Страница:
Пойдём дальше, не легче ли дышится вам сейчас? Не чувствуете ли вы, как чище становится воздух, как ширятся перед вами просторы? Здесь не знают ни трудов, ни забот. Буйный золотой вихрь достигает вершин. Из отдушин подвалов, откуда золото струится по узким желобкам, из тёмных лавок, где его пытаются задержать ненадёжными плотинами, из недр банков и контор, где его превращают в тяжёлые слитки, оно в виде приданого или наследства по мановению девичьей ручки или костлявой руки старика взметается струёй в аристократический мир и там всем напоказ сверкает, разливается, разбегается ручейками. Но прежде чем закончить изучение четырех основ, на которых зиждется класс крупных парижских собственников, не должны ли мы, указав причины нравственного порядка, изложить ещё причины физические, обратить внимание на подымающуюся из земли, на которой стоит Париж, заразу, неизменно воздействующую на лица привратников, лавочников, рабочих; указать на распространённость этого разложения, с которым может сравниться лишь нравственное разложение парижских властей, благодушно примиряющихся с ним. Если воздух домов, где живёт большинство горожан, заражён, если улица изрыгает страшные миазмы, проникающие через лавки в жилые помещения при них, где и без того нечем дышать, — знайте, что, помимо всего этого, сорок тысяч домов великого города постоянно омываются страшными нечистотами у самого своего основания, ибо власти до сих пор не додумались заключить эти нечистоты в трубы, помешать зловонной грязи просачиваться сквозь почву, отравлять колодцы, так что под землёй город до сих пор подтверждает справедливость знаменитого своего имени — Лютеции. Половина Парижа живёт среди гнилых испарений дворов, улиц, помойных ям.
Но обратимся к просторным, благоухающим, золочёным гостиным, к особнякам, окружённым садами, к миру богатому, праздному, счастливому, обеспеченному. Там вы встретите измождённые лица, истерзанные тщеславием. Там все нереально. Гоняться за наслаждениями — разве это не значит обретать только скуку? Светские люди рано растрачивают своё здоровье. Занятые лишь поисками удовольствий, они быстро начинают злоупотреблять своими чувствами, как рабочий злоупотребляет водкой. Наслаждение подобно некоторым лечебным снадобьям; чтобы они оказывали постоянное воздействие, надо увеличивать дозу, пока наконец не наступает смерть или полное отупение. Все низшие классы примостились к богачам и присматриваются к их вкусам, чтобы превратить их в пороки, извлечь из них выгоду. Как устоять перед хитрыми соблазнами, которые измышляются в этой стране? Да, и в Париже отравляют себя наркотиками, но только вместо опиума здесь обращаются к игре, чревоугодию, куртизанке. Вот почему с юных лет можно наблюдать у этих людей лишь пристрастия, но не страсти, лишь вымышленные увлечения и вялые чувства. Там царит бессилие; оттуда изгнана живая мысль, она вместе с энергией вся растратилась на кривляния паркетных шаркунов и женское притворство. Там вы встретите сорокалетних молокососов и шестнадцатилетних умудрённых старцев. В Париже богачи находят готовое остроумие, специально разжёванные для них знания, установленные убеждения; собственное остроумие, знания, убеждения им не нужны. В этом мире безрассудство достигло такой же степени, как слабость и разнузданность. Каждая минута на учёте, потому что все время уходит на безделье. Не ищите же там ни привязанностей, ни мыслей. За объятиями скрывается глубокое безразличие, а за вежливостью — упорное презрение. Там не знают любви к ближнему своему. Острословие без глубины, бесконечные сплетни и пересуды, а чаще всего затасканные общие фразы — такова сущность светских разговоров; но эти несчастные баловни судьбы не намерены, как они сами заявляют, собираться вместе для того, чтобы блистать изречениями в духе Ларошфуко, как будто восемнадцатый век уже не нашёл золотой середины между чрезмерным глубокомыслием и полнейшей пустотой. Когда же кто-либо из умных людей отпускает тонкую и лёгкую шутку, она остаётся непонятой; и вскоре, утомлённые тем, что им приходится только давать, ничего не получая взамен, такие люди перестают бывать в обществе и уступают своё место глупцам, которые и царят там безраздельно. Пустое существование, постоянные бесплодные поиски удовольствий, вечная скука, нищета души, сердца, мозга, усталость от блестящих парижских празднеств накладывают свой отпечаток на людей этого круга, превращают их лица в безжизненные маски, изрезанные преждевременными морщинами, в обычную физиономию богача, искажённую гримасой бессилия, освещённую отблеском золота, утратившую признаки мысли.
Весь духовный облик Парижа доказывает, что Париж материальный не мог быть иным, чем он является в действительности. Столица, украшенная венцом, — это королева, всегда беременная, всегда снедаемая безудержными, яростными причудами. Париж — голова земного шара, мозг, терзаемый гениальной мыслью и увлекающий вперёд человеческую цивилизацию, властитель, неустанный творец-художник, дальновидный политик; он, безусловно, должен обладать извилинами, присущими мозгу, пороками властелина, воображением художника и пресыщенностью бесстрастного политика Лик его отражает произрастание добра и зла; борьбу и победу, идейную битву 1789 года, трубы которой ещё гремят во всех уголках мира, а также поражение 1814 года. Город этот не может быть ни нравственнее, ни сердечнее, ни чище, чем паровой котёл одного из тех великолепных пароходов, что вызывают ваше восхищение, мощно разрезая океанские волны.
Разве Париж не чудесный корабль, нагруженный великой мудростью? Да, герб его — одно из тех пророчеств, на какие способна порой сама судьба. Город Париж гордится своей высокой бронзовой мачтой, украшенной изображениями побед и фигурой дозорного — Наполеона Правда, сему кораблю ведома килевая и боковая качка, но он бороздит воды всего мира, стреляет из сотни жерл со своих трибун, прокладывает путь через моря науки, несётся по ним на всех парусах, взывает с высоты своих марселей голосами учёных и художников: «Вперёд, на приступ! За мной!» На нем многолюдная команда, которая любит украшать судно новыми вымпелами. Юнги-мальчишки хохочут среди снастей; балластом служит увесистая буржуазия; рабочие и матросы насквозь просмолены, в каютах бездельничают счастливчики-пассажиры; склонившись над бортом судна, элегантные мичманы покуривают сигары, а дальше, на верхней палубе, — солдаты, искатели новых путей и честолюбцы, готовые пристать к любому берегу и возжечь там животворящие светочи истины, добиться славы, дарящей им наслаждение, или любви, требующей золота.
Итак, непосильным трудом пролетариев, необузданной погоней за наживой, снедающей крупную и мелкую буржуазию, жестокими муками творческой мысли и излишествами в наслаждениях, которых постоянно ищут великие мира сего, — вот чем объясняются искажённые черты лица, обычно свойственные парижанину Лишь на Востоке род людской ещё радует взоры великолепным своим обликом; но то действие постоянного покоя, излюбленного состояния этих глубокомысленных философов с длинными трубками, обладателей маленьких ног и крепкого тела, ненавистников презренной суеты; тогда как в Париже мелкие, средние и большие люди только и делают, что мчатся со всех ног, сбивают друг друга, преодолевают препятствия, подхлёстываемые неумолимой богиней Необходимостью, необходимостью денег, славы или развлечений… Вот почему свежее, спокойное, милое, подлинно юное лицо вам покажется самым необычайным исключением, до того редко можно здесь его встретить. Если увидите такое лицо, знайте: перед вами, бесспорно, молодой и ревностный священник; или же это добродушный сорокалетний аббат с тройным подбородком; юная благонравная девица, из тех, что воспитываются в иных буржуазных семьях; молодая двадцатилетняя мать, ещё полная иллюзий, кормящая грудью своего первенца; юноша, только что приехавший из провинции, доверенный попечению старой ханжи, обобравшей его до последней нитки, или, может быть, скромный приказчик, который ложится спать в полночь, усталый от постоянного скатывания и раскатывания штуки коленкора, и встаёт в семь часов утра, чтобы успеть выставить товары в окне лавки; или, нередко, служитель науки, а то и поэзии, целомудренный возлюбленный какой-нибудь прекрасной идеи, который живёт как монах и столь же умерен, терпелив и добродетелен; или глупец, самодовольный, вскормленный собственной глупостью, пышущий здоровьем, с неизменной улыбкой на губах; или представитель счастливой, беззаботной породы фланёров, действительно счастливых обитателей Парижа, ежеминутно смакующих поэзию его вечного движения. Все же в Париже есть кучка избранных существ, которым идёт на пользу это напряжённое производство товаров, погоня за наживой, сделки, искусство и золото. Это — женщины. Хотя в Париже по тысяче причин их облик искажён сильнее, чем где бы то ни было, однако в их женском мирке выделяется небольшое счастливое племя, которое живёт на восточный лад и может сохранить свою красоту; но эти женщины редко проходят по улицам, пребывая затворницами, и подобно редкостным цветам, раскрывающим свои лепестки лишь в известные часы, являются настоящими экзотическими созданиями. Впрочем, Париж по самой своей сущности — город контрастов. Пусть здесь редки искренние чувства, но и здесь, как везде, встречается благородная дружба, безграничная преданность. На поле битвы наживы и страстей, как и в жизни армии, этого странствующего сообщничества, где торжествует эгоизм, где каждый должен сам себя защищать, чувства, если уж они проявляются, как бы особенно склонны раскрываться во всей своей глубине и особенно прекрасны в силу противопоставления. То же бывает в Париже и с красотою лица. Нередко среди высшей аристократии то здесь, то там можно встретить прелестные лица юношей, свидетельствующие об исключительном воспитании и чистоте нравов. Со свежим очарованием английской красоты лица эти сочетают выразительность, французскую одухотворённость, чистоту форм. Горячий огонь очей, прелестные алые губы, шелковистый блеск чёрных кудрей, белая кожа, нежный овал лица превращают этих юношей в прекрасные цветы человеческие, производят блистательное впечатление среди массы тусклых, старообразных, носатых, кривляющихся физиономий.
Женщины сразу устремляют на таких юношей свои взоры и с жадным упоением любуются ими, подобно тому, как мужчины восхищаются красивой, скромной, грациозной молоденькой девушкой, окружённой ореолом той очаровательной невинности, о какой мы грезим. Если этот беглый очерк, посвящённый жителям Парижа, дал представление о редкости красоты рафаэлевского типа и о том восторге, какой она должна возбуждать с первого взгляда, то основная цель нашей повести достигнута. Quod erat demonstrandum, — что и требовалось доказать, — если только позволительно пользоваться схоластическими формулами, изучая историю нравов.
Как-то, в прекрасное весеннее утро, в ту пору, когда деревья ещё не зазеленели, но уже покрылись набухшими почками, а на крышах уже горят солнечные блики, когда голубеет небо; когда парижское население покидает свои ульи, жужжит на бульварах, тысячецветной змеёй ползёт по улице Мира в направлении к Тюильри, приветствуя свадебный пир возрождающейся природы, — в такой ликующий день молодой человек, сам прекрасный, как этот день, одетый со вкусом, непринуждённый в манерах, — откроем его тайну, — дитя любви, побочный сын лорда Дэдли и всем известной маркизы де Вордак, прогуливался по широкой аллее в Тюильри. Сей Адонис, носивший имя Анри де Марсе, родился во Франции, куда лорд Дэдли приехал с целью выдать замуж молодую особу, мать нашего Анри, за старого дворянина по фамилии де Марсе. Этот облинявший и полумёртвый мотылёк признал ребёнка своим, получив в качестве вознаграждения в пожизненное пользование сто тысяч франков ренты, переходящие затем к его мнимому сыну; лорд Дэдли не дорого заплатил за своё сумасбродство: французские бумаги шли тогда по семнадцати с половиной франков. Старый дворянин умер, так и не сблизившись с женой. Г-жа де Марсе впоследствии вышла замуж за маркиза де Вордака; но и до этого она мало думала о своём ребёнке и о лорде Дэдли. Сначала война между Францией и Англией разъединила любовников, а верность во что бы то ни стало никогда не была, да и не будет модной в Париже. Затем успех элегантной, красивой женщины, пользовавшейся всеобщим обожанием, заглушил в парижанке материнское чувство. Лорд Дэдли проявил не больше чадолюбия, чем мать. Быть может, быстрая измена пылко любимой им девушки вызвала у него нечто вроде неприязни ко всему, что было с ней связано. Возможно также, что отцы привязываются только к тем детям, которых они близко узнают; это общепризнанное мнение имеет важный смысл для семейного спокойствия, и его должны поддерживать все холостяки, доказывая, что отцовство — чувство, подобное тепличному растению, взращённое женой, добрыми нравами и законами.
Бедный Анри де Марсе обрел отца именно в том человеке, которому не был обязан своим появлением на свет. Отцовским чувствам г-на де Марсе, естественно, было далеко до совершенства. По обыкновению, отец мало бывает с детьми, и наш дворянин подражал в этом родным отцам. Старикашка не продал бы своего имени, если бы не предавался порокам. Итак, без всяких угрызений совести он принялся проедать и пропивать в различных притонах и прочих злачных местах те небольшие доходы, которые французское казначейство выплачивало держателям государственной ренты. Затем он отдал ребенка на попечение своей престарелой сестры, девицы де Марсе, которая нежно заботилась о своем воспитаннике и на скудные средства, получаемые от брата, пригласила к нему наставником аббата, не имеющего ломаного гроша за душой; аббат принял на себя заботы о юном питомце, положившись на вознаграждение себе в будущем за счет его стотысячной ренты, и искренне привязался к мальчику. Наставник этот по воле случая оказался истинным священником, прелатом, как бы созданным для того, чтобы стать кардиналом во Франции либо Борджиа в папской тиаре. За три года он обучил мальчика всему, чему обучили бы его в школе за десять лет. Наконец, этот незаурядный человек, по имени аббат де Маронис, завершил образование своего ученика, приобщив его к цивилизации во всех ее проявлениях; он делился с ним всем своим опытом, он вовсе не думал таскать его по церквам, — да в те годы они были еще закрыты, — но иногда водил его за кулисы, а еще чаще к куртизанкам; аббат последовательно развенчал перед юношей одно за другим все человеческие чувства, преподал ему правила политики, которую в ту пору стряпали в гостиных; ознакомил его со всем правительственным механизмом и, питая дружеские чувства к этой брошенной на произвол судьбы, но многообещающей, прекрасной натуре, мужественно попытался заменить ему мать; разве церковь и не должна быть матерью всех сирот? Юноша оправдал надежды своего учителя. Достойный человек умер епископом в 1812 году, удовлетворенный сознанием, что оставляет после себя под небесами чадо, чувства и ум которого в шестнадцать лет столь блистательно воспитаны, что оно легко может взять верх над любым сорокалетним мужчиной. Кто ожидал бы найти железное сердце, отравленный ум под самой обольстительной внешностью, подобной той, какою старые мастера, эти великие в своей наивности художники, наделяли змия-искусителя? И это еще не все. Чертовски предусмотрительный служитель церкви обеспечил своему детищу покровительство нужных людей в высшем свете, откуда молодой человек мог извлечь дополнительную ренту в сто тысяч ливров. Словом, сей пастырь, порочный, но умный, не верующий, но ученый, коварный, но приятный, тщедушный с виду, но сильный телом и духом, был столь полезен своему питомцу, столь снисходителен к его порокам, столь опытен в оценке борющихся сил, столь искусен в разоблачении сущности человеческой природы, столь молод за столом у Фраскати и еще кое-где, что признательного ему Анри де Марсе в 1814 году уже ничто не могло растрогать — разве лишь лицезрение портрета, на котором изображен был дорогой ему епископ, — единственное движимое имущество, оставленное ему прелатом, представителем несравненной породы людей, гений коих принесет римско-католической апостольской церкви, опороченной ныне из-за слабости своих новых членов и дряхлости своих первосвященников, спасение от гибели, но, конечно, если сама церковь того пожелает! Война на континенте помешала молодому де Марсе увидеть своего настоящего отца, вряд ли известного ему даже по имени. Покинутый родителями еще в детстве, он не лучше знал и г-жу де Марсе. Вполне понятно, что он нимало не горевал о смерти своего мнимого отца. Когда же умерла девица де Марсе, бывшая ему истинной матерью, то он поставил ей прелестный небольшой памятник на кладбище Пер-Лашез. Монсеньор де Маронис сулил этой Божьей старушке лучшее из мест в царствии небесном, вот почему она умирала счастливой. Анри же оплакивал ее эгоистическими слезами, сожалея не о ней, а о себе самом. Видя горе своего питомца, аббат осушил его слезы, напомнив ему, что почтенная девица уж очень противно нюхала табак, быстро глохла и становилась день ото дня все безобразнее и надоедливей, так что следует только благословлять унесшую ее смерть. В 1811 году епископ добился снятия опеки со своего воспитанника. Когда же мать г-на де Марсе вторично вышла замуж, прелат на семейном совете выбрал из своих прихожан честного, недалёкого человека, предварительно проверенного им в исповедальне, и поручил ему заботы об имуществе юного де Марсе с тем, чтобы доходы можно было обратить на нужды совместной жизни учителя и ученика, не касаясь, однако, основного капитала.
Итак, к концу 1814 года Анри де Марсе не был связан никакими узами на нашей грешной земле и чувствовал себя вольной птицей. Хотя ему исполнилось уже двадцать два года, на вид ему нельзя было дать больше семнадцати. Обычно даже самые придирчивые его соперники признавали, что он самый красивый юноша в Париже. От отца, лорда Дэдли, он унаследовал завлекающий, обольстительный взгляд синих глаз, от матери — густые чёрные волосы; от обоих — чистоту крови, нежную девичью кожу, мягкие, скромные манеры, изящную аристократическую фигуру и поразительно красивые руки. Для женщины увидеть его — значило потерять голову, да, понимаете ли, загореться одним из тех желаний, которые испепеляют сердце, но, впрочем, забываются из-за невозможности их удовлетворить, ибо постоянство вообще не свойственно парижанке. Немногие среди них, подобно мужчине, повторят девиз Оранского дома: «Не отступлюсь!» Этот молодой человек с юношески свежим лицом и с детскими глазами обладал храбростью льва и ловкостью обезьяны. На расстоянии десяти шагов, стреляя в лезвие ножа, он разрезал пулю пополам; верхом на лошади воплощал легендарного кентавра; с изяществом правил экипажем, запряжённым цугом; был проворен, как Керубино; был тих, как ягнёнок, но свалил бы любого парня из рабочего предместья в жестокой борьбе «сават» или на дубинках; играл на фортепиано так, что в случае нужды мог бы выступать как музыкант, и обладал голосом, который у Барбальи приносил бы ему пятьдесят тысяч франков в сезон. Увы! все его превосходные качества, очаровательные недостатки бледнели перед снедающим его ужасным пороком — он не верил ни мужчине, ни женщине, не верил ни в Бога, ни в черта. Таким его создала своенравная природа, а священник довершил её дело.
Дабы все было ясно в этой истории, мы должны сразу сказать, что лорд Дэдли, разумеется, встречал немало женщин, склонных одарить его другими экземплярами прелестного портрета. Вторым его шедевром в том же духе была молодая девушка по имени Эвфемия, рождённая от испанки, воспитанная в Гаванне, а затем перевезённая в Мадрид вместе с молоденькой креолкой, уроженкой Антильских островов, и со всеми разорительными привычками колоний, однако счастливо выданная замуж за старого и сказочно богатого испанского сеньора дон Ихоса, маркиза де Сан-Реаль, который после оккупации Испании французскими войсками переехал в Париж и поселился на улице Сен-Лазар. Щадя невинность юного возраста, а может быть и просто по беспечности, лорд Дэдли ничего не говорил своим детям об их родне, рассеянной им по белу свету. Это одно из маленьких неудобств цивилизации, но оно искупается такими преимуществами, что приходится прощать приносимые ею беды за все расточаемые ею блага. Чтобы больше не возвращаться к лорду Дэдли, прибавим, что в 1816 году он обрёл себе пристанище в Париже, спасаясь от преследования английского правосудия, поощряющего Восток лишь в торговых делах. Увидав как-то Анри, странствующий лорд заинтересовался, кто этот обольстительный юноша. И, узнав его имя, обронил:
— Ах! Жалко, что это мой сын!
Такова была история молодого человека, который в середине апреля 1815 года, блистая величавым спокойствием, свойственным животному, сознающему свою силу, беспечно прогуливался по главной аллее Тюильрийского сада; мещанки наивно оглядывались на него; другие женщины не оборачивались, выжидали, когда он пройдёт ещё раз, старались запечатлеть в памяти его образ и затем при случае вспомнить пленительное лицо, которое было бы под стать и самому красивому женскому телу.
«Что делаешь ты здесь? — ведь нынче воскресенье!» — спросил его, проходя мимо, маркиз де Ронкероль.
«Рыбка клюнула!» — отвечал молодой человек.
Этим вопросом и ответом они обменялись без слов, лишь при помощи двух многозначительных взглядов, и ни де Ронкероль, ни де Марсе виду не подали, что знакомы друг с другом. Молодой человек наблюдал за гуляющими, как истый парижанин, который, казалось бы, ничего не видит и не слышит, тогда как его тонкий слух и быстрый взгляд все улавливает, все примечает.
Через минуту к нему подошёл другой молодой человек и, непринуждённо взяв его под руку, сказал:
— Как дела, дружище де Марсе?
— Да превосходно! — ответил де Марсе с той показной сердечностью, которая среди молодых парижан ровно ничего не обещает ни в настоящем, ни в будущем.
И правда, парижская молодёжь не похожа на молодёжь других городов. Она делится на два класса: одни — молодые люди имущие, другие — неимущие, или иначе: одни накапливают мысли, другие — расточают деньги. Но знайте, речь идёт лишь о прирождённых парижанах, которые наслаждаются всеми усладами изысканной столичной жизни. Существуют там, бесспорно, и другие молодые люди; однако это невинные младенцы, они слишком поздно познают радости парижского существования и остаются в дураках. Они, как принято говорить, не гоняются за наживой, они поглощают знания, или, как выражаются некоторые, корпят над своими книгами. Наконец, среди богатых и среди бедных молодых людей встречаются и такие, что никогда не сворачивают с пути, выбранного ими раз навсегда, в них есть что-то от Эмиля из романа Руссо, они жалкие рабы гражданского долга, и вы никогда не увидите их в свете. Дипломаты не стесняясь называют их глупцами. Глупцы они или нет, но в значительной степени они увеличивают число посредственностей, под бременем которых сгибается Франция. Они никогда не переводятся, всегда все калечат, подгоняя общественные и частные дела под общую мерку, похваляются своим бессилием, величая его добропорядочностью и честностью. Эти люди, своего рода первые ученики в общественной жизни, заражают своим присутствием чиновничество, армию, суд, двор, палаты. Они способствуют измельчанию и опошлению страны и в общественном организме выполняют роль лимфатической жидкости, которая отяжеляет и расслабляет тело. Эти высоконравственные личности называют талантливых людей распутниками и шутами. Но если плуты заставляют оплачивать свои услуги, то все же услуги они оказывают, тогда как эти людишки только вредят и злоупотребляют почитанием толпы; к счастью для Франции, её блестящая молодёжь то и дело клеймит их именем тупиц.
Итак, с первого взгляда можно отчетливо различить две разновидности среди молодых людей, вкушающих изысканную жизнь среди этой очаровательной корпорации, к которой принадлежал и Анри де Марсе. Однако проницательные наблюдатели, смотрящие в корень вещей, скоро убеждаются, что это различие чисто нравственного порядка и ничто так не обманчиво, как эта блестящая мишура. Что бы там ни было, все они одинаково уверены в своем превосходстве над миром, толкуют вкривь и вкось события, людей, литературу, искусство; всегда носятся с новыми Питтами и Кобургами; обрывают серьезную беседу каламбуром, потешаются над наукой и учеными; презирают все, чего не знают или чего боятся; ставят себя превыше всего, провозглашая себя первыми судьями во всех вопросах. Все они дурачат своих отцов, выманивая у них деньги, и готовы проливать крокодиловы слезы на груди у своих матерей; обычно они ни во что не верят, злословят о женщинах или прикидываются скромниками, а на деле пляшут под дудку какой-нибудь низкой куртизанки или содержащей их старухи. Все они испорчены до мозга костей расчетливостью, развратом, грубым стремлением к житейским успехам, и при внимательном исследовании можно обнаружить, что все они страдают каменной болезнью… сердца. В обычных условиях они красивы, обаятельны, всегда склонны к проявлению дружеских чувств. Зубоскальство — неизменная основа их изменчивого жаргона; они бьют на оригинальность в своей одежде, с упоением повторяют очередную пошлость какого-нибудь модного актера и при встрече с любым новым для них человеком стараются обезоружить его своим презрением и дерзостью, чтобы сразу взять над ним верх; и горе тому, кто не стерпит обиды, не отложит на будущее расплату за нее по правилу — два ока за око. Кажется, все они одинаково равнодушны к несчастьям и бедствиям своей отчизны. Словом, они подобны красивой белой пене, вскипающей на волнах бурного моря. Они наряжаются, объедаются, танцуют, веселятся и в день битвы при Ватерлоо, и в холерный год, и во время революции. Притом у всех примерно одни и те же расходы, — но здесь и намечается между ними некоторое различие. Одни обладают уже капиталом, позволяющим им так восхитительно расточать дары капризной фортуны, другие только рассчитывают его обрести; все они шьют у одних и тех же портных, но счета у некоторых еще не оплачены. Кроме того, если одни, у которых головы, как решето, нахватавшись чужих мыслей, не могут удержать ни одной, то другие разбираются в них и усваивают все лучшее. Если одни воображают, что знают многое, на самом же деле ничего твердо не знают, но обо всем судят, если они навязывают свое достояние тем, кто ни в чем не нуждается, и ничего не дают тем, кто испытывает нужду, — другие тайно изучают мысли своего ближнего и ловко извлекают из своих денег, так же как из своих увлечений, огромную выгоду. Одни уже утеряли способность к верным впечатлениям, ибо душа их, подобно потускневшему старому зеркалу, ничего уже не воспринимает, — другие берегут свои чувства и жизнь, хотя и кажется, что растрачивают их не меньше, чем первые. Одни, не по убеждению, а лишь в погоне за успехом, примыкают к какой-нибудь политической системе, увлекаемые попутным ветром против течения, но, лишь только ветер подует в другую сторону, бросают свою ладью и пересаживаются в новую, — другие же заглядывают в будущее и видят в политической верности то, что англичане — в торговой честности: залог успеха. Там, где благополучный молодой человек щеголяет каламбуром или острым словцом по случаю нового политического курса, взятого троном, тот, у кого ничего нет за душой, не скрывая от общества своих гнусных расчетов или идя на тайную подлость, добивается всего, спокойно пожимая руки своим друзьям. Одни никогда не верят в чужие способности, все свои мысли считают открытием, как если бы мир был сотворен лишь накануне, питают безграничную веру в самих себя — и сами себе вредят больше, чем жесточайший враг. Но другие облеклись в броню неизменной осторожности в отношении к людям, знают им настоящую цену и достаточно предусмотрительны, чтобы иметь про запас одним замыслом больше, чем эксплуатируемые ими друзья; и вот вечером, положив голову на подушку, они определяют вес разных людей, как скупец взвешивает слитки золота. Одних бесит и самая пустяковая дерзость, а между тем они становятся посмешищем дипломатов, которые играют ими как картонными паяцами, дергая за верёвочку, именуемую самолюбием, тогда как другие заставляют себя уважать и умеют найти себе и жертву и покровителя. И вот наступает день — и те, кто ничего не имел, приобретают многое, те же, кто обладал многим, теряют все. Эти последние расценивают товарищей своих, добившихся положения, как изолгавшихся подлецов, но вместе с тем как сильных людей. «Он очень силён!» — это величайшая похвала, получаемая теми, кто quibuscumque viis[2]
Но обратимся к просторным, благоухающим, золочёным гостиным, к особнякам, окружённым садами, к миру богатому, праздному, счастливому, обеспеченному. Там вы встретите измождённые лица, истерзанные тщеславием. Там все нереально. Гоняться за наслаждениями — разве это не значит обретать только скуку? Светские люди рано растрачивают своё здоровье. Занятые лишь поисками удовольствий, они быстро начинают злоупотреблять своими чувствами, как рабочий злоупотребляет водкой. Наслаждение подобно некоторым лечебным снадобьям; чтобы они оказывали постоянное воздействие, надо увеличивать дозу, пока наконец не наступает смерть или полное отупение. Все низшие классы примостились к богачам и присматриваются к их вкусам, чтобы превратить их в пороки, извлечь из них выгоду. Как устоять перед хитрыми соблазнами, которые измышляются в этой стране? Да, и в Париже отравляют себя наркотиками, но только вместо опиума здесь обращаются к игре, чревоугодию, куртизанке. Вот почему с юных лет можно наблюдать у этих людей лишь пристрастия, но не страсти, лишь вымышленные увлечения и вялые чувства. Там царит бессилие; оттуда изгнана живая мысль, она вместе с энергией вся растратилась на кривляния паркетных шаркунов и женское притворство. Там вы встретите сорокалетних молокососов и шестнадцатилетних умудрённых старцев. В Париже богачи находят готовое остроумие, специально разжёванные для них знания, установленные убеждения; собственное остроумие, знания, убеждения им не нужны. В этом мире безрассудство достигло такой же степени, как слабость и разнузданность. Каждая минута на учёте, потому что все время уходит на безделье. Не ищите же там ни привязанностей, ни мыслей. За объятиями скрывается глубокое безразличие, а за вежливостью — упорное презрение. Там не знают любви к ближнему своему. Острословие без глубины, бесконечные сплетни и пересуды, а чаще всего затасканные общие фразы — такова сущность светских разговоров; но эти несчастные баловни судьбы не намерены, как они сами заявляют, собираться вместе для того, чтобы блистать изречениями в духе Ларошфуко, как будто восемнадцатый век уже не нашёл золотой середины между чрезмерным глубокомыслием и полнейшей пустотой. Когда же кто-либо из умных людей отпускает тонкую и лёгкую шутку, она остаётся непонятой; и вскоре, утомлённые тем, что им приходится только давать, ничего не получая взамен, такие люди перестают бывать в обществе и уступают своё место глупцам, которые и царят там безраздельно. Пустое существование, постоянные бесплодные поиски удовольствий, вечная скука, нищета души, сердца, мозга, усталость от блестящих парижских празднеств накладывают свой отпечаток на людей этого круга, превращают их лица в безжизненные маски, изрезанные преждевременными морщинами, в обычную физиономию богача, искажённую гримасой бессилия, освещённую отблеском золота, утратившую признаки мысли.
Весь духовный облик Парижа доказывает, что Париж материальный не мог быть иным, чем он является в действительности. Столица, украшенная венцом, — это королева, всегда беременная, всегда снедаемая безудержными, яростными причудами. Париж — голова земного шара, мозг, терзаемый гениальной мыслью и увлекающий вперёд человеческую цивилизацию, властитель, неустанный творец-художник, дальновидный политик; он, безусловно, должен обладать извилинами, присущими мозгу, пороками властелина, воображением художника и пресыщенностью бесстрастного политика Лик его отражает произрастание добра и зла; борьбу и победу, идейную битву 1789 года, трубы которой ещё гремят во всех уголках мира, а также поражение 1814 года. Город этот не может быть ни нравственнее, ни сердечнее, ни чище, чем паровой котёл одного из тех великолепных пароходов, что вызывают ваше восхищение, мощно разрезая океанские волны.
Разве Париж не чудесный корабль, нагруженный великой мудростью? Да, герб его — одно из тех пророчеств, на какие способна порой сама судьба. Город Париж гордится своей высокой бронзовой мачтой, украшенной изображениями побед и фигурой дозорного — Наполеона Правда, сему кораблю ведома килевая и боковая качка, но он бороздит воды всего мира, стреляет из сотни жерл со своих трибун, прокладывает путь через моря науки, несётся по ним на всех парусах, взывает с высоты своих марселей голосами учёных и художников: «Вперёд, на приступ! За мной!» На нем многолюдная команда, которая любит украшать судно новыми вымпелами. Юнги-мальчишки хохочут среди снастей; балластом служит увесистая буржуазия; рабочие и матросы насквозь просмолены, в каютах бездельничают счастливчики-пассажиры; склонившись над бортом судна, элегантные мичманы покуривают сигары, а дальше, на верхней палубе, — солдаты, искатели новых путей и честолюбцы, готовые пристать к любому берегу и возжечь там животворящие светочи истины, добиться славы, дарящей им наслаждение, или любви, требующей золота.
Итак, непосильным трудом пролетариев, необузданной погоней за наживой, снедающей крупную и мелкую буржуазию, жестокими муками творческой мысли и излишествами в наслаждениях, которых постоянно ищут великие мира сего, — вот чем объясняются искажённые черты лица, обычно свойственные парижанину Лишь на Востоке род людской ещё радует взоры великолепным своим обликом; но то действие постоянного покоя, излюбленного состояния этих глубокомысленных философов с длинными трубками, обладателей маленьких ног и крепкого тела, ненавистников презренной суеты; тогда как в Париже мелкие, средние и большие люди только и делают, что мчатся со всех ног, сбивают друг друга, преодолевают препятствия, подхлёстываемые неумолимой богиней Необходимостью, необходимостью денег, славы или развлечений… Вот почему свежее, спокойное, милое, подлинно юное лицо вам покажется самым необычайным исключением, до того редко можно здесь его встретить. Если увидите такое лицо, знайте: перед вами, бесспорно, молодой и ревностный священник; или же это добродушный сорокалетний аббат с тройным подбородком; юная благонравная девица, из тех, что воспитываются в иных буржуазных семьях; молодая двадцатилетняя мать, ещё полная иллюзий, кормящая грудью своего первенца; юноша, только что приехавший из провинции, доверенный попечению старой ханжи, обобравшей его до последней нитки, или, может быть, скромный приказчик, который ложится спать в полночь, усталый от постоянного скатывания и раскатывания штуки коленкора, и встаёт в семь часов утра, чтобы успеть выставить товары в окне лавки; или, нередко, служитель науки, а то и поэзии, целомудренный возлюбленный какой-нибудь прекрасной идеи, который живёт как монах и столь же умерен, терпелив и добродетелен; или глупец, самодовольный, вскормленный собственной глупостью, пышущий здоровьем, с неизменной улыбкой на губах; или представитель счастливой, беззаботной породы фланёров, действительно счастливых обитателей Парижа, ежеминутно смакующих поэзию его вечного движения. Все же в Париже есть кучка избранных существ, которым идёт на пользу это напряжённое производство товаров, погоня за наживой, сделки, искусство и золото. Это — женщины. Хотя в Париже по тысяче причин их облик искажён сильнее, чем где бы то ни было, однако в их женском мирке выделяется небольшое счастливое племя, которое живёт на восточный лад и может сохранить свою красоту; но эти женщины редко проходят по улицам, пребывая затворницами, и подобно редкостным цветам, раскрывающим свои лепестки лишь в известные часы, являются настоящими экзотическими созданиями. Впрочем, Париж по самой своей сущности — город контрастов. Пусть здесь редки искренние чувства, но и здесь, как везде, встречается благородная дружба, безграничная преданность. На поле битвы наживы и страстей, как и в жизни армии, этого странствующего сообщничества, где торжествует эгоизм, где каждый должен сам себя защищать, чувства, если уж они проявляются, как бы особенно склонны раскрываться во всей своей глубине и особенно прекрасны в силу противопоставления. То же бывает в Париже и с красотою лица. Нередко среди высшей аристократии то здесь, то там можно встретить прелестные лица юношей, свидетельствующие об исключительном воспитании и чистоте нравов. Со свежим очарованием английской красоты лица эти сочетают выразительность, французскую одухотворённость, чистоту форм. Горячий огонь очей, прелестные алые губы, шелковистый блеск чёрных кудрей, белая кожа, нежный овал лица превращают этих юношей в прекрасные цветы человеческие, производят блистательное впечатление среди массы тусклых, старообразных, носатых, кривляющихся физиономий.
Женщины сразу устремляют на таких юношей свои взоры и с жадным упоением любуются ими, подобно тому, как мужчины восхищаются красивой, скромной, грациозной молоденькой девушкой, окружённой ореолом той очаровательной невинности, о какой мы грезим. Если этот беглый очерк, посвящённый жителям Парижа, дал представление о редкости красоты рафаэлевского типа и о том восторге, какой она должна возбуждать с первого взгляда, то основная цель нашей повести достигнута. Quod erat demonstrandum, — что и требовалось доказать, — если только позволительно пользоваться схоластическими формулами, изучая историю нравов.
Как-то, в прекрасное весеннее утро, в ту пору, когда деревья ещё не зазеленели, но уже покрылись набухшими почками, а на крышах уже горят солнечные блики, когда голубеет небо; когда парижское население покидает свои ульи, жужжит на бульварах, тысячецветной змеёй ползёт по улице Мира в направлении к Тюильри, приветствуя свадебный пир возрождающейся природы, — в такой ликующий день молодой человек, сам прекрасный, как этот день, одетый со вкусом, непринуждённый в манерах, — откроем его тайну, — дитя любви, побочный сын лорда Дэдли и всем известной маркизы де Вордак, прогуливался по широкой аллее в Тюильри. Сей Адонис, носивший имя Анри де Марсе, родился во Франции, куда лорд Дэдли приехал с целью выдать замуж молодую особу, мать нашего Анри, за старого дворянина по фамилии де Марсе. Этот облинявший и полумёртвый мотылёк признал ребёнка своим, получив в качестве вознаграждения в пожизненное пользование сто тысяч франков ренты, переходящие затем к его мнимому сыну; лорд Дэдли не дорого заплатил за своё сумасбродство: французские бумаги шли тогда по семнадцати с половиной франков. Старый дворянин умер, так и не сблизившись с женой. Г-жа де Марсе впоследствии вышла замуж за маркиза де Вордака; но и до этого она мало думала о своём ребёнке и о лорде Дэдли. Сначала война между Францией и Англией разъединила любовников, а верность во что бы то ни стало никогда не была, да и не будет модной в Париже. Затем успех элегантной, красивой женщины, пользовавшейся всеобщим обожанием, заглушил в парижанке материнское чувство. Лорд Дэдли проявил не больше чадолюбия, чем мать. Быть может, быстрая измена пылко любимой им девушки вызвала у него нечто вроде неприязни ко всему, что было с ней связано. Возможно также, что отцы привязываются только к тем детям, которых они близко узнают; это общепризнанное мнение имеет важный смысл для семейного спокойствия, и его должны поддерживать все холостяки, доказывая, что отцовство — чувство, подобное тепличному растению, взращённое женой, добрыми нравами и законами.
Бедный Анри де Марсе обрел отца именно в том человеке, которому не был обязан своим появлением на свет. Отцовским чувствам г-на де Марсе, естественно, было далеко до совершенства. По обыкновению, отец мало бывает с детьми, и наш дворянин подражал в этом родным отцам. Старикашка не продал бы своего имени, если бы не предавался порокам. Итак, без всяких угрызений совести он принялся проедать и пропивать в различных притонах и прочих злачных местах те небольшие доходы, которые французское казначейство выплачивало держателям государственной ренты. Затем он отдал ребенка на попечение своей престарелой сестры, девицы де Марсе, которая нежно заботилась о своем воспитаннике и на скудные средства, получаемые от брата, пригласила к нему наставником аббата, не имеющего ломаного гроша за душой; аббат принял на себя заботы о юном питомце, положившись на вознаграждение себе в будущем за счет его стотысячной ренты, и искренне привязался к мальчику. Наставник этот по воле случая оказался истинным священником, прелатом, как бы созданным для того, чтобы стать кардиналом во Франции либо Борджиа в папской тиаре. За три года он обучил мальчика всему, чему обучили бы его в школе за десять лет. Наконец, этот незаурядный человек, по имени аббат де Маронис, завершил образование своего ученика, приобщив его к цивилизации во всех ее проявлениях; он делился с ним всем своим опытом, он вовсе не думал таскать его по церквам, — да в те годы они были еще закрыты, — но иногда водил его за кулисы, а еще чаще к куртизанкам; аббат последовательно развенчал перед юношей одно за другим все человеческие чувства, преподал ему правила политики, которую в ту пору стряпали в гостиных; ознакомил его со всем правительственным механизмом и, питая дружеские чувства к этой брошенной на произвол судьбы, но многообещающей, прекрасной натуре, мужественно попытался заменить ему мать; разве церковь и не должна быть матерью всех сирот? Юноша оправдал надежды своего учителя. Достойный человек умер епископом в 1812 году, удовлетворенный сознанием, что оставляет после себя под небесами чадо, чувства и ум которого в шестнадцать лет столь блистательно воспитаны, что оно легко может взять верх над любым сорокалетним мужчиной. Кто ожидал бы найти железное сердце, отравленный ум под самой обольстительной внешностью, подобной той, какою старые мастера, эти великие в своей наивности художники, наделяли змия-искусителя? И это еще не все. Чертовски предусмотрительный служитель церкви обеспечил своему детищу покровительство нужных людей в высшем свете, откуда молодой человек мог извлечь дополнительную ренту в сто тысяч ливров. Словом, сей пастырь, порочный, но умный, не верующий, но ученый, коварный, но приятный, тщедушный с виду, но сильный телом и духом, был столь полезен своему питомцу, столь снисходителен к его порокам, столь опытен в оценке борющихся сил, столь искусен в разоблачении сущности человеческой природы, столь молод за столом у Фраскати и еще кое-где, что признательного ему Анри де Марсе в 1814 году уже ничто не могло растрогать — разве лишь лицезрение портрета, на котором изображен был дорогой ему епископ, — единственное движимое имущество, оставленное ему прелатом, представителем несравненной породы людей, гений коих принесет римско-католической апостольской церкви, опороченной ныне из-за слабости своих новых членов и дряхлости своих первосвященников, спасение от гибели, но, конечно, если сама церковь того пожелает! Война на континенте помешала молодому де Марсе увидеть своего настоящего отца, вряд ли известного ему даже по имени. Покинутый родителями еще в детстве, он не лучше знал и г-жу де Марсе. Вполне понятно, что он нимало не горевал о смерти своего мнимого отца. Когда же умерла девица де Марсе, бывшая ему истинной матерью, то он поставил ей прелестный небольшой памятник на кладбище Пер-Лашез. Монсеньор де Маронис сулил этой Божьей старушке лучшее из мест в царствии небесном, вот почему она умирала счастливой. Анри же оплакивал ее эгоистическими слезами, сожалея не о ней, а о себе самом. Видя горе своего питомца, аббат осушил его слезы, напомнив ему, что почтенная девица уж очень противно нюхала табак, быстро глохла и становилась день ото дня все безобразнее и надоедливей, так что следует только благословлять унесшую ее смерть. В 1811 году епископ добился снятия опеки со своего воспитанника. Когда же мать г-на де Марсе вторично вышла замуж, прелат на семейном совете выбрал из своих прихожан честного, недалёкого человека, предварительно проверенного им в исповедальне, и поручил ему заботы об имуществе юного де Марсе с тем, чтобы доходы можно было обратить на нужды совместной жизни учителя и ученика, не касаясь, однако, основного капитала.
Итак, к концу 1814 года Анри де Марсе не был связан никакими узами на нашей грешной земле и чувствовал себя вольной птицей. Хотя ему исполнилось уже двадцать два года, на вид ему нельзя было дать больше семнадцати. Обычно даже самые придирчивые его соперники признавали, что он самый красивый юноша в Париже. От отца, лорда Дэдли, он унаследовал завлекающий, обольстительный взгляд синих глаз, от матери — густые чёрные волосы; от обоих — чистоту крови, нежную девичью кожу, мягкие, скромные манеры, изящную аристократическую фигуру и поразительно красивые руки. Для женщины увидеть его — значило потерять голову, да, понимаете ли, загореться одним из тех желаний, которые испепеляют сердце, но, впрочем, забываются из-за невозможности их удовлетворить, ибо постоянство вообще не свойственно парижанке. Немногие среди них, подобно мужчине, повторят девиз Оранского дома: «Не отступлюсь!» Этот молодой человек с юношески свежим лицом и с детскими глазами обладал храбростью льва и ловкостью обезьяны. На расстоянии десяти шагов, стреляя в лезвие ножа, он разрезал пулю пополам; верхом на лошади воплощал легендарного кентавра; с изяществом правил экипажем, запряжённым цугом; был проворен, как Керубино; был тих, как ягнёнок, но свалил бы любого парня из рабочего предместья в жестокой борьбе «сават» или на дубинках; играл на фортепиано так, что в случае нужды мог бы выступать как музыкант, и обладал голосом, который у Барбальи приносил бы ему пятьдесят тысяч франков в сезон. Увы! все его превосходные качества, очаровательные недостатки бледнели перед снедающим его ужасным пороком — он не верил ни мужчине, ни женщине, не верил ни в Бога, ни в черта. Таким его создала своенравная природа, а священник довершил её дело.
Дабы все было ясно в этой истории, мы должны сразу сказать, что лорд Дэдли, разумеется, встречал немало женщин, склонных одарить его другими экземплярами прелестного портрета. Вторым его шедевром в том же духе была молодая девушка по имени Эвфемия, рождённая от испанки, воспитанная в Гаванне, а затем перевезённая в Мадрид вместе с молоденькой креолкой, уроженкой Антильских островов, и со всеми разорительными привычками колоний, однако счастливо выданная замуж за старого и сказочно богатого испанского сеньора дон Ихоса, маркиза де Сан-Реаль, который после оккупации Испании французскими войсками переехал в Париж и поселился на улице Сен-Лазар. Щадя невинность юного возраста, а может быть и просто по беспечности, лорд Дэдли ничего не говорил своим детям об их родне, рассеянной им по белу свету. Это одно из маленьких неудобств цивилизации, но оно искупается такими преимуществами, что приходится прощать приносимые ею беды за все расточаемые ею блага. Чтобы больше не возвращаться к лорду Дэдли, прибавим, что в 1816 году он обрёл себе пристанище в Париже, спасаясь от преследования английского правосудия, поощряющего Восток лишь в торговых делах. Увидав как-то Анри, странствующий лорд заинтересовался, кто этот обольстительный юноша. И, узнав его имя, обронил:
— Ах! Жалко, что это мой сын!
Такова была история молодого человека, который в середине апреля 1815 года, блистая величавым спокойствием, свойственным животному, сознающему свою силу, беспечно прогуливался по главной аллее Тюильрийского сада; мещанки наивно оглядывались на него; другие женщины не оборачивались, выжидали, когда он пройдёт ещё раз, старались запечатлеть в памяти его образ и затем при случае вспомнить пленительное лицо, которое было бы под стать и самому красивому женскому телу.
«Что делаешь ты здесь? — ведь нынче воскресенье!» — спросил его, проходя мимо, маркиз де Ронкероль.
«Рыбка клюнула!» — отвечал молодой человек.
Этим вопросом и ответом они обменялись без слов, лишь при помощи двух многозначительных взглядов, и ни де Ронкероль, ни де Марсе виду не подали, что знакомы друг с другом. Молодой человек наблюдал за гуляющими, как истый парижанин, который, казалось бы, ничего не видит и не слышит, тогда как его тонкий слух и быстрый взгляд все улавливает, все примечает.
Через минуту к нему подошёл другой молодой человек и, непринуждённо взяв его под руку, сказал:
— Как дела, дружище де Марсе?
— Да превосходно! — ответил де Марсе с той показной сердечностью, которая среди молодых парижан ровно ничего не обещает ни в настоящем, ни в будущем.
И правда, парижская молодёжь не похожа на молодёжь других городов. Она делится на два класса: одни — молодые люди имущие, другие — неимущие, или иначе: одни накапливают мысли, другие — расточают деньги. Но знайте, речь идёт лишь о прирождённых парижанах, которые наслаждаются всеми усладами изысканной столичной жизни. Существуют там, бесспорно, и другие молодые люди; однако это невинные младенцы, они слишком поздно познают радости парижского существования и остаются в дураках. Они, как принято говорить, не гоняются за наживой, они поглощают знания, или, как выражаются некоторые, корпят над своими книгами. Наконец, среди богатых и среди бедных молодых людей встречаются и такие, что никогда не сворачивают с пути, выбранного ими раз навсегда, в них есть что-то от Эмиля из романа Руссо, они жалкие рабы гражданского долга, и вы никогда не увидите их в свете. Дипломаты не стесняясь называют их глупцами. Глупцы они или нет, но в значительной степени они увеличивают число посредственностей, под бременем которых сгибается Франция. Они никогда не переводятся, всегда все калечат, подгоняя общественные и частные дела под общую мерку, похваляются своим бессилием, величая его добропорядочностью и честностью. Эти люди, своего рода первые ученики в общественной жизни, заражают своим присутствием чиновничество, армию, суд, двор, палаты. Они способствуют измельчанию и опошлению страны и в общественном организме выполняют роль лимфатической жидкости, которая отяжеляет и расслабляет тело. Эти высоконравственные личности называют талантливых людей распутниками и шутами. Но если плуты заставляют оплачивать свои услуги, то все же услуги они оказывают, тогда как эти людишки только вредят и злоупотребляют почитанием толпы; к счастью для Франции, её блестящая молодёжь то и дело клеймит их именем тупиц.
Итак, с первого взгляда можно отчетливо различить две разновидности среди молодых людей, вкушающих изысканную жизнь среди этой очаровательной корпорации, к которой принадлежал и Анри де Марсе. Однако проницательные наблюдатели, смотрящие в корень вещей, скоро убеждаются, что это различие чисто нравственного порядка и ничто так не обманчиво, как эта блестящая мишура. Что бы там ни было, все они одинаково уверены в своем превосходстве над миром, толкуют вкривь и вкось события, людей, литературу, искусство; всегда носятся с новыми Питтами и Кобургами; обрывают серьезную беседу каламбуром, потешаются над наукой и учеными; презирают все, чего не знают или чего боятся; ставят себя превыше всего, провозглашая себя первыми судьями во всех вопросах. Все они дурачат своих отцов, выманивая у них деньги, и готовы проливать крокодиловы слезы на груди у своих матерей; обычно они ни во что не верят, злословят о женщинах или прикидываются скромниками, а на деле пляшут под дудку какой-нибудь низкой куртизанки или содержащей их старухи. Все они испорчены до мозга костей расчетливостью, развратом, грубым стремлением к житейским успехам, и при внимательном исследовании можно обнаружить, что все они страдают каменной болезнью… сердца. В обычных условиях они красивы, обаятельны, всегда склонны к проявлению дружеских чувств. Зубоскальство — неизменная основа их изменчивого жаргона; они бьют на оригинальность в своей одежде, с упоением повторяют очередную пошлость какого-нибудь модного актера и при встрече с любым новым для них человеком стараются обезоружить его своим презрением и дерзостью, чтобы сразу взять над ним верх; и горе тому, кто не стерпит обиды, не отложит на будущее расплату за нее по правилу — два ока за око. Кажется, все они одинаково равнодушны к несчастьям и бедствиям своей отчизны. Словом, они подобны красивой белой пене, вскипающей на волнах бурного моря. Они наряжаются, объедаются, танцуют, веселятся и в день битвы при Ватерлоо, и в холерный год, и во время революции. Притом у всех примерно одни и те же расходы, — но здесь и намечается между ними некоторое различие. Одни обладают уже капиталом, позволяющим им так восхитительно расточать дары капризной фортуны, другие только рассчитывают его обрести; все они шьют у одних и тех же портных, но счета у некоторых еще не оплачены. Кроме того, если одни, у которых головы, как решето, нахватавшись чужих мыслей, не могут удержать ни одной, то другие разбираются в них и усваивают все лучшее. Если одни воображают, что знают многое, на самом же деле ничего твердо не знают, но обо всем судят, если они навязывают свое достояние тем, кто ни в чем не нуждается, и ничего не дают тем, кто испытывает нужду, — другие тайно изучают мысли своего ближнего и ловко извлекают из своих денег, так же как из своих увлечений, огромную выгоду. Одни уже утеряли способность к верным впечатлениям, ибо душа их, подобно потускневшему старому зеркалу, ничего уже не воспринимает, — другие берегут свои чувства и жизнь, хотя и кажется, что растрачивают их не меньше, чем первые. Одни, не по убеждению, а лишь в погоне за успехом, примыкают к какой-нибудь политической системе, увлекаемые попутным ветром против течения, но, лишь только ветер подует в другую сторону, бросают свою ладью и пересаживаются в новую, — другие же заглядывают в будущее и видят в политической верности то, что англичане — в торговой честности: залог успеха. Там, где благополучный молодой человек щеголяет каламбуром или острым словцом по случаю нового политического курса, взятого троном, тот, у кого ничего нет за душой, не скрывая от общества своих гнусных расчетов или идя на тайную подлость, добивается всего, спокойно пожимая руки своим друзьям. Одни никогда не верят в чужие способности, все свои мысли считают открытием, как если бы мир был сотворен лишь накануне, питают безграничную веру в самих себя — и сами себе вредят больше, чем жесточайший враг. Но другие облеклись в броню неизменной осторожности в отношении к людям, знают им настоящую цену и достаточно предусмотрительны, чтобы иметь про запас одним замыслом больше, чем эксплуатируемые ими друзья; и вот вечером, положив голову на подушку, они определяют вес разных людей, как скупец взвешивает слитки золота. Одних бесит и самая пустяковая дерзость, а между тем они становятся посмешищем дипломатов, которые играют ими как картонными паяцами, дергая за верёвочку, именуемую самолюбием, тогда как другие заставляют себя уважать и умеют найти себе и жертву и покровителя. И вот наступает день — и те, кто ничего не имел, приобретают многое, те же, кто обладал многим, теряют все. Эти последние расценивают товарищей своих, добившихся положения, как изолгавшихся подлецов, но вместе с тем как сильных людей. «Он очень силён!» — это величайшая похвала, получаемая теми, кто quibuscumque viis[2]