Страница:
Мадам де Нуарсей была очень грациозная и приятная женщина не старше двадцати лет. Ее отдали замуж в очень нежном возрасте, а если учесть, что мужу ее в ту пору было около сорока и что распутство его не знало границ, можете себе представить, что должно было пережить это трогательное создание с самого первого дня, как стало рабой этого развратника.
Когда я вошла в будуар, супруги уже были там. Спустя минуту Нуарсей позвонил, и через другую дверь появились двое юношей семнадцати и девятнадцати лет. Оба они были почти голые.
— Милая моя девочка, мне намекнули, что ты обладаешь самым великолепным задом в мире, — начал Нуарсей, обратившись ко мне, когда вся компания была в сборе. — Мадам, — посмотрел он на жену, — окажите мне такую любезность: разденьте это сокровище.
— Простите, господин де Нуарсей, — ответила бедняжка, покраснев и смутившись, — но вы предлагаете мне такие вещи…
— Я предлагаю самые элементарные вещи, мадам, но весьма странно ваше поведение, как будто вы к ним не привыкли, хотя делаете это уже давно. Вы меня просто удивляете. Разве у жены нет своих обязанностей? И разве я не предоставляю вам самых широких возможностей выполнять их? Все это очень странно, и мне кажется, вам пора рационально подходить к этому вопросу.
— Я ни за что не соглашусь!
— Тем хуже для вас. Если человек стоит перед неизбежностью, в сто раз лучше согласиться, причем добровольно, чем подвергаться каждодневной пытке. Но это ваше личное дело. А теперь, мадам, разденьте это дитя.
Испытывая симпатию к бедной женщине, чтобы избавить ее от бесполезного сопротивления, чреватого неизбежной карой, я уже начала раздеваться сама, когда Нуарсей, нахмурившись, жестом остановил меня и, угрожающе подняв руку, не оставил жене ничего другого, как повиноваться. Пока она делала свое дело, Нуарсей обеими руками возбуждал своих помощников, которые в свою очередь осыпали его страстными ласками: один массировал ему член, другой щекотал задний проход. Когда меня раздели, Нуарсей приказал приблизить к нему мой зад. Жена придерживала мои ягодицы, чтобы он мог целовать их, и он целовал их с невероятной жадностью; потом он велел раздеть своих мальчиков — их раздела мадам де Нуарсей и, свернув валявшуюся на полу одежду, разделась сама. Таким образом, обнаженный Нуарсей оказался в центре группы, составившейся из двух соблазнительных женщин и парочки смазливых юношей. И он, не обращая внимания на члены и влагалища, окружавшие его, начал свою необычную мессу сладострастия: объектом его страстных неумеренных ласк стали мужские и женские ягодицы, и я сомневаюсь, что есть на свете задницы, которые кто-нибудь целовал с таким пылом. Распутник заставлял нас принимать самые разные позы, то укладывая юношу на женское тело, то — наоборот, чтобы создать возбуждающий и роскошный контраст. Наконец, достаточно распалившись, он приказал жене положить меня лицом вниз на кушетку будуара и направить его орган в мое чрево, но прежде заставил ее подготовить языком мой задний проход. Как вам известно, Нуарсей имеет член восемнадцать сантиметров в обхвате и длиной около двадцати пяти, поэтому не без мучительных — в прямом смысле — трудов я смогла принять его, однако благодаря его несокрушимому желанию и умелой помощи его жены он вошел в меня по самую мошонку. Тем временем члены его наперсников поочередно погружались в его собственный анус. Затем, положив жену рядом со мной в той же позе, в какой была я, он дал знак юношам подвергнуть ее тем же сладострастным упражнениям, которыми занимался со мной. Один из членов оставался без дела, и Нуарсей схватил его и ввел в нежное отверстие своего юного помощника. Был недолгий момент, когда мадам де Нуарсей пыталась сопротивляться, но своей сильной рукой жестокий супруг быстро призвал ее к порядку.
Чудесно, — так прокомментировал он завершение первой стадии. — Чего еще мне желать? Мой зад в деле, я занят задом девственницы, и кто-то сношает в зад мою жену. Клянусь честью, лучше и быть не может.
— Ах, сударь, — простонала в приступе стыдливости его жена, — значит, вы наслаждаетесь моим безысходным отчаянием?
— Вы правы, мадам, и притом даже очень. Вы знаете, что я откровенен в таких вещах, поэтому поверите, что мой экстаз был бы намного меньше, если бы вы хоть чуточку разделяли его.
— Бессовестный негодяй!
— Черт побери мою душу, вы правы: бессовестный, безбожный, беспринципный, безнравственный и, добавлю, ужасный негодяй! И не скрываю этого. Продолжай, продолжай, моя сладкоголосая, напевай мне свои оскорбления; если бы кто знал, как приятны женские стенания, они, словно по волшебству, делают мой член несгибаемым и приближают оргазм. Жюльетта, теперь приготовься ты: сожмись немного, я кончаю…
В этот момент, насилуя меня, сам будучи объектом насилия и наблюдая, как насилуют его жену, этот удивительный человек поразил меня, будто ударом молнии, в самые недра моего чрева. Оргазм был всеобщим, и сплетенный клубок участников забился в конвульсиях. Однако Нуарсей, неутомимый Нуарсей, вечный тиран своей жены, Нуарсей, который, чтобы заново воспламенить себя, уже почувствовал в себе потребность в новых мерзостях, этот бесподобный Нуарсей произнес:
— Мадам готова к следующему номеру программы?
— Неужели есть какая-то высшая необходимость без конца повторять эту гнусность?
— Вот именно, мадам, самая высшая необходимость. Этого требует мое самочувствие.
И бесстыдный Нуарсей, положив жену на кушетку, подозвал меня и заставил сесть на нее и вылить в ее раскрытый рот всю плоть, которую перед этим влил мне в задний проход. Не смея возразить, я вытолкнула из себя всю находившуюся во мне жидкость и, признаться, не без трепетной и порочной радости смотрела вниз на то, как жестоко порок унижает добродетель. Несчастная женщина, выпучив глаза, судорожно глотала сперму, и если бы она уронила хоть одну каплю, мне кажется, супруг задушил бы ее.
Полюбовавшись на это надругательство, жестокий Нуарсей совершил немало других. Мадам де Нуарсей перевернули на живот, и три члена по очереди принялись терзать ее зад. Невозможно представить, в каком быстром темпе действовали трое содомитов — первый бросался на приступ, пробивал брешь, отступал, тут же его сменял второй, в следующую минуту третий, и все время, пока длилась осада, Нуарсей яростно тискал мое тело. После этого, не спуская сузившихся глаз с изрядно потрепанных ягодиц супруги, он совершил акт содомии с каждым из юных своих помощников. Пока он совокуплялся с одним, мы с другим усердно мяли и месили роскошные полусферы его жены, и как только распутнику удавалось кончить, он мгновенно извлекал свой орган и опорожнял его в рот несчастной супруги.
Между тем атмосфера безумной оргии сгущалась почти осязаемо: Нуарсей пообещал два луидора тому из нас троих, кто будет сильнее терзать и унижать нашу жертву, правила игры допускали удары кулаком, пинки, укусы, пощечины, щипки — лучше сказать, что правил не существовало вовсе. Негодяй, подбадривая нас, мастурбировал в одиночестве и наблюдал за турниром. Мы испробовали все мыслимые и немыслимые способы причинять страдания человеческому телу и только вошли во вкус, как мадам де Нуарсей потеряла сознание. Тогда мы окружили дрожащего от вожделения хозяина и принялись тереть его почти дымящийся член об истерзанное замученное тело неподвижной женщины. Вслед за этим Нуарсей передал меня своим неутомимым юным слугам: теперь один из них должен был содомировать меня, а второму я должна была сосать член, и вот, оказавшись между ними, я в какие-то мгновения чувствовала, как их шпаги, отталкивая друг друга, обе входят в мое влагалище или одновременно проникают — одна в анус, а вторая — в вагину.
Оргия была в самом разгаре, когда — я помню это отлично — Нуарсей, спохватившись, что одно из моих отверстий оказалось незанятым, втолкнул свой член мне в рот и влил в него последний обильный заряд в то время, как мое влагалище и задний проход заполнили плоды сладострастия юных педерастов; все четверо кончили в один момент, и клянусь Богом, никогда до той минуты я не растворялась в столь восхитительных волнах наслаждения.
Мое рвение и предрасположенность к пороку поразили Нуарсея, и он предложил мне остаться отужинать вместе с обоими пажами. Ужин был обставлен с изысканной роскошью, за столом прислуживала только мадам де Нуарсей, совершенно раздетая, которой муж обещал устроить сцену, более ужасную, чем предыдущая, если она будет недостаточно усердна в своих обязанностях служанки.
Разумеется, Нуарсей — необыкновенный человек. Вы согласитесь, что там, где приходится подводить рациональный фундамент под иррациональные поступки, человек — обычный человек — находит мало аргументов. Мне пришла в голову мысль упрекнуть хозяина за его отношение к своей жене, и я начала так:
— Это поразительная, редкая несправедливость, какой вы подвергаете вашу бедную супругу…
— Редкая? — прервал он меня. — Я так не думаю. Но что касается несправедливости, ты совершенно права. Все, с чем ей приходится иметь дело, чертовски несправедливо, но лишь с ее точки зрения. С моей же, уверяю тебя, нет ничего справедливее, и доказательством служит тот факт, что ничто так не возбуждает меня, как издевательства, которым я ее подвергаю. Всякая страсть, Жюльетта, имеет две стороны: если смотреть со стороны жертвы, которой приходится терпеть, страсть кажется несправедливой, между тем как для того, кто ее мучает, — это самая справедливая вещь на свете. Когда говорят страсти, как бы жестоко ни звучали их слова для того, кому суждено страдать, они говорят голосом самой Природы; ни от кого иного, кроме Природы, мы не получили эти страсти, ничто, кроме Природы, не вдохновляет нас на них; да, они заставляют нас творить ужасные вещи, но эти ужасы необходимы, и через них законы Природы, чьи мотивы могут от нас ускользать, но чьи механизмы легко доступны внимательному взгляду, обнажают свое порочное содержание, которое, по меньшей мере, равно их содержанию добродетельному. Тем, кто лишен врожденной склонности к добродетели, не остается ничего иного, как слепо повиноваться властной деснице и при этом знать, что это рука Природы и что именно их она выбрала для того, чтобы творить зло и сохранять таким образом мировую гармонию.
— Однако, — спросила я сидевшего передо мной распутника с черным сердцем, — когда ваше опьянение проходит, разве вы не ощущаете слабые и, быть может, смутные порывы добродетели, которые, послушайся вы их, непременно привели бы вас на путь добра?
— Да, — процедил Нуарсей, — я действительно чувствую в себе подобные позывы. Буря страстей клокочет, потом утихает, и в наступившей тишине возникает такое ощущение. Да, это довольно странное чувство. Однако я с ним справляюсь.
Я помолчала, размышляя. Может быть, и вправду во мне столкнулись добродетель и порок? А если это добродетель, должна ли я послушаться ее? Чтобы решить этот вопрос и решить его окончательно, я попыталась привести свой разум в состояние самого полного доступного ему покоя с тем, чтобы непредвзято рассудить борющиеся стороны, потом спросила себя: что есть добродетель? Если я увижу, что она имеет какое-то реальное существование, я буду ее анализировать, а если порочная жизнь мне покажется предпочтительнее, я приму ее, и мой выбор будет чистой случайностью. Размышляя так, я пришла к мысли, что под именем добродетели восхваляют самые разные виды или способы бытия, посредством которых человек, отбросив в сторону свои собственные удовольствия и интересы, отдает себя в первую очередь всеобщему благу, из чего вытекает следующее: чтобы быть добродетельной, я должна отказаться от самой себя и от своего счастья и думать исключительно о счастье других — и все это во имя людей, которые наверняка не стали бы делать того же ради меня; но даже если бы они и сделали это, разве поступок их будет достаточным основанием, чтобы уподобляться им, если я чувствую, что все мое существо восстает против этого? Допустим, повторяю, допустим, — что добродетелью называют то, что полезно обществу, тогда, сужая это понятие до чьих-нибудь собственных интересов, мы увидим, что индивидуальная добродетель зачастую прямо противоположна общественной, так как интересы отдельной личности почти всегда противостоят общественным; таким образом, в нашу дискуссию вторгается отрицательный момент, и добродетель, будучи чисто произвольным понятием, перестает иметь положительный аспект. Возвращаясь к истокам конфликта, я чувствовала, что добродетели недостает реального существования, и однажды с удивительной ясностью поняла, что не порыв к добродетели заговорил во мне, а тот слабый голосок, который то и дело прорезывается на краткое время, и голос этот принадлежит воспитанию и предрассудкам. Покончив с этим вопросом, я «принялась сравнивать удовольствия, доставляемые пороком и добродетелью. Я начала с добродетели: я взвешивала, обмеривала, ощупывала ее со всех сторон — вдумчиво, тщательно, критически. Как же она глупа и пресна показалась мне, насколько безвкусна и мелочна! Она оставляла меня холодной, безразличной, наводила скуку. При внимательном рассмотрении я увидела, что все удовольствия достаются тому, кому недалекие люди служат своей добродетелью, а. взамен, в виде вознаграждения, получают лишь нечто, весьма отдаленно напоминающее благодарность. И я подумала: неужели это и есть удовольствие? Какая огромная разница между этим хилым чувством, от которого ничто не шевельнется в сердце, и мощным ощущением порока, от которого трепещут нервы, пробуждается тело и за спиной вырастают крылья! Стоит только подумать о самом мелком преступлении, и — пожалуйста! — божественный животворящий сок начинает бродить по моим жилам, я вся горю, меня бьет озноб, мысль эта приводит меня в экстаз, восхитительные манящие миражи возникают в этом мире, который я собираюсь покорить при помощи зла; в моем мозгу рождаются невероятные картины, и я пьянею от них; во мне зарождается новая жизнь, новая душа вырастает в моем теле; новая душа поет от восторга, и если бы теперь мне оставалось жить лишь несколько минут, я прожила бы их в этом сладостном ожидании.
— Знаете, сударь, — обратилась я к своему необыкновенному собеседнику, чьи речи, не скрою, чрезвычайно меня взбудоражили, и я решила возразить затем только, чтобы еще раз послушать их. — Мне кажется, отказать добродетели в существовании — значит, слишком поспешно отвернуться от нее и, возможно, подвергнуться опасности сбиться с пути, если не обращать внимания на принципы, на эти путеводные вехи, которые должны неуклонно вести нас к добронравию.
— Ну что ж, — ответил Нуарсей, — давай порассуждаем вместе. Твои замечания говорят о том, что ты стремишься понять меня, и мне очень приятно беседовать с людьми такого рода.
Во всех обстоятельствах нашей жизни, — продолжал он, — по крайней мере во всех, где мы имеем свободу выбора, мы испытываем два порыва или, если угодно, два искушения: одно зовет нас к тому, что люди назвали добром, то есть призывает быть добродетельными, второе склоняет к тому, что называют злом, то есть к пороку. Теперь обратимся к этому конфликту: нам надо понять, почему у нас появляются два противоположных мнения и почему мы колеблемся. Никаких сомнений не было бы, заявляют законопослушные граждане, если бы не наши страсти: страсти сдерживают порыв к добродетели, которую — и они признают это — Природа посеяла в наших сердцах, другими словами, укротите свои страсти, и сомнения отпадут сами по себе. Но откуда они взяли, эти, считающие себя непогрешимыми люди, что страсти суть следствия искушения пороком и что добродетель всегда вытекает из искушения добром? Какими неопровержимыми доказательствами подтверждают они эту мысль? Для того, чтобы познать истину, чтобы понять, какому из двух противоречивых чувств отдать предпочтение, надо спросить свое сердце, и ты можешь быть уверена: из двух голосов тот, что я услышу первым, и будет самым властным, и я пойду за ним и приму его как естественный зов Природы, тогда как другой голос будет лишь искажать ее замысел. Должен заметить, что я рассматриваю при этом не отдельные народы, ибо национальные обычаи привели к деградации самого понятия добродетели, — нет, я рассматриваю все человечество в целом. Я изучил сердца людей, прежде всего дикарей, затем цивилизованных существ, и из этой мудрой книги понял, чему отдать предпочтение — пороку или добродетели и какой из двух призывов сильнее. В самом начале исследований я подверг анализу явное противоречие между своим интересом и интересом всеобщим и увидел, что если человек собственному благу предпочитает общественное и, следовательно, хочет быть добродетельным, он обрекает себя на несчастливейшую жизнь, но если, напротив, человек ценит выше личный интерес, он будет счастлив при условии, конечно, что законы общества оставят его в покое. Однако общественные законы не имеют ничего общего с Природой, они чужды ей, значит, в нашем исследовании на них не стоит обращать никакого внимания; тогда, исключив из анализа эти законы, мы неизбежно придем к выводу, что человек счастливее в пороке, нежели в добродетели, следовательно, мы докажем, что истинным будет более сильный порыв, то есть порыв, ведущий к счастью, который и есть зов Природы, а противоположный порыв, ведущий к несчастьям, должен быть с той же долей очевидности неестественным. Таким образом, мы видим, что добродетель, как человеческое чувство, ни в коей мере не является стихийной или санкционированной свыше, скорее всего, это жертва, на которую человек соглашается по необходимости жить в обществе — дьявольски великая жертва, которую он приносит, получая взамен жалкие крохи счастья, в какой-то степени компенсирующие его лишения. Поэтому человек должен иметь право выбора: либо зов порока, который явно и недвусмысленно исходит от Природы, но который в рамках человеческих законов, быть может, и не дает ему безмятежного счастья, возможно, вообще даст ему намного меньше, чем он предполагает; либо призрачный путь добродетели — ложный путь, который, вынуждая его отказываться от некоторых вещей, возможно, в чем-то вознаграждает его за жестокость, проявленную по отношению к самому себе, когда в своем сердце он уничтожает первый порыв. В моих глазах ценность добродетельного чувства падает еще ниже, когда я вспоминаю, что это не первый и не естественный порыв, что, по своему определению, он является низменным и пошлым чувством, отдающим коммерцией: я что-то даю тебе и взамен рассчитываю получить что-нибудь от тебя. Следовательно, порок — это наше врожденное чувство и всегда самое сильное, идущее от Природы, это ключ к ее промыслу, между тем как самая высшая из добродетелей при внимательном рассмотрении оказывается законченным эгоизмом и, стало быть, пороком. Более того, я утверждаю, что все порочно в человеке, только порок — сущность его природы и его конституции. Порочен человек, когда превыше чужих интересов ставит свой собственный, не менее порочен он, когда погружается на самое дно добродетели, поскольку эта добродетель, эта жертва и отказ от своих страстей — не что иное в нем, как уступка своему тщеславию или, скорее, желание выторговать для себя глоток счастья, наспех сваренного зелья, вместо того ядреного опьяняющего напитка, который пьют, шагая по дороге преступлений. Однако волей-неволей, несмотря ни на что, человек вечно ищет счастья, никогда он не думает ни о чем другом, и абсурдно предполагать, что может существовать такая вещь как бескорыстная добродетель, чья цель — творить добро без всякого мотива, такая добродетель иллюзорна. Можешь быть уверена, что человек проповедует добродетель только с тайными эгоистичными намерениями и ждет за это награды или хотя бы благодарности, которая сделает другого человека его должником. Я и слышать не желаю лепета о добродетелях, заложенных в наши души как часть нашего темперамента или характера: некоторые происходят от самобичевания, другие — результат расчета, ибо тот, в ком они находят свое выражение, не имеет иного достоинства, кроме того, что отдает свое сердце наиболее дорогому для него чувству. Внимательно присмотрись к своим желаниям, и ты увидишь, что за ними всегда стоит себялюбие. Порочный человек стремится к той же цели, но менее скрытно, так сказать, с большим бесстыдством, и за это, конечно же, заслуживает большего уважения; он достигнет своей цели другим путем и гораздо вернее, чем его ущербный соперник, если не помешает закон, но последний гнусен, потому что постоянно вторгается на территорию вероятного человеческого счастья во имя сохранения счастья всеобщего и при этом отбирает намного больше, чем предлагает. Отсюда можно сделать вывод, что раз добродетель в человеке всего лишь его вторичный и побочный порыв, а самое властное его желание — добиться собственного счастья за счет своего ближнего, человеческие желания, которые противоречат и идут наперекор страстям, ничем не лучше откровенного стремления купить то же счастье подешевле, то есть с минимальными жертвами и без риска быть вздернутым на виселице, следовательно, хваленая добродетель оказывается на деле слепым и рабским подчинением законам, которые, меняясь в зависимости от климата, активно отрицают всякое разумное и объективное существование этой самой добродетели, потому что она заслуживает лишь абсолютного презрения и исключительной ненависти, и самое разумное — ни за что, ни при каких обстоятельствах, не следовать этому хваленому сверх всякой меры образу жизни, ибо он обусловлен местными установлениями, суевериями и нездоровым темпераментом, это презренный и коварный путь для жалких людишек, который ввергнет тебя в ужасные неминуемые несчастья, тем более, что\ как только человек ступит на эту стезю, у него уже не будет никакой возможности сойти с нее. Вот что такое добродетельная жизнь! Только больной или умалишенный способен на подобную глупость — добровольно влезать в эту могилу для дистрофиков.
Я знаю, какие аргументы иногда выдвигают в защиту добродетели. Они бывают настолько прекрасны, что даже порочные люди обманываются их внешней привлекательностью и верят им. Но ты, Жюльетта, не вздумай попасться на эту удочку софистики. Если порочный человек и уважает добродетель, так потому лишь, что она служит ему, оказывается для него полезной. Только авторитет законов вносит разлад в идеальные отношения между злом и добром, потому как добродетель никогда не прибегает к физическому насилию. Добродетельный человек никогда не противится страстям преступника, и лишь очень порочный человек может противостоять им, так как у преступника и у грешника одни и те же интересы, сталкивающиеся между собой, в то время как, . имея дело с добродетельной личностью, злодей такого соперничества не ощущает. Вполне возможно, что они не придут к согласию, что касается принципов, однако их несогласие носит мирный характер; напротив того, страсти порочного человека требуют безусловного повиновения окружающих и на меньшее не согласны, всегда и всюду Ьни вступают в противоречие со страстями своего двойника, и между ними идет нескончаемая война. Уважение, которое оказывает добродетели злодей, опять-таки вызвано настоящим эгоизмом, ибо чужая добродетель дает ему возможность наслаждаться мирно и спокойно, что очень важно для нас, поклонников либертинажа. Мне могут возразить, что поклонники добродетели черпают в ней неизъяснимое удовольствие, однако я сомневаюсь в этом: сумасшествие в любом виде не может привести ни к чему путному; я отрицаю не сам принцип удовольствия — просто я считаю, что добродетель доставляет удовольствие не только порочное, как я уже говорил, но и совсем мизерное, и если у меня есть выбор между двумя ощущениями, почему я должен выбрать наименьшее?
Сущность удовольствия заключается в насилии. Человек слабых страстей никогда не будет так же счастлив, как тот, в ком они бурлят. Теперь ты видишь, какая большая разница между двумя удовольствиями — добродетелью и пороком. Возьмем человека, утверждающего, что он очень счастлив при мысли о том, что завещал миллион своему наследнику, но можешь ли ты, положа руку на сердце, сказать, что испытанное им счастье хоть в чем-то сравнимо с тем удовольствием, которое познал наследник, промотавший этот миллион, умертвив своего благодетеля? Независимо от того, насколько сильна идея счастья в нашем сознании, она воспламеняет наше воображение только через реальность, и как бы не наслаждался добронравный человек своими добрыми делами, его воображаемое счастье никогда не даст его настоящему «я» таких острых ощущений, какие он мог бы получить от многократно повторяющихся физических наслаждений, проматывая миллион своей жертвы. И ни ограбление, ни убийство ближнего не омрачат его счастье, ведь грабители и убийцы обладают ясным умом и глубокой философией, и их удовольствиям могут помешать разве что угрызения совести, но человек, мыслящий философски, сильный в своих принципах, окончательно поборовший досадные и губительные пережитки прошлого и ни перед чем не останавливающийся, — такой человек будет наслаждаться незамутненным счастьем, и разница между двумя нашими персонажами состоит в следующем: постоянно, всю свою жизнь, первый будет терзаться отчаянным вопросом: «Неужели это и есть все удовольствие, что дал мне этот миллион?» А второму ни разу не придет в голову спросить себя: «И зачем только я это сделал?» Таким образом, добродетельный поступок —может привести к сожалению и раскаянию, между тем как порочный человек избавлен от них. Короче говоря, добродетель питается призрачным и надуманным счастьем, ибо нет на свете иного счастья, кроме личного, а добродетель лишена всяких чувств. Скажи, разве из добродетели проистекает наше положение, слава, почет, богатство? Разве не видишь ты каждый день, как процветает порок и как добро томится в цепях? И уж совсем нелепо ожидать, что добродетель будет вознаграждена в другом мире! Тогда чего ради молиться фальшивому деспотичному, себялюбивому и постоянно злому божеству — я повторяю, злому, потому что знаю, о чем говорю, которое ничего не дает тем, кто ему служит, и которое лишь обещает невозможное или сомнительное вознаграждение в далеком-далеком будущем? Кроме того, не следует забывать об опасности, подстерегающей нас, когда мы стремимся к добродетели в преклонном возрасте, когда человек бессознательно ищет одиночества, потому что уж лучше быть порочным по отношению к другим, чем добрым к самому себе. «Настолько велико различие между тем, как мы живем, и тем, как должны жить, что человек, с презрением отворачивающийся от реальной жизни и вздыхающий о жизни идеальной, — говорил Макиавелли, — ищет скорее погибели, нежели спасения, следовательно, тот, кто проповедует абсолютное добро среди тьмы злодеев, неминуемо должен погибнуть. Встретив добродетельного негодяя и обнаружив в нем это качество, не обманитесь: оказавшись на краю пропасти, он, движимый гордыней и отчаянием, будет неуемно восхвалять добродетель, и весь секрет в том, что это служит ему последним утешением».
Когда я вошла в будуар, супруги уже были там. Спустя минуту Нуарсей позвонил, и через другую дверь появились двое юношей семнадцати и девятнадцати лет. Оба они были почти голые.
— Милая моя девочка, мне намекнули, что ты обладаешь самым великолепным задом в мире, — начал Нуарсей, обратившись ко мне, когда вся компания была в сборе. — Мадам, — посмотрел он на жену, — окажите мне такую любезность: разденьте это сокровище.
— Простите, господин де Нуарсей, — ответила бедняжка, покраснев и смутившись, — но вы предлагаете мне такие вещи…
— Я предлагаю самые элементарные вещи, мадам, но весьма странно ваше поведение, как будто вы к ним не привыкли, хотя делаете это уже давно. Вы меня просто удивляете. Разве у жены нет своих обязанностей? И разве я не предоставляю вам самых широких возможностей выполнять их? Все это очень странно, и мне кажется, вам пора рационально подходить к этому вопросу.
— Я ни за что не соглашусь!
— Тем хуже для вас. Если человек стоит перед неизбежностью, в сто раз лучше согласиться, причем добровольно, чем подвергаться каждодневной пытке. Но это ваше личное дело. А теперь, мадам, разденьте это дитя.
Испытывая симпатию к бедной женщине, чтобы избавить ее от бесполезного сопротивления, чреватого неизбежной карой, я уже начала раздеваться сама, когда Нуарсей, нахмурившись, жестом остановил меня и, угрожающе подняв руку, не оставил жене ничего другого, как повиноваться. Пока она делала свое дело, Нуарсей обеими руками возбуждал своих помощников, которые в свою очередь осыпали его страстными ласками: один массировал ему член, другой щекотал задний проход. Когда меня раздели, Нуарсей приказал приблизить к нему мой зад. Жена придерживала мои ягодицы, чтобы он мог целовать их, и он целовал их с невероятной жадностью; потом он велел раздеть своих мальчиков — их раздела мадам де Нуарсей и, свернув валявшуюся на полу одежду, разделась сама. Таким образом, обнаженный Нуарсей оказался в центре группы, составившейся из двух соблазнительных женщин и парочки смазливых юношей. И он, не обращая внимания на члены и влагалища, окружавшие его, начал свою необычную мессу сладострастия: объектом его страстных неумеренных ласк стали мужские и женские ягодицы, и я сомневаюсь, что есть на свете задницы, которые кто-нибудь целовал с таким пылом. Распутник заставлял нас принимать самые разные позы, то укладывая юношу на женское тело, то — наоборот, чтобы создать возбуждающий и роскошный контраст. Наконец, достаточно распалившись, он приказал жене положить меня лицом вниз на кушетку будуара и направить его орган в мое чрево, но прежде заставил ее подготовить языком мой задний проход. Как вам известно, Нуарсей имеет член восемнадцать сантиметров в обхвате и длиной около двадцати пяти, поэтому не без мучительных — в прямом смысле — трудов я смогла принять его, однако благодаря его несокрушимому желанию и умелой помощи его жены он вошел в меня по самую мошонку. Тем временем члены его наперсников поочередно погружались в его собственный анус. Затем, положив жену рядом со мной в той же позе, в какой была я, он дал знак юношам подвергнуть ее тем же сладострастным упражнениям, которыми занимался со мной. Один из членов оставался без дела, и Нуарсей схватил его и ввел в нежное отверстие своего юного помощника. Был недолгий момент, когда мадам де Нуарсей пыталась сопротивляться, но своей сильной рукой жестокий супруг быстро призвал ее к порядку.
Чудесно, — так прокомментировал он завершение первой стадии. — Чего еще мне желать? Мой зад в деле, я занят задом девственницы, и кто-то сношает в зад мою жену. Клянусь честью, лучше и быть не может.
— Ах, сударь, — простонала в приступе стыдливости его жена, — значит, вы наслаждаетесь моим безысходным отчаянием?
— Вы правы, мадам, и притом даже очень. Вы знаете, что я откровенен в таких вещах, поэтому поверите, что мой экстаз был бы намного меньше, если бы вы хоть чуточку разделяли его.
— Бессовестный негодяй!
— Черт побери мою душу, вы правы: бессовестный, безбожный, беспринципный, безнравственный и, добавлю, ужасный негодяй! И не скрываю этого. Продолжай, продолжай, моя сладкоголосая, напевай мне свои оскорбления; если бы кто знал, как приятны женские стенания, они, словно по волшебству, делают мой член несгибаемым и приближают оргазм. Жюльетта, теперь приготовься ты: сожмись немного, я кончаю…
В этот момент, насилуя меня, сам будучи объектом насилия и наблюдая, как насилуют его жену, этот удивительный человек поразил меня, будто ударом молнии, в самые недра моего чрева. Оргазм был всеобщим, и сплетенный клубок участников забился в конвульсиях. Однако Нуарсей, неутомимый Нуарсей, вечный тиран своей жены, Нуарсей, который, чтобы заново воспламенить себя, уже почувствовал в себе потребность в новых мерзостях, этот бесподобный Нуарсей произнес:
— Мадам готова к следующему номеру программы?
— Неужели есть какая-то высшая необходимость без конца повторять эту гнусность?
— Вот именно, мадам, самая высшая необходимость. Этого требует мое самочувствие.
И бесстыдный Нуарсей, положив жену на кушетку, подозвал меня и заставил сесть на нее и вылить в ее раскрытый рот всю плоть, которую перед этим влил мне в задний проход. Не смея возразить, я вытолкнула из себя всю находившуюся во мне жидкость и, признаться, не без трепетной и порочной радости смотрела вниз на то, как жестоко порок унижает добродетель. Несчастная женщина, выпучив глаза, судорожно глотала сперму, и если бы она уронила хоть одну каплю, мне кажется, супруг задушил бы ее.
Полюбовавшись на это надругательство, жестокий Нуарсей совершил немало других. Мадам де Нуарсей перевернули на живот, и три члена по очереди принялись терзать ее зад. Невозможно представить, в каком быстром темпе действовали трое содомитов — первый бросался на приступ, пробивал брешь, отступал, тут же его сменял второй, в следующую минуту третий, и все время, пока длилась осада, Нуарсей яростно тискал мое тело. После этого, не спуская сузившихся глаз с изрядно потрепанных ягодиц супруги, он совершил акт содомии с каждым из юных своих помощников. Пока он совокуплялся с одним, мы с другим усердно мяли и месили роскошные полусферы его жены, и как только распутнику удавалось кончить, он мгновенно извлекал свой орган и опорожнял его в рот несчастной супруги.
Между тем атмосфера безумной оргии сгущалась почти осязаемо: Нуарсей пообещал два луидора тому из нас троих, кто будет сильнее терзать и унижать нашу жертву, правила игры допускали удары кулаком, пинки, укусы, пощечины, щипки — лучше сказать, что правил не существовало вовсе. Негодяй, подбадривая нас, мастурбировал в одиночестве и наблюдал за турниром. Мы испробовали все мыслимые и немыслимые способы причинять страдания человеческому телу и только вошли во вкус, как мадам де Нуарсей потеряла сознание. Тогда мы окружили дрожащего от вожделения хозяина и принялись тереть его почти дымящийся член об истерзанное замученное тело неподвижной женщины. Вслед за этим Нуарсей передал меня своим неутомимым юным слугам: теперь один из них должен был содомировать меня, а второму я должна была сосать член, и вот, оказавшись между ними, я в какие-то мгновения чувствовала, как их шпаги, отталкивая друг друга, обе входят в мое влагалище или одновременно проникают — одна в анус, а вторая — в вагину.
Оргия была в самом разгаре, когда — я помню это отлично — Нуарсей, спохватившись, что одно из моих отверстий оказалось незанятым, втолкнул свой член мне в рот и влил в него последний обильный заряд в то время, как мое влагалище и задний проход заполнили плоды сладострастия юных педерастов; все четверо кончили в один момент, и клянусь Богом, никогда до той минуты я не растворялась в столь восхитительных волнах наслаждения.
Мое рвение и предрасположенность к пороку поразили Нуарсея, и он предложил мне остаться отужинать вместе с обоими пажами. Ужин был обставлен с изысканной роскошью, за столом прислуживала только мадам де Нуарсей, совершенно раздетая, которой муж обещал устроить сцену, более ужасную, чем предыдущая, если она будет недостаточно усердна в своих обязанностях служанки.
Разумеется, Нуарсей — необыкновенный человек. Вы согласитесь, что там, где приходится подводить рациональный фундамент под иррациональные поступки, человек — обычный человек — находит мало аргументов. Мне пришла в голову мысль упрекнуть хозяина за его отношение к своей жене, и я начала так:
— Это поразительная, редкая несправедливость, какой вы подвергаете вашу бедную супругу…
— Редкая? — прервал он меня. — Я так не думаю. Но что касается несправедливости, ты совершенно права. Все, с чем ей приходится иметь дело, чертовски несправедливо, но лишь с ее точки зрения. С моей же, уверяю тебя, нет ничего справедливее, и доказательством служит тот факт, что ничто так не возбуждает меня, как издевательства, которым я ее подвергаю. Всякая страсть, Жюльетта, имеет две стороны: если смотреть со стороны жертвы, которой приходится терпеть, страсть кажется несправедливой, между тем как для того, кто ее мучает, — это самая справедливая вещь на свете. Когда говорят страсти, как бы жестоко ни звучали их слова для того, кому суждено страдать, они говорят голосом самой Природы; ни от кого иного, кроме Природы, мы не получили эти страсти, ничто, кроме Природы, не вдохновляет нас на них; да, они заставляют нас творить ужасные вещи, но эти ужасы необходимы, и через них законы Природы, чьи мотивы могут от нас ускользать, но чьи механизмы легко доступны внимательному взгляду, обнажают свое порочное содержание, которое, по меньшей мере, равно их содержанию добродетельному. Тем, кто лишен врожденной склонности к добродетели, не остается ничего иного, как слепо повиноваться властной деснице и при этом знать, что это рука Природы и что именно их она выбрала для того, чтобы творить зло и сохранять таким образом мировую гармонию.
— Однако, — спросила я сидевшего передо мной распутника с черным сердцем, — когда ваше опьянение проходит, разве вы не ощущаете слабые и, быть может, смутные порывы добродетели, которые, послушайся вы их, непременно привели бы вас на путь добра?
— Да, — процедил Нуарсей, — я действительно чувствую в себе подобные позывы. Буря страстей клокочет, потом утихает, и в наступившей тишине возникает такое ощущение. Да, это довольно странное чувство. Однако я с ним справляюсь.
Я помолчала, размышляя. Может быть, и вправду во мне столкнулись добродетель и порок? А если это добродетель, должна ли я послушаться ее? Чтобы решить этот вопрос и решить его окончательно, я попыталась привести свой разум в состояние самого полного доступного ему покоя с тем, чтобы непредвзято рассудить борющиеся стороны, потом спросила себя: что есть добродетель? Если я увижу, что она имеет какое-то реальное существование, я буду ее анализировать, а если порочная жизнь мне покажется предпочтительнее, я приму ее, и мой выбор будет чистой случайностью. Размышляя так, я пришла к мысли, что под именем добродетели восхваляют самые разные виды или способы бытия, посредством которых человек, отбросив в сторону свои собственные удовольствия и интересы, отдает себя в первую очередь всеобщему благу, из чего вытекает следующее: чтобы быть добродетельной, я должна отказаться от самой себя и от своего счастья и думать исключительно о счастье других — и все это во имя людей, которые наверняка не стали бы делать того же ради меня; но даже если бы они и сделали это, разве поступок их будет достаточным основанием, чтобы уподобляться им, если я чувствую, что все мое существо восстает против этого? Допустим, повторяю, допустим, — что добродетелью называют то, что полезно обществу, тогда, сужая это понятие до чьих-нибудь собственных интересов, мы увидим, что индивидуальная добродетель зачастую прямо противоположна общественной, так как интересы отдельной личности почти всегда противостоят общественным; таким образом, в нашу дискуссию вторгается отрицательный момент, и добродетель, будучи чисто произвольным понятием, перестает иметь положительный аспект. Возвращаясь к истокам конфликта, я чувствовала, что добродетели недостает реального существования, и однажды с удивительной ясностью поняла, что не порыв к добродетели заговорил во мне, а тот слабый голосок, который то и дело прорезывается на краткое время, и голос этот принадлежит воспитанию и предрассудкам. Покончив с этим вопросом, я «принялась сравнивать удовольствия, доставляемые пороком и добродетелью. Я начала с добродетели: я взвешивала, обмеривала, ощупывала ее со всех сторон — вдумчиво, тщательно, критически. Как же она глупа и пресна показалась мне, насколько безвкусна и мелочна! Она оставляла меня холодной, безразличной, наводила скуку. При внимательном рассмотрении я увидела, что все удовольствия достаются тому, кому недалекие люди служат своей добродетелью, а. взамен, в виде вознаграждения, получают лишь нечто, весьма отдаленно напоминающее благодарность. И я подумала: неужели это и есть удовольствие? Какая огромная разница между этим хилым чувством, от которого ничто не шевельнется в сердце, и мощным ощущением порока, от которого трепещут нервы, пробуждается тело и за спиной вырастают крылья! Стоит только подумать о самом мелком преступлении, и — пожалуйста! — божественный животворящий сок начинает бродить по моим жилам, я вся горю, меня бьет озноб, мысль эта приводит меня в экстаз, восхитительные манящие миражи возникают в этом мире, который я собираюсь покорить при помощи зла; в моем мозгу рождаются невероятные картины, и я пьянею от них; во мне зарождается новая жизнь, новая душа вырастает в моем теле; новая душа поет от восторга, и если бы теперь мне оставалось жить лишь несколько минут, я прожила бы их в этом сладостном ожидании.
— Знаете, сударь, — обратилась я к своему необыкновенному собеседнику, чьи речи, не скрою, чрезвычайно меня взбудоражили, и я решила возразить затем только, чтобы еще раз послушать их. — Мне кажется, отказать добродетели в существовании — значит, слишком поспешно отвернуться от нее и, возможно, подвергнуться опасности сбиться с пути, если не обращать внимания на принципы, на эти путеводные вехи, которые должны неуклонно вести нас к добронравию.
— Ну что ж, — ответил Нуарсей, — давай порассуждаем вместе. Твои замечания говорят о том, что ты стремишься понять меня, и мне очень приятно беседовать с людьми такого рода.
Во всех обстоятельствах нашей жизни, — продолжал он, — по крайней мере во всех, где мы имеем свободу выбора, мы испытываем два порыва или, если угодно, два искушения: одно зовет нас к тому, что люди назвали добром, то есть призывает быть добродетельными, второе склоняет к тому, что называют злом, то есть к пороку. Теперь обратимся к этому конфликту: нам надо понять, почему у нас появляются два противоположных мнения и почему мы колеблемся. Никаких сомнений не было бы, заявляют законопослушные граждане, если бы не наши страсти: страсти сдерживают порыв к добродетели, которую — и они признают это — Природа посеяла в наших сердцах, другими словами, укротите свои страсти, и сомнения отпадут сами по себе. Но откуда они взяли, эти, считающие себя непогрешимыми люди, что страсти суть следствия искушения пороком и что добродетель всегда вытекает из искушения добром? Какими неопровержимыми доказательствами подтверждают они эту мысль? Для того, чтобы познать истину, чтобы понять, какому из двух противоречивых чувств отдать предпочтение, надо спросить свое сердце, и ты можешь быть уверена: из двух голосов тот, что я услышу первым, и будет самым властным, и я пойду за ним и приму его как естественный зов Природы, тогда как другой голос будет лишь искажать ее замысел. Должен заметить, что я рассматриваю при этом не отдельные народы, ибо национальные обычаи привели к деградации самого понятия добродетели, — нет, я рассматриваю все человечество в целом. Я изучил сердца людей, прежде всего дикарей, затем цивилизованных существ, и из этой мудрой книги понял, чему отдать предпочтение — пороку или добродетели и какой из двух призывов сильнее. В самом начале исследований я подверг анализу явное противоречие между своим интересом и интересом всеобщим и увидел, что если человек собственному благу предпочитает общественное и, следовательно, хочет быть добродетельным, он обрекает себя на несчастливейшую жизнь, но если, напротив, человек ценит выше личный интерес, он будет счастлив при условии, конечно, что законы общества оставят его в покое. Однако общественные законы не имеют ничего общего с Природой, они чужды ей, значит, в нашем исследовании на них не стоит обращать никакого внимания; тогда, исключив из анализа эти законы, мы неизбежно придем к выводу, что человек счастливее в пороке, нежели в добродетели, следовательно, мы докажем, что истинным будет более сильный порыв, то есть порыв, ведущий к счастью, который и есть зов Природы, а противоположный порыв, ведущий к несчастьям, должен быть с той же долей очевидности неестественным. Таким образом, мы видим, что добродетель, как человеческое чувство, ни в коей мере не является стихийной или санкционированной свыше, скорее всего, это жертва, на которую человек соглашается по необходимости жить в обществе — дьявольски великая жертва, которую он приносит, получая взамен жалкие крохи счастья, в какой-то степени компенсирующие его лишения. Поэтому человек должен иметь право выбора: либо зов порока, который явно и недвусмысленно исходит от Природы, но который в рамках человеческих законов, быть может, и не дает ему безмятежного счастья, возможно, вообще даст ему намного меньше, чем он предполагает; либо призрачный путь добродетели — ложный путь, который, вынуждая его отказываться от некоторых вещей, возможно, в чем-то вознаграждает его за жестокость, проявленную по отношению к самому себе, когда в своем сердце он уничтожает первый порыв. В моих глазах ценность добродетельного чувства падает еще ниже, когда я вспоминаю, что это не первый и не естественный порыв, что, по своему определению, он является низменным и пошлым чувством, отдающим коммерцией: я что-то даю тебе и взамен рассчитываю получить что-нибудь от тебя. Следовательно, порок — это наше врожденное чувство и всегда самое сильное, идущее от Природы, это ключ к ее промыслу, между тем как самая высшая из добродетелей при внимательном рассмотрении оказывается законченным эгоизмом и, стало быть, пороком. Более того, я утверждаю, что все порочно в человеке, только порок — сущность его природы и его конституции. Порочен человек, когда превыше чужих интересов ставит свой собственный, не менее порочен он, когда погружается на самое дно добродетели, поскольку эта добродетель, эта жертва и отказ от своих страстей — не что иное в нем, как уступка своему тщеславию или, скорее, желание выторговать для себя глоток счастья, наспех сваренного зелья, вместо того ядреного опьяняющего напитка, который пьют, шагая по дороге преступлений. Однако волей-неволей, несмотря ни на что, человек вечно ищет счастья, никогда он не думает ни о чем другом, и абсурдно предполагать, что может существовать такая вещь как бескорыстная добродетель, чья цель — творить добро без всякого мотива, такая добродетель иллюзорна. Можешь быть уверена, что человек проповедует добродетель только с тайными эгоистичными намерениями и ждет за это награды или хотя бы благодарности, которая сделает другого человека его должником. Я и слышать не желаю лепета о добродетелях, заложенных в наши души как часть нашего темперамента или характера: некоторые происходят от самобичевания, другие — результат расчета, ибо тот, в ком они находят свое выражение, не имеет иного достоинства, кроме того, что отдает свое сердце наиболее дорогому для него чувству. Внимательно присмотрись к своим желаниям, и ты увидишь, что за ними всегда стоит себялюбие. Порочный человек стремится к той же цели, но менее скрытно, так сказать, с большим бесстыдством, и за это, конечно же, заслуживает большего уважения; он достигнет своей цели другим путем и гораздо вернее, чем его ущербный соперник, если не помешает закон, но последний гнусен, потому что постоянно вторгается на территорию вероятного человеческого счастья во имя сохранения счастья всеобщего и при этом отбирает намного больше, чем предлагает. Отсюда можно сделать вывод, что раз добродетель в человеке всего лишь его вторичный и побочный порыв, а самое властное его желание — добиться собственного счастья за счет своего ближнего, человеческие желания, которые противоречат и идут наперекор страстям, ничем не лучше откровенного стремления купить то же счастье подешевле, то есть с минимальными жертвами и без риска быть вздернутым на виселице, следовательно, хваленая добродетель оказывается на деле слепым и рабским подчинением законам, которые, меняясь в зависимости от климата, активно отрицают всякое разумное и объективное существование этой самой добродетели, потому что она заслуживает лишь абсолютного презрения и исключительной ненависти, и самое разумное — ни за что, ни при каких обстоятельствах, не следовать этому хваленому сверх всякой меры образу жизни, ибо он обусловлен местными установлениями, суевериями и нездоровым темпераментом, это презренный и коварный путь для жалких людишек, который ввергнет тебя в ужасные неминуемые несчастья, тем более, что\ как только человек ступит на эту стезю, у него уже не будет никакой возможности сойти с нее. Вот что такое добродетельная жизнь! Только больной или умалишенный способен на подобную глупость — добровольно влезать в эту могилу для дистрофиков.
Я знаю, какие аргументы иногда выдвигают в защиту добродетели. Они бывают настолько прекрасны, что даже порочные люди обманываются их внешней привлекательностью и верят им. Но ты, Жюльетта, не вздумай попасться на эту удочку софистики. Если порочный человек и уважает добродетель, так потому лишь, что она служит ему, оказывается для него полезной. Только авторитет законов вносит разлад в идеальные отношения между злом и добром, потому как добродетель никогда не прибегает к физическому насилию. Добродетельный человек никогда не противится страстям преступника, и лишь очень порочный человек может противостоять им, так как у преступника и у грешника одни и те же интересы, сталкивающиеся между собой, в то время как, . имея дело с добродетельной личностью, злодей такого соперничества не ощущает. Вполне возможно, что они не придут к согласию, что касается принципов, однако их несогласие носит мирный характер; напротив того, страсти порочного человека требуют безусловного повиновения окружающих и на меньшее не согласны, всегда и всюду Ьни вступают в противоречие со страстями своего двойника, и между ними идет нескончаемая война. Уважение, которое оказывает добродетели злодей, опять-таки вызвано настоящим эгоизмом, ибо чужая добродетель дает ему возможность наслаждаться мирно и спокойно, что очень важно для нас, поклонников либертинажа. Мне могут возразить, что поклонники добродетели черпают в ней неизъяснимое удовольствие, однако я сомневаюсь в этом: сумасшествие в любом виде не может привести ни к чему путному; я отрицаю не сам принцип удовольствия — просто я считаю, что добродетель доставляет удовольствие не только порочное, как я уже говорил, но и совсем мизерное, и если у меня есть выбор между двумя ощущениями, почему я должен выбрать наименьшее?
Сущность удовольствия заключается в насилии. Человек слабых страстей никогда не будет так же счастлив, как тот, в ком они бурлят. Теперь ты видишь, какая большая разница между двумя удовольствиями — добродетелью и пороком. Возьмем человека, утверждающего, что он очень счастлив при мысли о том, что завещал миллион своему наследнику, но можешь ли ты, положа руку на сердце, сказать, что испытанное им счастье хоть в чем-то сравнимо с тем удовольствием, которое познал наследник, промотавший этот миллион, умертвив своего благодетеля? Независимо от того, насколько сильна идея счастья в нашем сознании, она воспламеняет наше воображение только через реальность, и как бы не наслаждался добронравный человек своими добрыми делами, его воображаемое счастье никогда не даст его настоящему «я» таких острых ощущений, какие он мог бы получить от многократно повторяющихся физических наслаждений, проматывая миллион своей жертвы. И ни ограбление, ни убийство ближнего не омрачат его счастье, ведь грабители и убийцы обладают ясным умом и глубокой философией, и их удовольствиям могут помешать разве что угрызения совести, но человек, мыслящий философски, сильный в своих принципах, окончательно поборовший досадные и губительные пережитки прошлого и ни перед чем не останавливающийся, — такой человек будет наслаждаться незамутненным счастьем, и разница между двумя нашими персонажами состоит в следующем: постоянно, всю свою жизнь, первый будет терзаться отчаянным вопросом: «Неужели это и есть все удовольствие, что дал мне этот миллион?» А второму ни разу не придет в голову спросить себя: «И зачем только я это сделал?» Таким образом, добродетельный поступок —может привести к сожалению и раскаянию, между тем как порочный человек избавлен от них. Короче говоря, добродетель питается призрачным и надуманным счастьем, ибо нет на свете иного счастья, кроме личного, а добродетель лишена всяких чувств. Скажи, разве из добродетели проистекает наше положение, слава, почет, богатство? Разве не видишь ты каждый день, как процветает порок и как добро томится в цепях? И уж совсем нелепо ожидать, что добродетель будет вознаграждена в другом мире! Тогда чего ради молиться фальшивому деспотичному, себялюбивому и постоянно злому божеству — я повторяю, злому, потому что знаю, о чем говорю, которое ничего не дает тем, кто ему служит, и которое лишь обещает невозможное или сомнительное вознаграждение в далеком-далеком будущем? Кроме того, не следует забывать об опасности, подстерегающей нас, когда мы стремимся к добродетели в преклонном возрасте, когда человек бессознательно ищет одиночества, потому что уж лучше быть порочным по отношению к другим, чем добрым к самому себе. «Настолько велико различие между тем, как мы живем, и тем, как должны жить, что человек, с презрением отворачивающийся от реальной жизни и вздыхающий о жизни идеальной, — говорил Макиавелли, — ищет скорее погибели, нежели спасения, следовательно, тот, кто проповедует абсолютное добро среди тьмы злодеев, неминуемо должен погибнуть. Встретив добродетельного негодяя и обнаружив в нем это качество, не обманитесь: оказавшись на краю пропасти, он, движимый гордыней и отчаянием, будет неуемно восхвалять добродетель, и весь секрет в том, что это служит ему последним утешением».