что они были жителями П., она наделяла всеми добродетелями и всеми положительными качествами, – эти лица, ставши покойниками, приобретали свой истинный облик. Благодаря моей тетушке, они подвергались чудесному превращению. Они вдруг появлялись в своем истинном виде. Едва только они окоченевали, как моя тетушка делала им похоронный туалет, стирая с них румяна и всякие прикрасы, удаляя разные безделки и пустячки и выставляя их перед глазами всех в их ничтожестве и их наготе.
Эти панегирики наизнанку очень ценились в П. и пользовались всюду самым благосклонным приемом. Если имела место чья-нибудь кончина, то, по воздании первого долга покойнику и его семье, представители местного общества собирались у тетушки Шальтрэ, чтобы побеседовать о событии и выслушать мнение тетушки о покойнике. Это было угощение, которым никто не пренебрегал. Тетушку находили в салоне сидящей в вольтеровском кресле с вязаньем в руках. Образовывался кружок. Не прерывая своей работы, тетушка руководила разговором, который понемногу организовывался и приобретал определенность. Это разделывание покойника по косточкам составляло род похоронного ритуала, который совершался неукоснительно и в котором священнодействовала по всем правилам моя тетушка Шальтрэ. Каждый уходил очень довольный ею и собою, с чувством, что город П. имеет в лице моей тетушки человека во всех отношениях замечательного, отличающегося удивительною правильностью суждений. Эта столь сурово критическая оценка поступков и характера покойника или покойницы не препятствовала моей тетушке благочестиво присутствовать на похоронах, церемониал которых был в некотором роде открыт ею накануне.
Присутствие на церемониалах было главным занятием г-жи де Шальтрэ наряду с ее благочестивыми упражнениями. В самом деле, моя тетушка отдавала визит только Богу. Это было единственное отношение, заставлявшее ее выходить из дому. Ее видели на улице, только когда она шла в церковь, в которой она не пропускала ни мессы, ни вечерни, ни молебна. Эта пунктуальность была поводом для многочисленных приветствий, которыми сопровождался ее путь. Особенно торжественными бывали выходы моей тетки от большой мессы. Ее ожидали на паперти нескончаемые приветствия с поклонами и целованием руки. Иногда вся группа провожала ее до самой двери ее дома, у которой частенько раздавался звонок колокольчика, потому что, если моя тетка никого не посещала, она почти каждый час принимала какого-нибудь посетителя, являвшегося засвидетельствовать ей свое почтение. Такое поведение моей тетушки было обусловлено одним твердо усвоенным ею после смерти ее мужа принципом. Но если г-жа де Шальтрэ ни при каких обстоятельствах не делала визитов, она не отказывалась от записок, которые отправляла адресатам через Мариэту. Эти записки были знамениты в П., и получатели обменивались ими, как некогда посланиями г-жи де Севинье. С них снимали копии. Я сказал уже, что моя тетушка была местного знаменитостью, что не мешало ей быть очень доступной. Дверь ее оставалась всегда открытой, за исключением дней болезни и лечения, да, впрочем, и в эти дни некоторым привилегированным был открыт доступ к тетушке. Все, кто обладал в П. каким-либо значением, по меньшей мере, один раз в неделю бывали в салоне тетушки и дергали за оленью ножку. Небольшое число избранных пользовалось правом ежедневного визита. Люди, на долю которых выпадала эта честь, исполнились справедливой гордости, но не дай Бог им пренебречь этой честью – они боялись даже подумать об этом: моя тетушка ревниво наблюдала за ними, и эта короткость рассматривалась ею как знак величайшего внимания.
Я мог бы прибавить еще много штрихов к этому портрету тетушки Шальтрэ, заимствуя их из повествований моего отца и рассказов матери. Есть и такие, которые были подмечены мною самим во время моих детских посещений П. Дети умеют наблюдать, хотя не производят впечатления наблюдательных существ. Уже в ту пору моя тетка вела описываемый мною образ жизни, о котором отец мой, после ссоры, происшедшей между ним и его сестрою, продолжал получать известия. Я думаю, что у него осталось несколько знакомых в П., с которыми он состоял в переписке. Как бы там ни было, он частенько говорил о тетушке Шальтрэ то с моею матерью, то со мною. Ссора с сестрой огорчала его, и он сожалел о ней, потому что, несмотря на серьезную, вероятно, обиду, лежавшую в ее основе, он сохранял привязанность к своей сестре. Эта привязанность бывала даже иногда поводом разногласий между отцом и матерью. Мать недолюбливала своей золовки, подсмеивалась над нею и называла ее "старой эгоисткой", "старой психопаткой" или, в лучшем случае, "старой оригиналкой". Отец протестовал против этих названий, впрочем, без особой настойчивости. Он признавал за своею сестрою "некоторые качества", но не мог точно определить, какие именно. Тогда мать пожимала плечами, отец же, в свою очередь, упрекал ее в легкомыслии, в нежелании понять уродливостей существования, обусловливаемых жизнью в провинции со всей ее узостью. Матери моей, родившейся и воспитанной в Париже, в среде очень живой, очень подвижной, где все изменяется и непрестанно обновляется, были очень чужды все эти нравы и привычки маленького провинциального городка, и она не могла не находить их вздорными. Но если атмосфера таких городков для некоторых является удушливою, то других, напротив, она, так сказать, консервирует и, слепивши их на свой лад, навсегда сохраняет их такими. Моя тетушка Шальтрэ была одним из примеров такого мумифицирования. На нее нужно было смотреть как на причудливый семейный фетиш. Нужно обладать незаурядною индивидуальностью, чтобы не дать этой среде засосать себя, и мой отец признавался, что сам он, будучи окружен ею, не сумел бы защитить себя от ее обезличивающего и нивелирующего действия.
Это признание раздражало маму. Она ни за что не соглашалась поверить, что, даже живя в П., она и отец обратились бы в ограниченных маньяков, комизм которых помогал ей переносить скуку ее вынужденных пребываний в П. Несмотря на свою снисходительность и мягкость, она находила чрезвычайно резкие и язвительные штрихи, описывая маленький мирок П. Обычное ее равнодушие к людям и к предметам сменялось сарказмом, и она употребляла тогда такие забавные выражения, что отец забывал все свое негодование и принимался звонко хохотать. Все же он иногда упрекал себя за то, что не исполнял своих обязанностей по отношению к сестре и продолжал оставаться вдали от нее… Признаюсь, что эта разлука была для меня совершенно безразлична. Тетушка Шальтрэ занимала мало места в моих мыслях. Я был в том возрасте, когда старые люди не интересуют нас. Мои пребывания в П. редко всплывали в моей памяти. Воспоминания детства были еще слишком близкими для того, чтобы казаться мне сколько-нибудь заманчивыми. Как раз в конце одного из разговоров, темой которого служила тетушка Шальтрэ и который заканчивался обыкновенно дружескою перебранкою между матерью и отцом, у отца моего обнаружились первые симптомы болезни, которая очень скоро после этого унесла его. В этом маленьком споре отец, обыкновенно очень учтивый, проявил необычайную раздражительность. Вскоре мы узнали, увы! что это изменение характера означало начало болезни. С этого момента состояние моего отца стало быстро ухудшаться, и роковая развязка не заставила долго ждать себя. Мать мужественно перенесла утрату, но здоровье ее, и без того слабое, было подорвано, и два года спустя она умерла от острого воспаления легких. В двадцать семь лет я оказался сиротою и мог строить жизнь по собственному усмотрению. У иных людей такое положение служит живым стимулом к работе, к деятельности. Ставят паруса и поспешно устремляются к избранному роду деятельности, к намеченной цели. У меня, однако, не появилось этого напряжения воли, этого чувства желанных реальностей. Я остался в состоянии ожидания, нерешительности, о которой я уже говорил и которое помешало мне попробовать свои силы в какой-нибудь карьере, какой-нибудь профессии, избрать себе какое-нибудь занятие. Это отвращение не было поколеблено настояниями моего отца. Я прибегал к тысяче уловок, чтобы оставаться праздным. Когда отец умер, ничто в моей жизни не изменилось.
В некоторых домах я встречал детей моего возраста. Все это однообразно повторялось в каждый приезд. От этих пребываний в П. довольно хорошо запечатлелись в моей памяти места, но лица почти изгладились из нее, удержалось только несколько имен. Как могли выглядеть господин X., госпожа З., дети Т., дети Л.? Тем не менее я очень хорошо помню, что одни из этих людей нравились мне, тогда как другие были мне антипатичны, но эти симпатия и антипатия связывались с совершенно позабытыми фактами и впечатлениями.
Итак, моя память, столь слабая на лица, очень точно запечатлела места. Этот маленький городок П., который я не посещал с четырнадцатилетнего возраста, оставался записанным в моих воспоминаниях с четкостью миниатюры. Перед моими глазами проходили улица за улицею, дом за домом и, так сказать, камень за камнем. Я ощущал, его запахи, краски, шумы. Я знал мой П. наизусть. Правда, П. невелик. Когда вы посмотрели его довольно красивую церковь, его ратушу эпохи Ренессанса, несколько домов двух прошлых столетий, то вы увидели все, что в нем есть замечательного. Река пересекает его, разделенная на два рукава. От вокзала пыльный бульвар выходит на длинную и узкую, плохо вымощенную улицу, которая приводит к Рыночной площади и затем, под именем Горной, или Большой, улицы продолжается до другого конца города. Остальное – сетка переулков. Однако у П. есть общественный сад со старыми деревьями и каменными скамейками.
Дом моей тетушки Шальтрэ был расположен между Рыночного площадью и общественным садом. Каким же внимательным взглядом я смотрел на этот дом, если он так отчетливо обрисовывается перед моими глазами? Не оттого ли, что ему предстояло играть роль в моей жизни, вид его так глубоко запечатлелся в моей памяти? Обыкновенно места оставляют у нас столь прочное воспоминание только в тех случаях, когда мы были на них особенно счастливы или несчастны, когда нам довелось испытать на них что-нибудь примечательное. Ничего этого ни в каком случае нельзя было сказать относительно дома тетушки Шальтрэ. С ним не связывалось у меня ни одного сколько-нибудь важного события. Ничего замечательного не произошло в моей жизни в течение тех нескольких каникул, которые я провел в этом доме, и, однако, я видел его с необычайною отчетливостью. По мере того как поезд приближал меня к нему, эта отчетливость возрастала. Дом тетушки Шальтрэ занимал все мои мысли и отвлекал меня от моих забот.
Как уже сказано мною, он выходил на Рыночную площадь. Фасад серого камня состоял из трех этажей. В двух верхних этажах по три окна. В нижнем этаже только два, место третьего занято дверью, окрашенною в серый цвет. Чтобы позвонить, нужно было потянуть за оленью ножку, подвешенную на цепочке. Ножка эта, почти совсем облезшая, оканчивалась копытцем, блестевшим, как металл. Дребезжание колокольчика и гулко раздававшиеся по каменным плитам сеней шаги шедшей открывать служанки были слышны снаружи. Стены довольно обширных сеней были выкрашены в желтый цвет, под камень, и соединительные линии были выведены каштановыми ниточками! В сенях начиналась лестница. Края ее каменных ступенек были облицованы деревом. Железные перила украшались внизу большим медным шаром. Против лестницы, направо от входа, находилась столовая, в которой стоял низкий буфет, большой стол вощеного дерева, стулья с соломенными сиденьями. В углах шкафы выпячивали свои дверцы. Белая изразцовая печь поддерживала колонну, увенчанную мадрепорой. Между окнами качалась в своей выцветшей рамке стрелка испорченного барометра. Стены были выкрашены под мрамор.
На площадку второго этажа выходило несколько дверей, одна из которых принадлежала небольшой комнате с двумя окнами на Рыночную площадь, служившей гостиной. Между окнами, в вольтеровском кресле, сидела обыкновенно моя тетушка Шальтрэ, с вязаньем в руках. Другие кресла в стиле ампир, обитые утрехтским бархатом, были расставлены в кружок перед камином, на котором стояли под стеклянным колпаком высокие алебастровые часы с колонками из желтого мрамора и золоченым циферблатом. Остальная мебель состояла из довольно красивой консоли Людовика XVI, по бокам которой стояли два карточных стола и несколько маленьких столиков. На стене против окон, оклеенной бархатистыми обоями с разводами, висел портрет г-на де Шальтрэ, произведение одного из местных живописцев, бездарность которого сумела чудесно передать совершенное ничтожество модели.
Замаскированная обоями дверь выходила из гостиной в большую комнату, куда можно было попасть и прямо с площадки лестницы. Она освещалась одним окном и стеклянною дверью, открывавшеюся на балкон, который назывался "галереей" и тянулся вдоль всего фасада, выходившего во двор. Этот четырехугольный посыпанный песком двор замыкался справа и слева высоким забором, а в глубине его возвышалась постройка, служившая каретным сараем и конюшнею и дававшая место воротам, утыканным сверху большими гвоздями; в них была проделана калитка, через которую ходили в общественный сад. Эта галерея составляла главнейшую приятность комнаты, в которой располагались мои родители во время их пребывания в П. и которая едва ли могла казаться им комфортабельной со своим альковом, занавесками из белого коленкора, каменным полом и старой невзрачной мебелью.
Рядом с этой комнатой находилась комната тетушки Шальтрэ. В ней также помещался альков с ярко-желтыми занавесками и несколько кресел и стульев с сиденьями из черного волоса. На мраморной полочке письменного стола из красного дерева стояла целая армия маленьких статуэток святых. Стены почти сплошь были покрыты вставленными в рамки или пришпиленными благочестивыми картинками. Комнату наполнял странный запах, который я никогда не забуду. Комната моей тетушки Шальтрэ отдавала воском церковных свеч, зажигаемых ею во время молитв и в грозовые дни, пылью, затхлым воздухом и еще одним запахом, источником которого была соседняя уборная, игравшая большую роль в жизни моей почтенной тетушки, ибо отправления, ненормальности и капризы ее внутренностей составляли постоянный предмет ее забот и давали ей неистощимую тему для разговоров.
Верхний этаж состоял тоже из четырех комнат, причем две из них выходили на площадь и две во двор. Все четыре с альковами, с кроватями ампир, с большими шкафами. Обыкновенно они были необитаемы. Над домом тянулся обширный чердак, заваленный массою самых странных предметов. Все это вместе составляло старый банальный провинциальный дом, самый, может быть, скромный из числа тех, в которых жили семьи, составлявшие "общество" П. Наиболее замечательными были дом Ж. де В., у которого была красивая тенистая площадка; дом Д. с большим садом и лабиринтом; дом девиц Б., славившийся своими оранжереями; дом графа де М. с его знаменитыми шпалерами. Между тем дом Шальтрэ не обладал никакими достопримечательностями, разве только удивительно чистою и холодною водою своего колодца, да имел еще честь видеть рождение Рене-Луи-Эрнеста-Жюля маркиза де Шальтрэ.
Г-н де Шальтрэ происходил из хорошей местной фамилии, которая насчитывала в числе своих представителей Шальтрэ военных и Шальтрэ судейских, но не нашла в нем ни прославителя, ни потомства, ибо этот последний Шальтрэ умер, проведя совершенно бесполезную жизнь, и его единственным замечательным поступком была женитьба в преклонном уже возрасте на старшей сестре моего отца, с характером которой у отца было мало общего. Совершив этот похвальный поступок, дядя Шальтрэ не замедлил понять, что его роль в этом мире сыграна, и умер в том самом алькове с желтыми занавесками, в котором моя тетушка продолжала в течение почти полувека проводить ночи своего хотя и не неутешного, но все же упорного вдовства. Ее муж оставил ей почтенное имя, некоторое состояние, заключающееся в фермах и процентных бумагах, и хорошее положение в этом маленьком провинциальном городке, откуда тетушка моя никогда не помышляла уезжать. В самом деле, она была настоящею провинциалкою. Она питала к П. странное и забавное почтение. П. являлся в ее глазах местом, единственным в мире, несравненным и
бесценным. Факт жизни в нем, владения домом казался ей самою желанною из привилегий. Для нее не было ничего выше П. Она приписывала особенные качества воздуху, которым в нем дышала. Она отмечала долголетие, которого обыкновенно достигали в нем и которого она, конечно, тоже надеялась достигнуть, благодаря своему хорошему здоровью и великолепию климата, обладавшего способностью одинаково хорошо сохранять силы как ума, так и тела. По словам моей тетушки, жители П. отличались удивительною тонкостью ума. Но люди с умом обыкновенно бывают язвительны и несколько злы. Послушать же мою тетушку, это сочетание ума со злобою не распространялось на П. Как раз напротив: доброта была основным свойством обитателей этого примерного города. Этот добрейший г-н С, эта добрейшая г-жа де Л. Ничье имя не произносилось тут без добавления к нему: "которая так добра" или "который так добр". Тетушка моя всегда следовала этому обыкновению. Она всегда говорила: в П., "где все так добры", такая-то и такая-то вещь "делается или не делается". К этой всеобщей доброте, обращавшей П. в род земного рая, прибавьте еще, что нигде жизнь не была более дешевою, нигде торговцы не были более уступчивыми, купцы более добросовестными. Все жители П. были облечены особою местного честностью. Они не пренебрегали ни одною обязанностью по отношению к ближнему и по отношению к самому себе.
Эта общая похвала П. подразумевала в устах тетушки похвалу ей самой. Она рассматривала себя как особу совершенную во всех отношениях, у которой тонкость ума соединяется с отменною добродетельностью. Она считала себя бесспорно первою в городе как по происхождению, так по умственным дарованиям и по нежности сердца. Ее общественное, нравственное и умственное превосходство казалось ей столь очевидным, несмотря на скромность, с которой она носила его, что она не выражала никакого удивления, когда его признавали за нею, хотя она обладала очень посредственным состоянием, о чем свидетельствовала простота ее жилища. Разве это не было лишним доказательством ее личных достоинств? Поэтому она ничего не предпринимала для отделки своего дома и даже просто для его ремонта. Зачем? Пусть ножка дверного колокольчика основательно облезла, разве каждый дергающий за нее не был счастлив прийти и засвидетельствовать свое почтение г-же Шальтрэ, т. е. наиболее видному лицу в городе? И не думайте, что она сколько-нибудь гордилась этим. Она лишь уступала общему чувству. Это было так, что она могла поделать? Она просто принимала это главенство, так льстившее ее эгоизму.
Эгоизм тетушки Шальтрэ принимал очень разнообразные формы, к которым я еще возвращусь. Главнейшим его выражением было то, что моя тетушка никогда не соглашалась ни на какое беспокойство по отношению к другим людям. У моей тетушки были привычки, и ни за что на свете она не отказалась бы от них. Жизнь ее была обставлена всевозможными удобствами, и удовлетворению их было безоговорочно принесено в жертву все остальное. Это служило причиною крайней черствости, выказываемой ею по отношению к людям, зависящим от нее. Ее черствость особенно ярко обнаруживалась по отношению к прислуге, состоявшей из кухарки и горничной. Кухарка, по имени Мариэта, была несменяемой. Она поступила к моей тетке тотчас после ее свадьбы с г-ном Шальтрэ, и чувствовалось, что она состарится в этом доме у плиты. Ее странная верность не имела никаких разумных оснований. Самое любопытное было то, что моя тетка и Мариэта от души ненавидели друг друга, но объединялись, чтобы мучить сменявшихся горничных. Несмотря на это, горничные, которые, казалось бы, должны были убегать по прошествии недели, оставались на месте иногда довольно долго. Моя тетка внушала этим несчастным совершенно необъяснимую преданность и терпеливость, хотя они подвергались одним только упрекам, грубым выговорам, презрению и обидам. С таким обращением соединялся самый скудный стол и нищенское жалованье, за которые нужно было работать не разгибая спины, причем моя тетушка всегда оставалась недовольною этою работою, какую бы заботливость и прилежание они не вносили в нее. Вдобавок эти девушки, плохо оплачиваемые, еще более были обижены по части помещения. Они занимали в углу чердака клетушку без воздуха и света, в которой они мерзли зимою и задыхались летом. Тем не менее, благодаря какому-то колдовству, они аккуратно несли службу, в которой им нечего было рассчитывать ни на подарки, ни на отпуска и в которой особенно возбранялись всякие болезни и недомогания, между тем как моя тетушка, когда ей самой случалось заболевать, требовала от них самых унизительных услуг. Моя тетушка мало трогалась болезнями других.
Между тем ее собственные были для нее предметом самых неусыпных забот. Обладая железным здоровьем и способная прожить сотню лет, она тщательно наблюдала за своими малейшими недомоганиями, так что самое незначительное и самое мимолетное из них приобретало для нее крайнюю важность. Она без конца рассуждала о нем. Достаточно было маленького расстройства желудка, простой тяжести в голове, чтобы по всему дому разнеслась весть об этом и все в нем были поставлены на ноги. Весь город немедленно оповещался о болезни. Известие распространялось из дома в дом, и скоро знакомые начинали прибегать за новостями. Все сколько-нибудь уважаемые обыватели П. сменяли друг друга у двери. В эти дни колокольчик не переставал дребезжать. В таких случаях Мариэта оставляла свою плиту и никому не уступила бы обязанности повергать в тревогу или обнадеживать посетителей, что она исполняла соответственно настроению момента, то пожимая плечами, словно речь шла о какой-нибудь причуде ее госпожи, то, напротив, корча самую жалостливую рожу и вытирая глаза углом передника. После каждого звонка нужно было подняться к тетушке и сообщить ей имя звонившего или звонившей. Она получала огромное удовлетворение от числа посетителей и проявляемого ими рвения. Она видела в этом доказательство значительности места, которое она занимала в городе. Но если простое недомогание вызывало такой живой отклик, то что будет, если случится настоящая болезнь? Что касается смерти, то моя тетушка не сомневалась, что она будет целой катастрофой и, несомненно, повлечет за собою общественный траур. Но об этом печальном событии тетушка предпочитала не думать. К тому же оно казалось ей столь же невероятным и столь же отдаленным, как конец мира.
Напротив, она охотно выслушивала вести о смерти кого-нибудь из ее знакомых. Это казалось ей столь естественным, что она принимала новость с безразличием, которое граничило с бесчувствием и способно было даже внушить мысль, будто она испытывает от этого некоторое удовольствие. Смерть бывала для нее, скорее, предметом любопытства, чем сочувствия и сожаления. Она требовала, чтобы ей докладывали с самыми малейшими подробностями все обстоятельства каждой такой смерти, и долго рассуждала на эту тему. Как бы ни были эти обстоятельства мучительны, неожиданны, прискорбны, тетушка всегда находила их своевременными и справедливыми. Разве мы пребываем в этом мире не для того, чтобы страдать в нем и из него исчезнуть? Это закон природы, и ей казалось правильным, чтобы другие подчинялись ему. Эта удобная философия освобождала ее от всякого сокрушения. Она держала речи о покорности провидению и о почтении к божественным предначертаниям. Закончив их, она не пренебрегала воздать покойному почести в тех именно размерах, какие были им заслужены. Кстати говоря, отец часто пересказывал мне, смеясь до слез, надгробные речи, которые с таким искусством произносила моя добрейшая тетушка Шальтрэ. Они отличались у нее отменным красноречием и еще более отменным знанием странностей, смешных сторон, недостатков, пороков и других особенностей покойного. Было необычайно занятно слушать, как обнажается его характер и его поступки с изумительною мелочностью и изумительною беспощадностью. В таких случаях моя тетушка вознаграждала себя за сдержанность, которую необходимо выказывать в обществе и которую ей приходилось соблюдать, но теперь безнаказанность развязывала ей язык. Вот почему эти лица, которых при жизни она не осмелилась бы подвергнуть никакой критике и которых на том основании, что они были жителями П., она наделяла всеми добродетелями и всеми положительными качествами, – эти лица, ставши покойниками, приобретали свой истинный облик. Благодаря моей тетушке, они подвергались чудесному превращению. Они вдруг появлялись в своем истинном виде. Едва только они окоченевали, как моя тетушка делала им похоронный туалет, стирая с них румяна и всякие прикрасы, удаляя разные безделки и пустячки и выставляя их перед глазами всех в их ничтожестве и их наготе.
Эти панегирики наизнанку очень ценились в П. и пользовались всюду самым благосклонным приемом. Если имела место чья-нибудь кончина, то, по воздании первого долга покойнику и его семье, представители местного общества собирались у тетушки Шальтрэ, чтобы побеседовать о событии и выслушать мнение тетушки о покойнике. Это было угощение, которым никто не пренебрегал. Тетушку находили в салоне сидящей в вольтеровском кресле с вязаньем в руках. Образовывался кружок. Не прерывая своей работы, тетушка руководила разговором, который понемногу организовывался и приобретал определенность. Это разделывание покойника по косточкам составляло род похоронного ритуала, который совершался неукоснительно и в котором священнодействовала по всем правилам моя тетушка Шальтрэ. Каждый уходил очень довольный ею и собою, с чувством, что город П. имеет в лице моей тетушки человека во всех отношениях замечательного, отличающегося удивительною правильностью суждений. Эта столь сурово критическая оценка поступков и характера покойника или покойницы не препятствовала моей тетушке благочестиво присутствовать на похоронах, церемониал которых был в некотором роде открыт ею накануне.
Присутствие на церемониалах было главным занятием г-жи де Шальтрэ наряду с ее благочестивыми упражнениями. В самом деле, моя тетушка отдавала визит только Богу. Это было единственное отношение, заставлявшее ее выходить из дому. Ее видели на улице, только когда она шла в церковь, в которой она не пропускала ни мессы, ни вечерни, ни молебна. Эта пунктуальность была поводом для многочисленных приветствий, которыми сопровождался ее путь. Особенно торжественными бывали выходы моей тетки от большой мессы. Ее ожидали на паперти нескончаемые приветствия с поклонами и целованием руки. Иногда вся группа провожала ее до самой двери ее дома, у которой частенько раздавался звонок колокольчика, потому что, если моя тетка никого не посещала, она почти каждый час принимала какого-нибудь посетителя, являвшегося засвидетельствовать ей свое почтение. Такое поведение моей тетушки было обусловлено одним твердо усвоенным ею после смерти ее мужа принципом. Но если г-жа де Шальтрэ ни при каких обстоятельствах не делала визитов, она не отказывалась от записок, которые отправляла адресатам через Мариэту. Эти записки были знамениты в П., и получатели обменивались ими, как некогда посланиями г-жи де Севинье. С них снимали копии. Я сказал уже, что моя тетушка была местного знаменитостью, что не мешало ей быть очень доступной. Дверь ее оставалась всегда открытой, за исключением дней болезни и лечения, да, впрочем, и в эти дни некоторым привилегированным был открыт доступ к тетушке. Все, кто обладал в П. каким-либо значением, по меньшей мере, один раз в неделю бывали в салоне тетушки и дергали за оленью ножку. Небольшое число избранных пользовалось правом ежедневного визита. Люди, на долю которых выпадала эта честь, исполнились справедливой гордости, но не дай Бог им пренебречь этой честью – они боялись даже подумать об этом: моя тетушка ревниво наблюдала за ними, и эта короткость рассматривалась ею как знак величайшего внимания.
Я мог бы прибавить еще много штрихов к этому портрету тетушки Шальтрэ, заимствуя их из повествований моего отца и рассказов матери. Есть и такие, которые были подмечены мною самим во время моих детских посещений П. Дети умеют наблюдать, хотя не производят впечатления наблюдательных существ. Уже в ту пору моя тетка вела описываемый мною образ жизни, о котором отец мой, после ссоры, происшедшей между ним и его сестрою, продолжал получать известия. Я думаю, что у него осталось несколько знакомых в П., с которыми он состоял в переписке. Как бы там ни было, он частенько говорил о тетушке Шальтрэ то с моею матерью, то со мною. Ссора с сестрой огорчала его, и он сожалел о ней, потому что, несмотря на серьезную, вероятно, обиду, лежавшую в ее основе, он сохранял привязанность к своей сестре. Эта привязанность бывала даже иногда поводом разногласий между отцом и матерью. Мать недолюбливала своей золовки, подсмеивалась над нею и называла ее "старой эгоисткой", "старой психопаткой" или, в лучшем случае, "старой оригиналкой". Отец протестовал против этих названий, впрочем, без особой настойчивости. Он признавал за своею сестрою "некоторые качества", но не мог точно определить, какие именно. Тогда мать пожимала плечами, отец же, в свою очередь, упрекал ее в легкомыслии, в нежелании понять уродливостей существования, обусловливаемых жизнью в провинции со всей ее узостью. Матери моей, родившейся и воспитанной в Париже, в среде очень живой, очень подвижной, где все изменяется и непрестанно обновляется, были очень чужды все эти нравы и привычки маленького провинциального городка, и она не могла не находить их вздорными. Но если атмосфера таких городков для некоторых является удушливою, то других, напротив, она, так сказать, консервирует и, слепивши их на свой лад, навсегда сохраняет их такими. Моя тетушка Шальтрэ была одним из примеров такого мумифицирования. На нее нужно было смотреть как на причудливый семейный фетиш. Нужно обладать незаурядною индивидуальностью, чтобы не дать этой среде засосать себя, и мой отец признавался, что сам он, будучи окружен ею, не сумел бы защитить себя от ее обезличивающего и нивелирующего действия.
Это признание раздражало маму. Она ни за что не соглашалась поверить, что, даже живя в П., она и отец обратились бы в ограниченных маньяков, комизм которых помогал ей переносить скуку ее вынужденных пребываний в П. Несмотря на свою снисходительность и мягкость, она находила чрезвычайно резкие и язвительные штрихи, описывая маленький мирок П. Обычное ее равнодушие к людям и к предметам сменялось сарказмом, и она употребляла тогда такие забавные выражения, что отец забывал все свое негодование и принимался звонко хохотать. Все же он иногда упрекал себя за то, что не исполнял своих обязанностей по отношению к сестре и продолжал оставаться вдали от нее… Признаюсь, что эта разлука была для меня совершенно безразлична. Тетушка Шальтрэ занимала мало места в моих мыслях. Я был в том возрасте, когда старые люди не интересуют нас. Мои пребывания в П. редко всплывали в моей памяти. Воспоминания детства были еще слишком близкими для того, чтобы казаться мне сколько-нибудь заманчивыми. Как раз в конце одного из разговоров, темой которого служила тетушка Шальтрэ и который заканчивался обыкновенно дружескою перебранкою между матерью и отцом, у отца моего обнаружились первые симптомы болезни, которая очень скоро после этого унесла его. В этом маленьком споре отец, обыкновенно очень учтивый, проявил необычайную раздражительность. Вскоре мы узнали, увы! что это изменение характера означало начало болезни. С этого момента состояние моего отца стало быстро ухудшаться, и роковая развязка не заставила долго ждать себя. Мать мужественно перенесла утрату, но здоровье ее, и без того слабое, было подорвано, и два года спустя она умерла от острого воспаления легких. В двадцать семь лет я оказался сиротою и мог строить жизнь по собственному усмотрению. У иных людей такое положение служит живым стимулом к работе, к деятельности. Ставят паруса и поспешно устремляются к избранному роду деятельности, к намеченной цели. У меня, однако, не появилось этого напряжения воли, этого чувства желанных реальностей. Я остался в состоянии ожидания, нерешительности, о которой я уже говорил и которое помешало мне попробовать свои силы в какой-нибудь карьере, какой-нибудь профессии, избрать себе какое-нибудь занятие. Это отвращение не было поколеблено настояниями моего отца. Я прибегал к тысяче уловок, чтобы оставаться праздным. Когда отец умер, ничто в моей жизни не изменилось.