Она сжала его в своих объятиях, положила голову к нему на плечо, подставила ему губы и сорвала с его уст поцелуй, от которого у обоих закружилась голова, — де Марсе показалось, что земля разверзается у него под ногами, а Пакита крикнула: «Уходи!» — голосом, который ясно показывал, как мало она владела собой. Но она не разжимала своих объятий и, продолжая повторять «Уходи!» — медленно вела его к лестнице.
   Там мулат, белые глаза которого загорелись при виде Пакиты, взял светильник из рук своего кумира и вывел Анри на улицу. Он оставил светильник под навесом, открыл дверцу кареты, усадил Анри и со сказочной быстротой доставил его на Итальянский бульвар. Лошади мчались так, словно в них вселился дьявол.
   Все происшествие промелькнуло для де Марсе как дивный сон, — но такой сон, даже рассеявшись, оставляет в душе чувство сверхъестественного упоения, за которым потом человек гоняется всю остальную свою жизнь. И все это повлёк за собой один лишь поцелуй. Не бывало ещё свидания благопристойнее, непорочнее, даже, быть может, холоднее, в более неприглядной обстановке, перед лицом более страшного божества, — ибо мать Пакиты запечатлелась в воображении Анри как исчадие ада, как некое скрюченное существо, похожее на безжизненный труп, порочное и дико-жестокое, своей фантастичностью превосходящее все, что когда-либо создавали художники и поэты. А между тем ни одно свидание не обостряло так его чувств, не пробуждало таких дерзких желаний, не исторгало из его сердца такой любви, которая словно насыщала собой самый воздух вокруг него. Это было какое-то мрачное, таинственное, сладостное, нежное, скованное и вместе с тем восторженное чувство, какое-то странное сочетание безобразного и небесно-прекрасного, рая и ада — и все это пьянило де Марсе. Он перестал быть самим собой, и все же у него хватило сил, чтобы бороться с опьянением страсти. Чтобы понять его поведение при развязке этой истории, необходимо объяснить, как душа его воспарила в ту пору, когда обычно молодые люди мельчают в общении с женщинами и в бесконечных мечтах о них. Он окреп духом благодаря тайным обстоятельствам, наделившим его безмерной и не ведомой никому властью. В руке у этого юноши был скипетр, более могущественный, чем скипетр современных королей, которые обычно ограничены законом в малейших проявлениях своей воли. Де Марсе пользовался самодержавной властью восточного деспота. Но эта власть, столь глупо проявляемая тупыми азиатскими царьками, была вдвое усилена благодаря европейскому развитию и французскому уму, самому гибкому и самому острому оружию в умственном арсенале человечества. У Анри были неограниченные возможности удовлетворять свою жажду наслаждений и почестей. Сила такого незримого воздействия на общество облекла его подлинным, хотя и тайным, величием, не нуждающимся в показной пышности и сосредоточенным в нем самом. Он смотрел на себя не так, как мог на себя смотреть Людовик XIV, но как смотрели на себя самые гордые из калифов, фараонов, Ксерксов, которые верили в своё божественное происхождение и, подобно божеству, скрывали лик свой от подданных, дабы не поразить их насмерть своим взором. И вот, выступая судьёй и обвинителем в своих столкновениях с людьми, де Марсе спокойно выносил смертный приговор мужчине или женщине, если они его оскорбили. Хотя нередко приговор этот произносился в легкомысленно-игривой форме, однако всегда он оказывался непреложным. Проступок становился несчастьем, подобным тому, какое причиняет молния, поразив насмерть молодую, счастливую парижанку, спешившую на свидание в карете, а не старика кучера на козлах. Понятно, что глубокая и горькая ирония, свойственная речам этого молодого человека, почти на всех наводила ужас и каждый боялся его задеть. Женщины необычайно любят таких мужчин, этих владык собственной милостью, как бы шествующих в окружении львов и палачей, вселяя повсеместно трепет. Сознание своей силы придаёт им спокойную уверенность во всех своих действиях и львиную гордость — все, что воплощает для женщин тот тип сильного мужчины, о котором они мечтают. Таков был де Марсе.
   В этот день он, счастливый сознанием своего близкого блаженства, вновь превратился в непосредственного и податливого юношу и, ложась спать, думал только о любви. Ночью он видел сны, какие видят страстные молодые люди; ему снилась Златоокая девушка. То были какие-то фантастические видения, неуловимые странные образы, пронизанные ярким светом, в которых угадываются целые незримые миры, но только смутно: перед ними как бы колеблется некая завеса. Следующие два дня Анри скрывался, и никто не мог его найти. Он пользовался своей властью только на известных условиях, и, к счастью для него, в эти дни он был простым солдатом на службе тому демону, от которого зависела таинственная сторона его жизни.
   Но в назначенный час, вечером, он высматривал на бульваре карету, которая не заставила себя ждать. Мулат подошёл к Анри и обратился к нему с французской фразой, как видно, заученной им наизусть:
   — Она сказала, если вы хотите её повидать, дайте завязать себе глаза.
   И Кристемио показал белый шёлковый платок.
   — Нет! — произнёс Анри, властная душа которого вдруг возмутилась.
   И он занёс уже ногу на ступеньку кареты. Но мулат подал знак, и карета отъехала.
   — Хорошо! — закричал де Марсе, приходя в неистовство при мысли, что потеряет обещанное ему наслаждение.
   К тому же он понимал невозможность каких-либо переговоров с рабом, который слепо, как палач, исполнял приказания. И разве на это пассивное орудие должен обрушиться его гнев?
   Мулат свистнул, карета повернула обратно. Анри стремительно бросился в неё. И пора было: несколько зевак уже толпились на бульваре. Анри был силён и хотел перехитрить мулата. Когда лошади побежали крупной рысью, он схватил мулата за руки, чтобы, одолев и укротив своего надсмотрщика, развязать себе глаза и проследить, куда его везут. Напрасная попытка! Глаза мулата загорелись во мраке. Испуская крики сдавленным от ярости голосом, он вырвался и железной рукой отбросил де Марсе, словно пригвоздив его к углу кареты; затем другой, свободной рукой он вытащил трехгранный кинжал и свистнул. Услышав свист, кучер остановился. Анри был безоружен, он вынужден был покориться и сам подставил голову, чтобы ему завязали глаза. Это выражение покорности успокоило Кристемио, и он завязал ему глаза почтительно и заботливо, что говорило о некоторого рода преклонении перед избранником своего божества. Но прежде чем прибегнуть к этой мере предосторожности, он недоверчиво спрятал свой кинжал во внутренний боковой карман и застегнулся до самого подбородка.
   «Да, этот чудила убил бы меня не задумываясь», — подумал де Марсе.
   Лошади снова помчались во весь опор. Для молодого человека, так хорошо знавшего Париж, как знал его Анри, оставался ещё один выход. Чтобы узнать, куда они едут, ему достаточно было сосредоточиться и подсчитывать, исходя из количества попадавшихся им на пути водостоков, все улицы, которые приходилось им пересекать, пока они следовали прямо по бульварам. Таким образом, он мог бы установить, на какую боковую улицу свернёт карета, в сторону Сены или высот Монмартра, и отгадать название и положение улицы, где остановится его проводник. Но сильнейшее возбуждение, вызванное борьбой, ярость при мысли об унизительных условиях, которым он подчинялся, навязчивые мысли о мести, догадки по поводу мелочной заботливости таинственной девушки обо всех обстоятельствах его приезда к ней, — все мешало ему сосредоточить, подобно слепым, особое внимание, необходимое для напряжённой, чёткой работы умственных способностей и памяти. Ехали около получаса. Карета остановилась не на мостовой. Мулат и кучер взяли Анри поперёк тела, вытащили его из кареты, положили на какие-то носилки и понесли через сад, о чем он догадался по благоуханию цветов и характерному запаху деревьев и зелени. Все было так тихо вокруг, что он различал шум капель, падавших с влажной листвы. Оба человека внесли его по лестнице, поставили на ноги, провели через длинный ряд комнат, держа за руки, и оставили его наконец в наполненных ароматом покоях, где нога тонула в пушистом ковре. Женская рука усадила его на диван и сняла с его глаз повязку. Анри увидел перед собой Пакиту, но Пакиту, окружённую блестящей роскошью, которую так любят сладострастные женщины.
   Половина будуара, где находился Анри, была мягко закруглена, а противоположная часть образовывала правильный квадрат, где посредине стены блестел беломраморный золочёный камин. Анри был введён через боковую дверь, скрытую под богатой ковровой портьерой и расположенную прямо против окна. Вдоль всей подковообразной стены комнаты тянулся настоящий турецкий диван, иначе говоря, матрац, положенный прямо на пол, но матрац широкий, как кровать, — диван в пятьдесят футов длиною, крытый белым кашемиром, украшенный чёрными и пунцовыми сборчатыми полосами, перекрещёнными под косыми углами. Спинка этого гигантского ложа возвышалась на несколько дюймов над грудой подушек, придававших ему ещё больше роскоши прелестью своих узоров.
   Будуар был обтянут красной тканью, а по ней трубчатыми складками, наподобие каннелюр коринфской колонны, ниспадал индийский муслин, отделанный поверху и понизу пунцовой каймой в чёрных арабесках. Под складками муслина пунцовый цвет казался розовым, и этот цвет любви повторялся на оконных занавесах, тоже из индийского муслина, подбитых розовой тафтой и отделанных пунцово-чёрной бахромой. Шесть двухсвечных канделябров из золочёного серебра, укреплённых на стене, на равном друг от друга расстоянии, освещали диван. Потолок, с которого свешивалась люстра матового золочёного серебра, сверкал белизной, подчёркнутой золочёным карнизом. Ковёр напоминал восточную шаль, он являл взорам тот же рисунок, что и диван, и приводил на память поэзию Персии, где он был выткан руками рабов. Мебель была обита белым кашемиром с чёрной и пунцовой отделкой. Часы, канделябры — все было из белого мрамора, сверкало позолотой. Единственный стол, стоявший в этой комнате, покрыт был кашемировой скатертью. В изящных жардиньерках были розы всевозможных сортов и другие цветы — только белые и красные. Словом, все до мелочей, казалось, было предметом нежнейших забот. Никогда ещё богатству не удавалось столь кокетливо себя завуалировать красивой оболочкой, выказывать столько грации, возбуждать столько сладострастной неги. Здесь должно было воспламениться и самое холодное существо. Переливающаяся ткань обивки, цвет которой менялся в зависимости от направления взгляда, переходя от совершенно белых к совершенно розовым тонам, прекрасно сочеталась с игрой света, пронизывающего прозрачные складки муслина, создавая впечатление чего-то облачного, воздушного. К белизне душа испытывает какое-то особенное влечение, к красному цвету льнёт любовь, а золото потворствует страстям, обладая властью удовлетворять их прихоти. Так все смутные и таинственные свойства человеческой души, её необъяснимые, бесконечные изгибы находили здесь поощрение. Эта совершённая гармония создавала какое-то совсем особое созвучие красок, вызывала в душе сладострастные, неопределённые, неуловимые отклики.
   И в мягкой атмосфере, насыщенной тонким благоуханием, Па-кита, с обнажёнными ногами, в белоснежном воздушном пеньюаре, с померанцевыми цветами в чёрных волосах, предстала перед Анри коленопреклонённая, склонившаяся перед ним, как перед божеством, нисшедшим в сей дивный храм. Хотя де Марсе и привык к изысканной парижской роскоши, он был изумлён видом этой чудесной раковины, подобной той, из которой вышла Венера.
   Было ли то следствием резкого перехода от темноты, в которой до этого он долго пребывал, к свету, заливавшему теперь его до глубины души, или же поразительного контраста между окружающей его обстановкой и обстановкой первого их свидания, — но он испытал одно из тех тончайших ощущений, какие порождает только подлинная поэзия. Когда в дивном уголке, как бы по волшебству возникшем перед ним, он увидел этот венец творения, эту деву — тёплые тона её лица, её нежную кожу, слегка позлащённую красноватыми бликами, окутанную дымкой какого-то неведомого любовного томления, как бы сияющую отблесками всех светильников и отсветами всех красок, — его гнев, жажда мести, уязвлённое самолюбие — все исчезло. Как орёл, что камнем кидается на свою добычу, он схватил её в объятия, усадил к себе на колени и в неизъяснимом сладострастном упоении ощутил тяжесть роскошного тела, нежно прильнувшего к нему.
   — Приди ко мне, Пакита! — еле слышно прошептал он.
   — Говори, говори, не бойся! — сказала ему Пакита — Этот приют создан для любви. Ни один звук не вырвется отсюда наружу, все подчинено здесь одному — сохранить звуки и музыку любимого голоса. Как ни кричи здесь — никто ничего не услышит по ту сторону этих стен. Здесь можно убить кого хочешь, твоя жертва будет тщетно звать на помощь, как в бескрайней пустыне.
   — Да кто же это постиг в таком совершенстве ревность и её требования?
   — Никогда не спрашивай меня об этом, — ответила она, неописуемо милым движением развязывая галстук молодого человека и, вероятно, желая полюбоваться его шеей.
   — Да, вот она, эта шея, которая так мне нравится… — сказала она. — Хочешь порадовать меня?
   Вопрос этот, прозвучавший в её устах почти цинично, вывел де Марсе из задумчивости, в которую поверг его властный запрет Па-киты допытываться, кем было то неведомое существо, что, как тень, витало над ними.
   — А если бы я захотел узнать, кто властвует здесь?
   Пакита взглянула на него, вся дрожа.
   — Стало быть, это не я! — сказал он, подымаясь и отталкивая от себя девушку, которая упала, запрокинув голову. — Где бы я ни был, я не терплю рядом с собой другого.
   — Мне страшно, страшно!.. — вырвалось у несчастной рабыни, охваченной ужасом.
   — Да за кого же ты меня принимаешь? Ответишь ты мне или нет? Вся в слезах, Пакита тихо поднялась, подошла к одному из двух шкапов чёрного дерева, стоявших в комнате, достала оттуда кинжал и протянула его Анри с покорностью, способной разжалобить даже тигра.
   — Дай мне все счастье, какое только может дать мужчина, когда он любит, — сказала она, — и, когда я засну, убей меня, потому что ответить тебе я не могу. Пойми! Я здесь — как бедный зверёк на цепи, я и то удивлена, как осмелилась я перекинуть мост через пропасть, что разделяет нас. Опьяни меня ласками, а потом убей! О нет, нет! — воскликнула она, складывая руки, как на молитве. — Не убивай меня! Я люблю жизнь! Жизнь для меня так прекрасна! Пусть я рабыня, но ведь я и царица. Я могла бы обмануть тебя страстными речами — заверить, что люблю лишь тебя одного, доказать тебе мою любовь, воспользоваться своей минутной властью, чтобы сказать тебе: «Возьми меня и на мгновение упейся мною, как мимоходом упиваются ароматом цветка в королевском саду». А потом, вскружив тебе голову женскими уловками, воспарив с тобой на крыльях ввысь, утолив свою жажду наслаждений, я могла бы приказать, чтобы тебя бросили в колодец, где никто тебя никогда не найдёт, — он вырыт с той целью, чтоб можно было мстить, не страшась кары правосудия, и наполнен гашёной известью, которая испепелила бы твоё тело. Лишь в моем сердце остался бы ты навеки.
   Анри спокойно взглянул на девушку, и бесстрашный взгляд его наполнил её радостью.
   — Нет, никогда я не сделаю этого! Не западня ждала тебя здесь, а женское сердце, которое тебя боготворит. Не тебя, а меня бросят в колодец.
   — Право, все это необычайно забавно, — сказал де Марсе, внимательно вглядываясь в неё. — Ты, вероятно, славная, но чудная девушка: честное слово, ты какая-то живая загадка, которую не так просто разгадать.
   Пакита ничего не поняла из того, что сказал ей юноша; она тихо глядела на него широко открытыми глазами, которые никогда не могли быть глупыми, столько сладострастия они выражали.
   — Послушай, любовь моя, — сказала она, возвращаясь к своей первоначальной мысли, — хочешь доставить мне удовольствие?
   — Я сделаю все, что ты захочешь, и даже то, чего ты не захочешь, — смеясь ответил де Марсе, который снова обрёл свою фатовскую непринуждённость и решил ловить любовную удачу, не заглядывая ни вперёд, ни назад. А кроме того, быть может, полагался он на свои силы и на свою опытность в любви, рассчитывая через несколько часов всецело покорить себе девушку и выведать у неё все её тайны.
   — Так разреши мне нарядить тебя по моему вкусу, — сказала она.
   — Наряжай как тебе вздумается, — отвечал Анри.
   Пакита с радостной поспешностью достала из шкапа красное бархатное платье, нарядила в него де Марсе, потом надела ему на голову женский чепчик и закутала его в шаль. Невинно, как ребёнок, увлекаясь этими шалостями, она судорожно смеялась и напоминала птицу, бьющуюся крыльями о стены. Но сейчас для неё, казалось, ничто не существовало. Если нельзя изобразить все те неслыханные восторги, которым предавались эти два прекрасных существа, созданные небом в счастливый час, то, быть может, необходимо хотя бы в отвлечённой форме охарактеризовать странные, почти фантастические впечатления молодого человека. Мужчины, принадлежащие к тому же общественному кругу и ведущие такой же образ жизни, как де Марсе, прекрасно умеют распознавать невинность девушки. Но — странное дело! — если Златоокая девушка была девственна, она отнюдь не была невинна. Столь прихотливое сочетание чудесного и реального, мрака и света, ужаса и красоты, наслаждения и опасности, рая и ада, каким запечатлелось начало этого приключения, раскрылось с особенной силой в своенравном и дивном существе, лежавшем в объятиях Анри. Все ухищрения самого утончённого сладострастия, все, что раньше было знакомо Анри из той поэзии чувственности, какую именуют любовью, померкло перед сокровищами, которыми одарила его эта девушка, — искристые очи не обманули его ни в одном из своих обещаний. То была некая восточная поэма, напоённая тем же солнцем, что согревает трепетные строфы Саади и Гафиза. Только ни ритму Саади, ни ритму Пиндара не передать смятенного, изумлённого восторга чудесной девушки, когда было развеяно заблуждение, в котором её держала чья-то железная воля.
   — Погибла, — воскликнула она, — я погибла! Адольф, увези меня на край света, на какой-нибудь остров, чтобы там никто, никто нас не знал. Скроемся бесследно, а то погоня настигнет нас хотя бы в самом аду… Боже мой, рассвело… Беги. Увижу ли я тебя когда-нибудь? Да, я увижу тебя завтра, если даже ради этого счастья мне нужно будет убить всех моих надсмотрщиков… До завтра!
   Она прильнула к нему — и в её объятии чувствовался смертельный ужас. Потом, нажав какую-то пружину, вероятно, сообщавшуюся со звонком, она стала упрашивать де Марсе, чтобы тот дал завязать ему глаза.
   — Но если я не хочу… если я хочу остаться здесь?
   — Ты только ускоришь мою смерть, — сказала она, — ибо теперь я твёрдо знаю, что умру за тебя.
   Анри уступил. Бывает, что мужчина, упившись наслаждением, проявляет какую-то небрежность, неблагодарность, стремится побыть на свободе, рассеяться, испытывает как бы некоторое презрение и даже, может быть, отвращение к своему кумиру — словом, подчиняется необъяснимым чувствам, которые делают его подлым и низким. О существовании этого смутного, но совершенно реального ощущения у душ, не просветлённых небесным светом, не помазанных святыми благовониями, питающими постоянство чувств, знал, по всей вероятности, Руссо, недаром в «Новой Элоизе», в конце этого собрания писем, изобразил он приключения милорда Эдуарда. Несомненно, Руссо вдохновлялся произведениями Ричардсона, но он отошёл от них в толковании тысячи разнообразных подробностей, что и придало столь восхитительное своеобразие этому памятнику его творчества; здесь он оставил потомству в наследство великие идеи, в которых нелегко разобраться, когда читаешь его роман в юности и ищешь в нем только пламенных описаний физического чувства, тем более что серьёзные писатели и философы привлекали подобные картины исключительно в качестве наглядного примера или для подтверждения какой-нибудь значительной мысли; а между тем страницы, посвящённые приключениям милорда Эдуарда, содержат в себе одну из тех мыслей этого романа, которые отмечены удивительной, поистине европейской, утончённостью.
   Итак, Анри обычно пребывал во власти тех смутных чувств, которых не знает истинная любовь. Вернуть его к какой-нибудь женщине могло только явное превосходство её над другими или неотразимая привлекательность воспоминаний.
   Сила истинной любви — главным образом в памяти. Может ли быть любима женщина, образ которой не запечатлён в душе ни чрезмерностью наслаждений, ни силой страсти? Но, помимо воли Анри, Пакита такими двумя способами завладела его сердцем. Однако в эту минуту, весь охваченный блаженным изнеможением, чарами телесной меланхолии, он не в силах был разобраться в собственном сердце, ещё сохраняя на устах ощущение самых сладострастных радостей, какие когда-либо испытывал. Ранним утром он опять оказался на Монмартрском бульваре, бессмысленным взором проводил удалявшуюся карету, вытащил из кармана две сигары и прикурил одну из них от фонаря торговки, продававшей водку и кофе мастеровым, огородникам, мальчишкам, всему парижскому рабочему люду, который встаёт до зари; засунув руки в карманы, держа сигару в зубах, Анри зашагал с беспечностью, поистине не делающей ему чести.
   «Славная штука — сигара! Вот что никогда не надоест человеку», — мысленно изрёк он.
   Он почти и думать забыл о Златоокой девушке, которая в те годы сводила с ума блестящую молодёжь Парижа. Мысль о смерти, поверенная ему среди наслаждений и не раз омрачавшая чело этого прекрасного создания, которое было сродни гуриям Азии по крови, Европе — по воспитанию, тропикам — по месту рождения, представлялась ему одной из тех уловок, к каким прибегают женщины, стараясь сильнее заинтересовать мужчину.
   — Она из Гаваны, из самой испанской страны в Новом Свете; потому-то она и предпочла разыграть ужас, а не докучать мне страданиями, трудностями, кокетством, чувством долга, как сделала бы парижанка. Клянусь златыми её очами, я здорово хочу спать!
   Увидев наёмный кабриолет, стоявший на углу у Фраскати в ожидании каких-нибудь игроков, он разбудил кучера и велел отвезти себя домой. Там заснул он сном шалопаев, который по странной случайности, не замеченной ещё ни одним песенником, столь же крепок, как сон невинности. Возможно, это лишь проявление той аксиомы, что крайности сходятся.
   Около полудня де Марсе проснулся и, потягиваясь в постели, почувствовал приступ волчьего голода, одолевающего каждого наутро после победы, как это могут подтвердить все бывалые солдаты. Не без удовольствия он увидел перед собой Поля де Манервиля, ибо при таких обстоятельствах нет ничего приятнее завтрака в компании.
   — Ну, — сказал ему друг, — мы все воображали, как ты провёл эти десять дней взаперти с Златоокой девушкой.
   — Златоокая девушка! да я и думать о ней перестал. Право же, и без неё найдётся чем забить себе голову.
   — Ага! ты скрытничаешь.
   — Ну, а если и так? — смеясь заявил де Марсе. — Мой милый, скрытность — самая тонкая уловка Послушай… Но нет, я не скажу тебе ни слова. Ты сам никогда ничему меня не научишь, — так и я не желаю зря расточать сокровища моего политического искусства. Жизнь — река, способствующая взаимной торговле. Клянусь высшей святыней на земле, клянусь сигарой, я не профессор политической экономии, приспособленной к пониманию глупцов. Давай-ка лучше позавтракаем! Дешевле будет угостить тебя тунцом в омлете, чем предоставить тебе свой собственный мозг.
   — А, ты ведёшь счёты с друзьями?
   — Дорогой мой, — сказал Анри, редко упускавший случай поиронизировать, — ввиду того, что тебе, как и всякому другому, может когда-нибудь понадобиться скрытность, а я тебя очень люблю… Да, я люблю тебя! Честное слово, если ты задумаешь пустить себе пулю в лоб и тебя можно будет спасти тысячефранковым билетом, ты найдёшь его у меня, — ведь как будто, Поль, земли твои ещё не заложены?.. Если тебе надо будет драться завтра, я сам отмерю шаги между тобой и противником и заряжу пистолеты, чтобы ты был у меня убит по всем правилам. Наконец, если бы кто-нибудь, кроме меня самого, осмелился плохо отозваться о тебе в твоё отсутствие, ему пришлось бы иметь дело с опасным джентльменом, какой сидит в моей шкуре, — вот что я называю истинной дружбой. Итак, мой мальчик, ввиду того, что тебе может понадобиться скрытность, знай, что существуют два вида скрытности: скрытность косвенная и скрытность прямая. Скрытность прямая — скрытность дураков, которая сводится к молчанию, отрицанию, нахмуренному виду, запертым дверям, а по существу — к полной беспомощности. Косвенная скрытность не боится и прямого подтверждения факта. Предположим, нынче вечером я заявил бы в клубе: «Честное слово, Златоокая девушка не оправдала моих затрат», все бы стали кричать после моего ухода: «Слышали вы похвальбу этого фата де Марсе, будто он обладал Златоокой девушкой? Это он хочет таким способом избавиться от соперников! Что и говорить, хитрая бестия». Но эта уловка вульгарна и рискованна. Как бы ни было несообразно какое-либо наше признание, всегда найдётся несколько глупцов, готовых поверить ему. Самый лучший вид скрытности — тот, каким пользуются ловкие женщины, чтобы отвести глаза своим мужьям. Способ этот состоит в том, чтобы любовник опорочил женщину, которой он не дорожит, или которую не любит, или даже никогда не обладал, — и тем сохранил честь той, которую он достаточно любит для того, чтобы уважать. Это я называю прибегнуть к женщине —ширме. Ага, вот и Лоран! Что ты нам несёшь?