Вот мы и пришли, господа: наконец, мы воздадим почести подлинному храму. Меня предупредили быть наготове и я сдерживалась два дня. Это был мальтийский командор, который для подобных действий встречался каждый раз с новой девицей; именно с ним произошла эта сцена. «Какие прекрасные ягодицы! – сказал он мне, целуя зад. – Но, дитя мое, – прибавил он, – недостаточно иметь красивую попку, надо, чтобы эта красивая попка еще и какала. Вы хотите сделать это?» – «До смерти, сударь», – ответила я ему. – «Ах, черт подери, как это прекрасно, – сказал командор, – именно это и называется – как нельзя лучше служить своему миру; не угодно ли будет вам, моя крошка, покакать в тот горшок, который вам сейчас поднесу?» «Честное слово, сударь», – ответила я ему, – я готова какать куда угодно, так сильно мое желание, даже вам в рот…» – «Ах! Прямо мне в рот! Как она мила! Ну что ж, именно это и есть единственный горшок, который я могу вам предложить». – «Ну что ж! Дайте же его, сударь, дайте мне его поскорее, – ответила я, – поскольку я больше не могу терпеть». Он устраивается, я на корточках взбираюсь на него; делая свое дело, я трясу ему член; он поддерживает меня руками за бедра, возвращая кусок за куском все, что я выкладываю ему в пасть. Тем временем ом впадает в экстаз; моей ладони едва хватает, чтобы заставить выплеснуться потоки семени, которые он проливает; я трясу его член, заканчиваю какать, наш герой на вершине блаженства; я ухожу от него; он доволен мной так, что любезно просил передать это госпоже Фурнье, прося ее прислать ему другую девицу на следующий день.
   Тот, кто появился за ним, к тем же самым эпизодам прибавил лишь то, что подольше задерживал куски у себя во рту. Он добирался, чтобы они стали жидкими, подолгу полоскал ими рот и возвращал их уже в виде воды.
   У пятого было еще более странное пристрастие. Он хотел найти у горшке со стулом четыре кучи дерьма без единой капли мочи. Его закрывали одного в комнате, где находилось сокровище; он никогда не брал с собой девиц; надо было тщательно следить за тем, чтобы все было хорошо закрыто и за ним не могли подглядывать ни с какой стороны. Тогда он действовал; но как, этого я не могу вам сказать: никто и никогда его за работой не видел. Известно лишь, что, когда кто-нибудь входил в ту комнату после него, горшок был совершенно пуст и очень чист: что он делал с этими четырьмя кучками, вам, судя по всему, и сам дьявол едва ли мог бы сказать. Он мог с легкостью выбросить их куда-нибудь, но, возможно, он делал с ними кое-что другое. Заботу о подготовке четырех кучек он всецело возлагал на госпожу Фурнье, никогда не интересуясь, от кого они были, и никогда не давая никаких рекомендаций по этому поводу. Однажды, чтобы посмотреть, взволнует ли его то, что мы скажем, поскольку эта тревога могла бы немного прояснить нам участь кучек дерьма, – мы сказали ему, что то, что давал ему в тот день, были нездоровы и поражены сифилисом. Он посмеялся над этим вместе с нами, нисколько не рассердившись; так что, кажется правдоподобным, что он, употребив кучки для другого дела, выбрасывал их. Когда мы несколько раз пытались подробнее расспросить его, он заставлял нас замолчать, и мы так и не смогли ничего добиться.
   Вот и все, что я собиралась рассказать вам сегодня вечером, – сказал Дюкло. – А завтра я начну говорить о другом порядке вещей, по крайней мере, относящихся к моей жизни; поскольку это касается прелестного вкуса, который вы обожествляете, мне остается, господа, еще по меньшей мере два-три дня иметь честь рассказывать вам об этом.»
   Мнения о судьбе кучек дерьма, о которых только что было рассказано, разделились; каждый приводил свои доводы; было приказано проверить некоторые из них; Герцог, который хотел, чтобы все видели пристрастие, которое он питал к госпоже Дюкло, показал всем собравшимся распутный способ, которым он забавлялся с ней, и удовольствие, ловкость, быстроту, сопровождаемые самыми прекрасными предложениями, которые она умела удовлетворять с удивительным мастерством. Ужин и оргии были достаточно спокойными, и, поскольку затем не произошло никакого заметною события вплоть до следующего вечера, то мы начнем историю двенадцатого дня с тех рассказов, коими оживила его Дюкло.
 
    Двенадцатый день.
 
   «Новое состояние, в котором я собираюсь пребывать, – сказала госпожа Дюкло, – заставляет меня, господа, ненадолго привлечь ваше внимание к одной подробности моей личности. Лучше всего представить себе описываемые наслаждения, когда известен объект, доставляющий их. Мне только что минул двадцать первый год. Я была брюнеткой, но кожа моя, несмотря на это, отличалась, очень приятной белизной. Копна волос, покрывающая мою голову, естественными волнами кудрей спадала до самого низа ляжек. Глаза у меня были такие, как вы видите; все находили их прекрасными. Я была немного полновата, хотя и высокого роста, гибкая и тонкая в талии. Что касается моего зада, этой части, так интересующей нынешних распутников, то он был, по общему мнению, лучшим из всего, что можно было видеть подобного рола; мало у кого из женщин в Париже он был такой приятной формы: полный, круглый, очень мясистый, с выпуклыми ягодицами; излишняя полнота нисколько не уменьшала его изящества; самое легкое движение тотчас же открывало маленькую розочку, которую вы так нежно любите, господа, и которая, я совершенно согласна в этом с вами, является самой притягательной в женщине. Хотя я довольно долго вела развратную жизнь, невозможно бы сохраниться более свежей; и из-за неуемного темперамента данного мне природой, и из-за моего крайнего благоразумия в отношении наслаждений, которые могли бы нарушить спою свежесть ими повредить темпераменту. Я очень мало любила мужчин; в жизни моей была одна-единственная привязанность. Во мне не было ничего, кроме распутной головы, но она была чрезвычайно распутна, и после того, как я вам подробно описала свои привлекательные черты, будет справедливо, если я вам расскажу немного о своих пороках. Мне нравились женщины, господа, и я этого совсем и о скрываю. Конечно, не до такой степени, как моей дорогой приятельнице мадам Шамвиль, которая несомненно признается вам. что она разорилась из-за них; в своих наслаждениях я всегда прел почитала женщин мужчинам, и удовольствия наслаждения, которые они доставляли мне, имели над моими чувствами гораздо более могущественную власть, чем мужские страсти. Кроме того, у меня было прочное пристрастие к воровству: я до неслыханной степени развила в себе эту манию. Совершенно убежденная в том, что все богатства должны быть распределены поровну на земле и что лишь сила и жестокость противостоят этому равенству, первому закону природы, я попыталась исправить такое положение вещей и установить равновесие самым наилучшим образом, как только могла. Не будь у меня проклятой мании, я, возможно, была бы еще с тем простым смертным благодетелем, о котором сейчас вам расскажу».
   «А ты много крала в своей жизни?» – спросил Дюрсе. – «Удивительно много, сударь; если бы я не тратила постоянно все то, что я тащила, теперь бы я была очень богатой.» – «Но были ли у тебя при этом какие-то отягчающие обстоятельства? Ломала ли ты двери, злоупотребляла ли доверием, обманывала ли наглым образом?» – «Чего там только не было, – отвечала Дюкло, – не думаю, что мне следует задерживаться на этих подробностях, чтобы не нарушать ход повествования; но поскольку вижу, что это может вас позабавить, в дальнейшем я непременно расскажу вам об этом. Кроме этого недостатка, меня всегда упрекали еще в одном: в недобром сердце; но разве в том моя вина? Разве наши пороки и наши совершенства даны нам не от природы; могу ли я заставить быть более нежным сердце, которое природа сотворила бесчувственным? Мне кажется, я ни разу в жизни не плакала ни о своих несчастьях, тем более – о несчастьях других. Я любила свою сестру, но, потеряв се, не испытывала ни малейшей боли: вы были свидетелями того, с каким равнодушием я только что узнала о ее кончине. Даже если, не дай Бог, я увижу гибель Вселенной, я не пролью над этим ни слезинки». – «Вот каким надо быть, – сказал Герцог, – сочувствие – это добродетель глупцов, и, хорошенько присмотревшись к себе, можно обнаружить, что лишь оно заставляло нас растрачивать понапрасну страсти. Но с подобным пороком ты непременно должна была совершать преступления, поскольку бесчувственность прямо ведет к этому?» – «Сударь, – Сказала Дюкло, – те правила, которые вы установили для наших рассказов, не позволяют мне рассказать вам о многих вещах; вы возложили заботу об этом на моих товарок. Скажу вам лишь одно: когда они покажутся вам в ваших глазах настоящими злодейками, будьте абсолютно уверены, что я никогда не была лучше их». – «Вот то, что называют «воздавать себе должное», – сказал Герцог. – Ну же, продолжай: надо довольствоваться тем, что ты нам скажешь, поскольку мы сами ограничили тебя; но помни, что наедине я не дам тебе пощады за твои мелкие неповторимые гнусности.»
   «Я ничего не скрою от вас, сударь. Не угодно ли будет вам после того, как вы меня выслушали, не слишком раскаиваться из-за того, что вы проявили немного благосклонности по отношению к такому скверному человеку. Итак, я продолжаю. Несмотря на все пороки и более всего тот, который заключался в полном непризнании чувства благодарности, которое казалось мне унизительным, и которое я воспринимала лишь как оскорбительный ненужный груз для человечества, лишающий нас гордости, данной нам от природы, – так вот, несмотря на все эти недостатки, мои варки любили меня, и из всех нас мужчины чаще всего предпочитали меня. Таково было мое положение, когда один откупщик налогов по имени д'Окур пришел провести время в доме у госпожи Фурнье. Он был одним из ее постоянных клиентов, хотя чаще имел дело с посторонними девицами, а не с девицами дома; к нему относились с большим почтением; мадам, которая непременно хотела познакомить меня с ним, за два дня до визита предупредила меня о том, чтобы я приберегла для него, сами знаете что, и что он любил так сильно, как никто другой из тех, кого мне довелось встречать; вы увидите это сами – во всех подробностях. Приходит д'Окур и, оглядев меня с головы до ног, бранит мадам Фурнье за то, что она не предоставила ему пораньше такое очаровательное создание. Я благодарю его за любезность, и мы поднимаемся и комнату. Д'Окур был человеком лет пятидесяти, огромным, толстым, однако с приятным лицом, не лишенным чувства юмора, и, что больше всего мне нравилось в нем, так это нежность и природная вежливость, которые очаровали меня с первой же минуты. «У вас должна быть самая очаровательная попка в мире, – говорит мне д'Окур, привлекая меня к себе и засовывая мне под юбки руку, которую тут же направил к заду. – Я – знаток, а девицы такого типа как вы, почти всегда имеют очень красивую попку. Ну как! Разве я был не прав? – прибавил он, быстро ощупав ее. – Как она свежа, как кругла!» И ловко повернув меня, приподнимая одной рукой мне юбки выше пояса и щупая другой, он стал пристально разглядывать тот алтарь, к которому обращал свои желания. «Черт подери! – вскричал он. – Это действительно одну из самых красивых попок, какие только мне довелось видеть нею мою жизнь, а я, тем не менее, немало их повидал на своем веку… Раздвиньте ножки… Поглядите-ка на эту клубничку… нот я сейчас ее пососу… вот я сейчас ее проглочу… Это и вправду великолепный зад, честное слово… А скажите-ка мне, моя кротка, вас обо всем предупредили?» – «Да, сударь, все в полном порядке». – «Все дело в том, что я захожу слишком далеко, – прибавил он, – а если вы не совсем здоровы, то я рискую». – «Сударь, – сказала я ему, – вы можете делать абсолютно все, что вам вздумается. Я ручаюсь вам за себя, как за новорожденного младенца; вы можете действовать совершенно спокойно». После такого вступления д'Окур заставляет меня наклониться к нему, по-прежнему разводя руками ягодицы; припав ртом к моим губам, он сосал мою слюну на протяжении четверти часа. Он отрывался ненадолго, чтобы извергнуть несколько «черт подери!», и тотчас же снова любовно принимался выкачивать из меня слюну. «Плюйте, плюйте же мне в рот, – говорил он мне время от времени, – наполните его хорошенько слюной». Я почувствовала, как его язык крутился вокруг моих десен, погружаясь как можно глубже и собирая все, что он находил на своем пути. «Ну же, – сказал он, – яуже достаточно возбужден, теперь за дело». И вот он снова принимается разглядывать мои ягодицы, приказывая мне дать подъем своему орудию. Я извлекаю его, толщиной в три пальца, гладкое, длиной около пяти дюймов, которое было очень крепким и яростно сильным. «Скиньте свои юбки, – сказал мне д'Окур, – а я сниму свои штаны; нужно, чтобы ягодицы со всех сторон чувствовали себя свободно для церемонии, которую мы сейчас совершим». Потом, как только это было исполнено, прибавил: «Подоткните получше свою рубашку под корсет и полностью обнажите зад… Ложитесь на живот на кровать». После этого он садится на стул и опять начинает ласкать мои ягодицы, вид которых опьянил его. В какой-то миг он раздвинул их, и я почувствовала, как глубоко погрузился его язык для того, как он говорил, чтобы окончательно убедиться в том, что «курочка хочет снести яичко» (я говорю вам его словами). Однако, я сама его не касалась; он слегка теребил сам маленький сухой член, который я обнажила. «Ну же дитя мое, —сказал он, – давай приниматься за дело; говно наготове, я учуял его, но не забывайте, что вы должны какать постепенно и всегда пережидать, пока я проглочу один кусок, прежде чем выпустить другой. Эта операция займет много времени, но не торопите се. Легкий удар по попке будет означать, что вы должны тужиться, но это должно идти равномерно». Разместившись затем как можно удобнее относительно предмета своего поклонения, он припадает к нему ртом, и я почти тотчас же выдаю ему кусок кала величиной с небольшое яйцо. Он сосет его, тысячу раз переворачивает языком во рту, жует, смакует и спустя две-три минуты я отчетливо вижу, как он его глотает. Я снова тужусь: та же самая церемония, а поскольку желание мое было огромным, то десять раз подряд его рот Наполнялся и опустошался, но выглядел он все же по-прежнему неудовлетворенным. «все, сударь, – сказала я ему в конце, – мне уже бесполезно тужиться». – «Да, моя крошка, – сказал он, значит, это все? Ну что же, пора мне кончить; я кончу, подчищая эту прелестную попку. Ох, черт подери!»
   Было решено, что на следующий день я перейду жить к нему за двадцать луидоров в месяц и стол; он был вдовцом, я без проблем могла бы занять антресольный этаж в его доме; там у меня будет служанка и общество, состоящее из трех друзей и их любовниц, с которыми они встречаются, чтобы устраивать распутные ужины четыре раза в неделю то у одного, то у другого; моим единственным занятием будет много есть то, что он прикажет мне дать; при том, что он проделывал, было важно, чтобы он кормил меня по своему усмотрению; так вот, хорошо есть, хорошо спать, чтобы пища легко переваривалась, регулярно каждый месяц полностью очищать кишки и какать ему в рот два раза в день; это число не должно меня пугать, потому что при таком приеме пищи мне, возможно, придется справлять большую нужду скорее три, а не два раза. В качестве первого задатка к этой сделке финансист передал мне очень красивый бриллиант, поцеловал меня, велел мне уладить все счеты с госпожой Фурнье и быть готовой завтра утром к тому времени, как он придет за мной. Я быстро со всеми распрощалась; сердце мое не сожалело ни о чем, ему неведомо было искусство привязанности; лишь Евгения, с которой у меня нот уже полгода были очень близкие отношения, сожалела об удовольствиях, испытанных со мной; и вот я уехала. Д'Окур принял меня великолепно; он сам устроил меня в очаровательной комнате, которая должна была отныне стать моим жилищем; вскоре я там великолепно устроилась. Я была обречена на то, чтобы есть четыре раза в день; во время трапезы подавалось бессчетное количество блюд, которые, впрочем, я очень любила, – такие как рыба, устрицы, соления, яйца и разные виды молочных продуктов; впрочем, я была так хорошо вознаграждена, что было бы грех жаловаться. Основу моей обычной трапезы составляло огромное количество белого мяса птицы и дичи без костей, приготовленные самыми разнообразными способами, немного мяса животных безо всякого жира, очень мало хлеба и фруктов. Надо было есть все эти сорта мяса даже утром за завтраком и вечером за полдником; в эти часы мне подавали его без хлеба; Д'Окур понемногу стал просить меня воздерживаться от него; я, таким образом, в последнее время совсем его не ела, как и овощных супов. В результате такой диеты, как он и предвидел, выходило две дефекации в день, очень нежных и мягких, самого изысканного вкуса, на который он претендовал и которого невозможно было добиться, употребляя обычную пищу; можно было ему верить; он был знаток в этом деле. Наши операции происходили в то время, когда он просыпался и когда шел спать. Подробности были такими, о которых я вам уже сказала; он всегда начинал с того, что сосал мне рот, который нужно было всегда подставлять, никогда не полоская его; мне было позволено полоскать его лишь после сеанса. Впрочем, он не получал разрядки каждый раз. Наше соглашение не требовало никакой верности с его стороны; Д'Окур держал меня у себя в доме, как горячее блюдо, как кусок говядины; это не мешало ему каждое утро уходить развлекаться где-то на стороне. Два дня спустя после моего прибытия его товарищи по разврату пришли отужинать у него в доме; каждый из этих трех вносил в то пристрастие, которое мы анализируем, свой особый нюанс, хотя в основе своей все было едино; я думаю, господа, будет уместным, если перед тем, как поставить номер в нашей коллекции, я немного подробнее расскажу о причудах, которым они предавались. Собирались гости. Первым был старый советник парламента, лет около шестидесяти, которого звали Д'Эрвиль; его любовницей была женщина лет сорока, очень красивая, имеющая один недостаток: она была немного полновата; звали ее мадам дю Канж. Вторым был отставной военный, сорока пяти – пятидесяти лет, которого звали Депре; его любовницей была очень красивая двадцатишестилетняя особа, светловолосая, с великолепной фигурой, какую только можно встретить; ее звали Марианна. Третьим был старый аббат шестидесяти лет, которого звали дю Кудре, а в роли его любовницы выступал шестнадцатилетний юноша, прекрасный как светлый день, которого аббат выдавал за своего племянника. Ужин был накрыт на антресольном этаже, часть которого я занимала. Трапеза, прошла весело и скромно, я заметила, что девица и юноша следовали почти такой же диете, что и я. Характеры раскрылись во время ужина. Было невозможно быть более развратным, чем Д'Эрвиль; его глаза, слова, жесты, – все свидетельствовало о распутстве, все рисовало развратные картины. Депре имел более хладнокровный вид, но похоть в неменьшей степени составляла существо его жизни. Что касается аббата, то это был самый ярый безбожник, какого только можно было встретить; сквернословие слетало с его уст почти при каждом слове. Что до девиц, то они подражали своим любовникам, были очень болтливы, но достаточно приятного обхождения. Юноша показался мне столь же глупым, сколько и красивым, и госпожа дю Канж, казалось, была немного влюблена в него; но напрасно она бросала на него время от времени нежные взгляды, – он едва ли мог о чем-нибудь заподозрить. Все приличия уже к десерту были утрачены, речи стали такими же грязными, как и действия. Д'Эрвиль поздравил Д'Окура с его новым приобретением и спросил его, красивая ли у меня жопа и хорошо ли я сру. «Черт подери! – сказал ему мой финансист. – Ты и сам можешь это узнать; ты знаешь, что все, что мы имеем, у нас общее, и что мы охотно одалживаем своих любовниц, как деньги».
   – «Ах, черт подери! – сказал Д'Эрвиль – Я согласен». И тотчас же взяв меня за руку, предложил мне пройти в кабинет. Поскольку я колебалась, госпожа дю Канж нагло заявила мне: «Идите, идите, мадемуазель, мы здесь не особенно церемонимся; а я тем временем позабочусь о вашем любовнике». Д'Окур, на которого я вопросительно взглянула, сделал мне одобрительный знак, и я последовала за старым советником. Именно он, господа, представит вам, как и двое других, три эпизода, связанные с пристрастием, которое мы разбираем; они должны составить лучшую часть мост повествования в этот вечер.
   Как только мы закрылись с Д'Эрвилем, очень разгоряченным парами Бахуса, он с большим восторгом поцеловал меня в губы, отправив мне в рот три-четыре отрыжки вином Д'Ай, которые тотчас же вызвали у меня желание вернуть ему их, впрочем, этого он, судя по всему, и добивался. Он задрал мне юбку, похотливым взглядом пресыщенного развратника оглядел мой зад, потом сказал, что его нисколько не удивляет выбор Д'Окура, поскольку у меня одна из самых красивых попок в Париже. Он попросил меня начать с нескольких пуков, а когда я выдала ему их с полдюжины, снова стал целовать меня в губы, щупая и сильно раздвигая ягодицы. «Ты уже хочешь? – спросил он меня. – «Очень хочу», – ответила я ему. «Ну что же, прелестное дитя, – сказал он мне, – так какайте в эту тарелку». Он принес для этой цели белую фарфоровую тарелку, которую держал, пока я какала, а сам тем временем внимательно разглядывал, как кал вылезает у меня из зада; это приятное зрелище опьянило его, как он говорил, доставило наслаждение. Как только я закончила, он взял тарелку, с наслаждением вдохнул запах вызывающий в нем похоть «пищи»; он трогал рукой, целовал, обнюхивал кал, потом, сказал мне, что больше не может терпеть, сладострастие опьянило его при виде этих какашек, самых приятных, какие только приходилось ему видеть за свою жизнь; попросил меня пососать ему член. Хотя в этой операции и не было ничего особенно приятного, страх вызвать гнев Д'Окура, если я не угожу его другу, заставил меня согласиться на все. Он устроился в кресле, поставив тарелку на соседний стол, на который он улегся по пояс, уткнувшись носом в дерьмо, вытянул ноги; я пристроилась на более низком стуле рядом с ним и, вытащив из штанов какой-то намек на член, что-то очень вялое, вместо настоящего, несмотря на все свое отвращение, стала сосать «ценную реликвию», надеясь, что хотя бы у меня во рту она станет немного потверже; но я заблуждалась. Как только я взяла в рот, распутник начал свое дело; он скорее пожирал, чем просто ел, маленькое, хорошенькое, совсем свеженькое яичко, которое я только что преподнесла; это заняло не больше трех минут, в течение которых его потягивания, его движения, его извивы свидетельствовали о самом яростном и самом агрессивном сладострастии. Но напрасно он старался, ничего у него не вставало, и маленький неказистый инструмент, всплакнув от досады у меня во рту, очень стыдливо удалился и оставил своего хозяина в поврежденном состоянии, в забытьи, в крайнем истощении сил – вследствие самой разрушительной из сильных страстей. Мы вернулись. «Ах! К черту Бога! – сказал советник, – я никогда не видел, чтобы кто-нибудь еще так замечательно срал». Когда мы вернулись, в комнате были лишь аббат со своим племянником; они были заняты своим делом; я могу вам подробно обо всем рассказать. В этой компании напрасно старались обмениваться любовниками; дю Кудре, довольный своей, никогда не брал себе другую и никогда не уступал свою. Для него не было возможным, как мне рассказали, забавляться с женщиной; в этом состояла единственная разница между Д'Окуром и им. Впрочем, он совершенно так же принимался за церемонию: когда мы появились, юноша, опершись на кровать, подставлял попку своему дорогому дядюшке, который стоял перед ним на коленях, любовно принимая все в рот и размеренно глотая; одновременно он возбуждал рукой свой малюсенький член, который, как мы увидели, свисал у него между ляжек. Аббат, несмотря на наше присутствие, кончил, клянясь, что мальчик изо дня в день какает все лучше и лучше.
   Вскоре в комнате появились Марианна и Д'Окур, которые развлекались друг с другом; за ними следом – Депре и дю Канж, которые могли, как они говорили, лишь щупать друг друга, поджидая меня. «Потому что, – сказал Депре, – мы с ней старые знакомые, не то, что вы, моя прекрасная королева, которую я вижу в первый раз; вы внушаете мне самое горячее желание хорошенько позабавиться с вами». – «Но, сударь, – сказала я ему, – господин советник уже все забрал, мне нечего больше предложить вам?». – «Ну что ж, – сказал он мне, смеясь, – я ничего у вас не прошу, я сам все дам, мне нужны только ваши мальчики». Заинтересовавшись тем, что означала эта загадка, я последовала за ним; как только мы оказались одни, он просит меня на минутку позволить ему поцеловать мою попку. Я подставляю ее ему, и после двух-трех сосаний отверстия, он расстегивает свои штаны и просит вернуть ему то, что он только что делал со мной. То положение, которое он принял, вызвало во мне некоторые подозрения; он сидел верхом на стуле, придерживаясь за его спинку, а под ним стоял наготове горшок. Не совсем поняв его, но, видя, как он готовится совершить эту операцию, я спросила его, какая необходимость в том, чтобы я целовала ему зад.