«Вам следовало поздравить себя, – сказала Ла Мартен, – так как это было лишь жалкое подобие его обыкновенной страсти. Я покажу вам того человека, господа, – продолжала она, – в более опасном обличье.» – «Не в таком роковом, как то, в котором представлю его я господам, – добавила Ла Дегранж, – и я присоединяюсь к мадам Ла Мартен, чтобы заверить вас, что вам чрезвычайно повезло, что вы легко отделались; этот человек имел и другие страсти, гораздо более странные.» – «Хорошо, подождем, чтобы об этом судить, узнав всю его историю, – сказал Герцог. – Поспеши, Дюкло, рассказать нам какую-нибудь другую для того, чтобы убрать из памяти этого отъявленного негодяя.»
   «Тот человек, которого я увидела затем, господа, – продолжала Дюкло, – хотел женщину, у которой была бы очень красивая грудь; так как это одно из моих достоинств, то после того, как я ему ее представила на обозрение, он предпочел меня всем моим Девочкам. Но какое употребление для моей груди и для моего лица намеревался сделать этот замечательный развратник? Он укладывает меня, совершенно голую, на софу, помещается верхом на грудь, устанавливает свой хобот между моих сосцов, приказывает мне сжимать его как можно сильнее и по прошествии недолгого времени мерзавец орошает их семенем, выбрасывая подряд более Двадцати очень густых плевков мне в лицо.»
   «Простите, – сказала, ворча, Аделаида Герцогу, который только что плюнул ей в нос, – я не вижу, какая необходимость заставляет вас подражать этой мерзости! Вы прекратите? – спросила она, вытираясь.» – «Когда мне будет угодно, дитя мое, – отвечал ей Герцог. – Запомните один раз на всю жизнь, что вы здесь лишь для того, чтобы, повиноваться и позволять с собой делать все. Итак, продолжай, Дюкло; я, быть может, сделал бы хуже; но так как обожаю этого прелестного ребенка, – сказал он с издевкой, – то совершенно не хочу его оскорблять.»
   «Не знаю, господа, – сказала Дюкло, – слышали ли вы о страсти командора Святого Эльма. У него был игорный дом, где все, кто приходил рисковать деньгами, жестоко обчищались; но что было совершенно необыкновенно, так это то, что командор возбуждался от того, что обжуливал гостей: после каждого обчищения карманов он извергал в штаны; одна женщина, которую я отлично знала и которую он долго содержал, сказала мне, что иногда это дело распаляло его до такой степени, что он был вынужден искать вместе с ней некоторого освежения жару, которым был поглощен. На этом он не останавливался: для него притягательную силу имела любого вида кража; с ним нельзя было чувствовать себя в безопасности. Сидел ли он за вашим столом, он крал там приборы; в вашем кабинете – ваши драгоценности; возле вашего кармана – вашу табакерку или ваш платок. От всего этого у него стоял, и он даже кончал, как только что-либо брал.
   Он был в этом отношении, конечно, менее удивительным, чем председатель Парламента, с которым ясошлась, придя к госпоже Фурнье, и отношения с которым сохраняла, поскольку он хотел иметь дело только со мной. У председателя была маленькая квартира на Гревской площади, снятая на год; старая служанка занимала ее одна в качестве консьержки; единственной обязанностью этой женщины было держать эту квартиру в порядке и уведомлять председателя, как только на площади начинались приготовления к казни. Председатель немедленно велел мне быть готовой, заезжал за мной переодетый; на извозчике мы отправлялись на нашу квартирку. Окно этой комнаты было расположено таким образом, что находилось прямо над эшафотом; председатель и я помещались у окна за решетчатым ставнем; на одну из перекладин он устраивал превосходную зрительную трубу; в ожидании казни этот помощник Фемиды забавлялся со мной на кровати, целуя мои ягодицы – что, к слову сказать, ему необыкновенно нравилось. Наконец, гул на площади сообщал нам о прибытии жертвы; наш герой в мантии занимал свое место у окна; я садилась возле него с предписанием мять руками и легко качать его орудие, соизмеряя своп встряхивания с экзекуцией, которую он собирался наблюдать, – так, чтобы сперма вырвалась именно в ту минуту, когда осужденный отдаст душу Богу. Преступник поднимался на эшафот, председатель созерцал; чем ближе осужденный был к смерти, тем яростнее и неудержимее был хобот негодяя в моих руках. Наконец, казнь свершалась; в этомгновение он кричал: «Ах! Черт возьми, – говорил он, – дважды конченый Бог! Как бы я хотел быть его палачом и насколько бы лучше я ударил!» Впрочем, его наслаждения зависели от рода казни: повешенный производил в нем простое ощущение, колесованный человек вызывал у него бред, приводил в исступление; но если же человека сжигали или четвертовали, он падал от наслаждения без чувств. Мужчина казнился или женщина – ему было все равно: «Только, – говорил он, – толстая женщина имеет на меня большое воздействие, но, к несчастью, казней таких не происходит.» – «Но, господин, – говорила я ему, – вы, по своей должности, способствуете смерти этой несчастной жертвы.» – «Разумеется, – отвечал он, – именно это забавляет меня больше всего: за те тридцать лет, что я в суде, я ни разу не подал своего голоса против смертной казни.» – «Не считаете ли вы, – спросила я, – что вам следовало упрекнуть себя в смерти этих людей как их убийцу?» – «Ну же! – сказал он мне, – нужно ли обращать внимание на такие мелочи?» – «Но, – молвила я, – однако это и есть то, что в мире называют гнусным делом.» – «О! – сказал он мне, – нужно уметь решаться на гнусные дела, от которых хобот стоит, и делать это по очень простой причине: всякая вещь, представляющаяся вам ужасной, более не будет являться для вас таковой, как только заставит вас кончить; таким образом она остается ужасной исключительно в глазах других; кто докажет мне, что мнение других, почти всегда ложное, не является также ложным и в данном случае? Не существует, – продолжал он, – ничего в сущности доброго и ничего в корне злого; все оценивается лишь отношением к нашим нравам, к нашим мнениям и к нашим предрассудкам. Установив это положение, возможно, что какая-нибудь вещь, совершенно безразличная сама по себе, тем не менее, выглядит недостойной в ваших глазах и очень сладостной в моих; и так как она мне нравится, как следует определить ее место? Не будет ли сумасшествием лишать себя ее только потому, что вы ее порицаете? Полноте, полноте, моя дорогая Дюкло, жизнь человека – такая незначительная вещь, что ей Можно пренебречь, поскольку это доставляет удовольствие. Пренебрегаем же мы жизнью кошки или собаки; пусть слабый защищается, он, за очень редким исключением, имеет то же оружие, что и мы. И поскольку ты так совестлива и щепетильна, – добавил мой герой, – что ты, в таком случае, скажешь о причуде одного из моих друзей?» Думаю вам покажется уместным, господа, чтобы эта причуда, о которой он мне рассказал, составила пятин рассказ моего вечера.
   Так вот, председатель рассказал мне о своем друге, который хотел иметь дело только с женщинами, которые будут казнены. Чем больше время, когда их могут ему представить, соседствует с тем, когда они умрут, тем больше он платит; встреча должна была состояться только после того, как им объявили приговор. Имея доступ, по своей должности, к женщинам такого рода, он не упускал из них ни одной; за свидание наедине он платил до ста луидором. Он не наслаждался ими, он требовал от них показать ему спои ягодицы и посрать, утверждая, что ничто не сравнится со вкусом дерьма женщины, с которой только что сделали подобное превращение. Нет ничего на свете, чего бы он ни придумал, чтобы устроить себе такие свидания; к тому же, как вы понимаете, он не хотел, чтобы его узнали. Несколько раз он сходил за исповедника, иногда – за друга семьи… «Когда он заканчивал операцию, представь себе, что он оставлял на финал, моя дорогая Дюкло? – спрашивал у меня председатель, – то же самое, что и я, моя дорогая подруга: он оставлял свое семя для развязки и выбрасывал его, видя, как женщины прелестно издыхают.» – «Ах! Это настоящий злодей!» – говорю ему я.» – «Злодей? – прервал он… – Все это пустые слова, мое дитя! Нет ничего злодейского в том, от чего стоит; единственное преступление в мире – это отказать себе в чем-нибудь из этого рода.»
   «Поэтому он ни в чем себе не отказывал, – сказала Ла Мартен, – И Ла Дегранж, и я получим, я надеюсь, случай побеседовать с обществом о нескольких похотливых и преступных анекдотах того же персонажа.» – «Ах! Тем лучше, – сказал Кюрваль, – это человек, которого я уже заочно люблю. Вот как следует относится к удовольствиям. Философия вашего знакомого мне бесконечно нравится. Невероятно, до какой степени человек, ограниченный во всех своих развлечениях, во всех своих способностях, стремится сузить рамки своего существования своими недостойными предрассудками. Невозможно даже себе представить, например, насколько тот, кто возвел убийство в преступление, ограничил все эти сладострастия; он лишил себя сотни удовольствий, более сладостных, чем другие, осмеливаясь принять ненавистную химеру предрассудка. Какого дьявола может сделать природа на одного, десять, пятьсот человек больше или меньше в мире? Победители, герои, тираны (устанавливают ли они этот абсурдный закон!) не осмеливаются делать другим то, чего мы не хотим, чтобы было сделано нам?
   По правде говоря, друзья мои, я не скрываю этого от вас, но содрогаюсь, когда слышу, как глупцы осмеливаются мне говорить об этом законе природы…
   Боже правый! Жадная до убийств и преступлений природа запечатлевает единственный закон в глубине наших сердец: удовлетворять себя, неважно за счет кого. Но терпение! Я, может быть буду иметь скоро лучший случай вдоволь побеседовать об этих предметах; я изучил их основательно и надеюсь, сообщив вам о них, убедить вас, как убежден сам, что единственный способ услужить природе состоит в том, чтобы следовать ее желаниям, какого рода они ни были бы, потому что для поддержания ее законов порок так же необходим, как и добродетель. Она умеет советовать нам по очереди то, что в этот момент необходимо для ее намерений. Да, друзья мои, я побеседую в другой день обо всем этом; теперь нужно, чтобы я потерял семя, потому что этот дьявольский человек с казнями на Гревской площади мне совершенно раздул яйца.»
   Пройдя в дальний будуар вместе с Ла Дегранж, Фаншон, своими добрыми подругами (потому что они были такими же преступницами, как и он), они увели за собой Алину, Софи, Эбе, Антиноя и Зефира. Я не знаю, что развратник придумал в окружении этих семерых человек, но действие длилось долго; слышался его крик: «Ну же, повернитесь же! Я не этого от вас прошу!» и другие слова, которые он говорил в досаде и которые перемежались с ругательствами, которым, как было известно, он был сильно подвержен в минуты распутства; наконец, женщины появились, очень красные, растрепанные и с видом жестоко поколоченных – во всех смыслах. В это время Герцог и его два друга не теряли времени даром, но Епископ был единственным, кто мог кончить таким необыкновенным образом, о котором нам еще пока не позволено сказать. Все сели за стол; Кюрваль немного пофилософствовал. Твердый в своих принципах, он был таким же нечестивым, безбожником и преступником после потери семени, как и в пылу темперамента. Никогда семя не должно ни диктовать, ни руководить принципами; это принципам следует управлять его потерей. Стоит ли у вас или нет, философия, независимая от страстей, всегда должна оставаться собою. Оргии состояли в выяснении истины, о которой они ранее не думали и которая теперь была для них интересной: У кого из этих девочек и мальчиков самая красивая задница? Вследствие этого, они поставили восемь мальчиков в один ряд, прямо, но в то же время немного наклоненных вперед: таков настоящий способ хорошо рассмотреть зад и вынести о нем суждение.
   Осмотр был длинным и строгим; оспаривались мнения, которыми они обменивались, пятнадцать раз подряд производился осмотр; Си всеобщего согласия яблоко было присуждено Зефиру: все единодушно сошлись во мнении, что невозможно найти внешности более совершенной и лучше скроенной. Затем перешли к девочкам, которые приняли те же позы; решение принималось также очень долго: было почти невозможно выбрать между Огюстин, Зельмир и Софи. Огюстин, более высокая, лучше сложенная, чем две других, несомненно одержала бы верх у живописцев; но развратники хотят больше грации и изящества, чем верности образцу, больше дородности, чем правильности. Она имела слишком большую худобу и хрупкость; две другие представляли такой свежий цвет тела, были такими пухленькими, с такими белыми и круглыми ягодицами, с такой сладострастно очерченной линией бедер, что взяли верх над Огюстин. Как решить спор между двумя? Десять раз мнения оказывались поделенными поровну. Наконец взяла верх Зельмир; герои соединили двоих очаровательных детей, поцеловали их, поласкали, прощупали, погладили. Зельмир было приказано качать Зефиру, который, чудесно кончив, дал самое большое удовольствие из всех, которые можно наблюдать; в свою очередь он приласкал девочку, которая лишилась чувств у него на руках; эти сцены невыразимого вожделения и бесстыдства заставили потерять семя Герцога и его брата, но слабо взволновали Кюрваля и Дюрсе, которые сошлись на том, что им необходимы сцены менее слащавые, дабы взволновать старые изнуренные души, и что все эти глупости хороши лишь для молодых людей. Наконец все пошли спать, и Кюрваль, в лоне каких-то новых гнусностей, получил вознаграждение за те нежные пасторали, свидетелем которых его сделали.
 
    Двадцать восьмой день
 
   Это был день свадьбы; наступила очередь Купидона и Розетты быть соединенными узами брака; по одной роковой случайности оба в этот вечер находились в роли наказываемых. Так как никто не оказался в это утро виноватым, эта часть дня была употреблена на церемонию бракосочетания; едва она была совершена, молол их соединили в гостиной, чтобы посмотреть, что они будут делать вместе. Поскольку мистерии Венеры совершались на глазах у этих детей часто, хотя еще ни один из них не участвовал в них, у них было достаточное представление того, что следовало исполнить с некоторыми предметами.
   Купидон, у которого стоял весьма туго, поместил, недолго думая, свой маленький клинышек между бедрами Розетты, которая давала это делать с собой со все простодушием, полным невинности; мальчик так хорошо взялся за дело, что должен был, вероятно, добиться успеха, когда Епископ заставил его отдать себе то, что ребенок, я думаю, с большим удовольствием отдал бы своей маленькой жене. Не переставая просверливать широкий зад Епископа, он смотрел на нее глазами, которые показывали его сожаление; но она сама была вскоре занята тем, что Герцог кинул ей в бедра. Кюрваль с вожделением стал щупать зад маленького кидалыцика Епископу; так как эта красивая маленькая попка находилась, согласно порядку, в желаемом состоянии, он ее облизал и слегка возбудился. Дюрсе делал то же самое маленькой дочери, которую Герцог держал спереди. Однако никто не извергнул, и все если за стол; два молодых супруга, которые были допущены, подавали кофе вместе с Огюстин и Зеламиром. Сладострастная Огюстин, вся смущенная оттого, что не получила накануне приз за красоту, как бы назло оставила царить в своей прическе беспорядок, который делал ее в тысячу раз интереснее. Кюрваль пришел от этого в большое волнение и сказал, осматривая ее ягодицы: «Не могу понять, как это маленькая плутовка не выиграла вчера пальмы; черт меня побери, если есть на свете зад красивее этого!» В то же время он приоткрыл его и спросил Огюстин, была бы она готова его удовлетворить. «О! Да, – сказала девочка, – и с избытком, потому как я более не могу сдерживать нужду.» Кюрваль ложится на диван и, преклонив колени перед прекрасной задницей, в одно мгновение проглатывает кал. «Святый Боже! – воскликнул он, повернувшись к своим друзьям и показывая им свой член, приклеившийся к животу, – вот и я в состоянии, когда можно предпринять чудовищные вещи.» – «Что же? – спросил у него Герцог, который любил говорить ему неприятности, когда тот находился в таком состоянии.» – «Что? – отвечал Кюрваль – Любую гнусность, какую мне предложат, лишь бы она могла разъять природу и расшатать вселенную.» – «Пойдем, пойдем, – сказал Дюрсе, который видел, как тот бросает бешеные взгляды на Огюстин, – пойдем, послушаем Дюкло, я убежден, что если тебе сейчас отпустить поводья, то эта бедная цыпочка скверно проведет время.» – «О, да! – сказал с жаром Кюрваль. – Очень скверно, за это я могу твердо отвечать.» – «Кюрваль, – сказал Герцог, у которого неистово стоял, после того как он заставил наложить Розетту, – пусть нам оставят сераль, а через два часа мы за него отчитаемся.» Епископ и Дюрсе взяли их за руки; именно в таком виде (то есть спустив штаны и с поднятыми членами) развратники предстали перед собранием, уже расположившемся в исторической гостиной и готовым слушать новые рассказы Дюкло, которая предвидя по состоянию двух господ, что будет вскоре прервана как всегда начала повествование такими словами:
   «Один придворный, человек около тридцати пяти лет, пришел ко мне просить одну из самых хорошеньких девочек, которую только можно было найти. Он не предупредил меня о своей страсти, и для того, чтобы его удовлетворить, я дала ему молодую работницу из магазина мод, которая никогда не принимала участия в увеселениях и которая была, бесспорно, одним из самых прекрасных созданий, которое можно было найти. Я свожу их и, любопытствуя узнать, что произойдет, весьма быстро располагаюсь у моей дырки. «Где это чертовка мадам Дюкло? – так он начал говорить. – Подобрала такую гадкую девку, как вы? Наверное, и грязи!.. Вы приставали к каким-нибудь караульным солдатам, когда за вами пришли.»
   Юное существо, стыдясь и не будучи ни о чем предупрежденной, не знала, как себя держать.
   «Ну же! Раздевайтесь скорее, – продолжал волокита, – как вы неуклюжи!.. Я за всю мою жизнь не видел шлюхи более уродливой и более глупой… Ну же! Давайте же, мы сегодня кончим?.. А? Стало быть это тело, которое мне так хвалили? Какие груди… Их можно было бы принять за вымя старой коровы!» И он грубо пощупал.» – «А этот живот! Какой он сморщенный!.. Вы, наверное, произвели двадцать детей?» – «Ни одного, месье, уверяю вас,» – «О да, ни одного: вот так они все говорят, эти девки; их послушать, так они навеки девственницы… Ну же, повернитесь! Мерзкий зад… Какие вялые и отвратительные ягодицы… Это, вероятно, при помощи пинков вам соорудили такую задницу!» Заметьте, пожалуйста, господа, что это была самая красивая задница, которую можно было увидеть!
   В это время юная девочка стала дрожать; я различала биение ее маленького сердца и видела, как красивые глаза покрывались какой-то тенью. Чем больше она казалась растерянной, тем больше проклятый негодяй ее унижал. Невозможно вам сказать все глупости, которые он к ней обращал; такое не осмелишься сказать самой подлой и самой бесчестной девке! Наконец ее стошнило, полились слезы; в это время развратник, который мастурбиронал себя изо всех сил, выдал ей букет самых сильных из своих литаний. Невозможно передать вам мерзости, которые он ей сказал: окоже, росте, чертах лица, о смрадном запахе, который, как он уверял, она испускала, о ее умении себя держать, о ее уме; одним словом, он делал все, чтобы привести в отчаяние ее гордость; Он кончил перед ней, изрыгая такие ужасные вещи, которые не осмелился произнести и носильщик. За этой сценой последовало нечто очень забавное, послужившее проповедью для этой юной девушки; она поклялась, что не подвергнется более никогда в жизни подобному приключению, и как я узнала, провела остаток своих дней в монастыре. Я сказала об этом молодому человеку; его это чрезвычайно позабавило и он попросил меня в будущем устроить новое обращение…
 
 
   Другой клиент, – продолжала Дюкло, – приказывал мне искать ему девушек, крайне чувствительных, тех, которым плохой поворот событий мог причинить боль. Найти такую стоило мне большого труда: его было трудно обмануть. Наш гость был знатоком с тех времен, как он стал играть в эту игру; с первого взгляда он видел, был ли наотмашь удар, который он наносил. Поэтому я никогда его не обманывала и всегда предоставляла ему юных девушек, находившихся в том расположении духа, какое он желал. Однажды я показала ему девушку, которая ждала из Дижона известий об одном молодом человеке; она его боготворила и звала Валькур. Я их знакомлю. «Откуда вы, сударыня? – спрашивает у нее наш развратник.» – «Из Дижона, сударь.» – «Из Дижона? Ах! Черт возьми, вот письмо, которое я только что оттуда получил; в нем мне сообщили известие, которое меня опечалило.» – «Что же случилось? – спрашивает с интересом юная девушка. – Я знаю весь город и эта новость, может быть, мне интересна.» – «О, нет, – говорит наш гость, – она касается только меня; это известие о смерти одного молодого человека, к которому я проявлял самый живой интерес. Он только что женился на девушке, которую мой брат, живущий в Дижоне, доставил ему и в которую он был очень влюблен; на следующий день после свадьбы он внезапно умер.» – «Его имя, месье, прошу вас?» – «Его звали Валькур; он был из Парижа, жил на такой-то улице, в таком-то доме… Ох, вы, конечно, не знаете.»
   А в это время молодая девушка падает навзничь и теряет сознание. «Ах, черт! – говорит наш развратник в восторге, расстегивая штаны и качая себе над ней. – Ах! Правый Боже! Такую-то я и хотел! Ну же, ягодицы, ягодицы, мне нужны только ягодицы, чтобы кончить.» И, перевернув ее и задрав платье неподвижно лежащей девушке, он дает по ее заднице семь или восемь залпом семени и исчезает, не заботясь ни о последствиях того, что он сказал, ни о том, что станет с несчастной.
   «Она подохла? – спросил Кюрваль, которого уже ломало в пояснице.» – «Нет, – сказала Дюкло, – но с ней после этого случилась болезнь, которая продлилась больше шести недель.» – «О! Славное дело, – сказал Герцог. – Но было бы лучше, если бы ваш человек выбрал время ее месячных, чтобы сообщить ей это известие.» – «Да, – сказал Кюрваль, – скажите лучше, Герцог, у вас стоит? Я вас отлично знаю: вы хотели бы, чтобы она умерла на месте.» – «И хорошо, в добрый час! – сказал Герцог. – Раз вы хотите, чтобы было так, я с этим согласен; что касается меня, то я не буду себя укорять смертью какой-то девчонки.» – «Дюрсе, – сказал Епископ, – если ты не пошлешь кончить этих бездельников, сегодня вечером будет возня.» – «Черт побери, – сказал Кюрваль Епископу, – вы боитесь за свое стадо! Двумя или тремя больше или меньше, что от этого случится? Пойдемте, Герцог, в будуар и возьмем компанию, потому что эти господа не хотят, чтобы их сегодня вечером соблазняли.»