«Прочти мне его, — сказала Нисида, — послушаем, что пишут рассудительные влюбленные».
   Тут я вынул письмо Тимбрио, написанное назад тому несколько дней и дожидавшееся случая, когда его можно будет показать Нисиде, и, воспользовавшись ее предложением, прочитал его вслух; читать же мне его приходилось не раз, и потому оно запечатлелось в моей памяти, так что теперь я могу вам его привести слово в слово:
 
   «Положил было я, прелестная сеньора, сделать так, чтобы печальный конец мой открыл Вам мое имя, ибо, — говорил я себе, — лучше утешать себя тем, что Вы воздадите хвалу молчанию моему после моей смерти, нежели выслушивать от Вас порицание моей дерзости при жизни; полагая, однако ж, что душе моей, осененной Вашею благодатью, надлежит покинуть сей мир, оттого что в мире ином Амур не откажет в воздаянии страдальцу, рассудил я за благо уведомить Вас о том состоянии, в какое меня привела Ваша божественная красота; состояние же мое таково, что если б даже нашлись у меня слова для его изображения, оно не стало бы лучше, ибо из-за такой малости никто не дерзнул бы тревожить несравненное Ваше благородство, от какового, а равно и от безгреховного Вашего великодушия, я ожидаю, что оно вернет мне жизнь, дабы я мог служить Вам, или же принесет мне смерть, дабы я Вам никогда больше не докучал».
 
   Когда я кончил читать, Нисида, все время с великим вниманием слушавшая, сказала:
   «Даме, которой оно предназначено, не на что тут обижаться, разве только ей во что бы то ни стало захочется покапризничать, — как известно, этим пороком страдают почти все дамы в нашем городе. Со всем тем, Астор, ты непременно вручи ей письмо: ведь, как я уже сказала, горших бедствий, нежели то, которое, по твоим словам, терпит ныне твой друг, ожидать от ее ответа не должно. А дабы придать тебе бодрости, я хочу еще прибавить, что самая целомудренная женщина, вечно стоящая на страже своей чести, жаждет видеть и знать, что она любима, ибо это укрепит ее в том мнении, какое она составила о себе; если же она удостоверится, что никто по ней не вздыхает, — значит, мнение ее было ложно».
   «Я отлично сознаю, сеньора, что вы правы, — отвечал я, — однако ж меня повергает в ужас мысль о том, что, осмелившись передать письмо, я, во всяком случае, не смогу уже больше бывать у вас в доме, а это послужит во вред как мне, так и Тимбрио».
   «Не спеши, Астор, подписываться под приговором, раз что его еще не вынес судья, — возразила Нисида. — Покажи свою храбрость: ведь ты не на лютую битву идешь».
   «О, когда бы, прелестная Нисида, мне предстояло идти на битву! — воскликнул я, — Легче мне подставить грудь тысячам смертоносных орудий, нежели протянуть руку, дабы вручить любовное послание той, которая, почтя себя оскорбленною им, пожалуй, обрушит на мои плечи кару за чужой грех. Как бы то ни было, я все. же намерен, сеньора, последовать вашему совету: мне надобно лишь превозмочь страх, овладевший всем моим существом, а до тех пор — умоляю вас, сеньора: вообразите, что письмо послано вам, и дайте мне какой-нибудь ответ с тем, чтобы я сообщил его Тимбрио; этот обман поможет ему немного рассеяться, мне же время и обстоятельства покажут, что я должен делать».
   «Плохое ты средство придумал, — сказала Нисида. — Положим даже, я от чужого имени дам тебе благоприятный или уклончивый ответ, — неужели ты не понимаешь, что время, разгласитель наших тайн, обнаружит пред всеми обман и Тимбрио не только не будет доволен, но, скорее всего, рассердится на тебя? И раз что до сего времени ты не передавал ему ответа на его послание, то и не следует начинать с ответов вымышленных и ложных. Впрочем, мне свойственно действовать наперекор своему рассудку: если ты скажешь, кто эта дама, то я научу тебя, что сказать твоему другу, дабы он временно успокоился. И пусть впоследствии дело обернется не так, как он предполагал, — от этого ложь не станет явной».
   «О Нисида! Не требуйте от меня невозможного! — воскликнул я. — Одна мысль о том, что я должен открыть вам ее имя, повергает меня в такое же точно смятение, как и мысль о том, что я должен передать ей письмо. Удовольствуйтесь тем, что она из весьма родовитой семьи, красота же ее, не в обиду вам будь сказано, ни в чем не уступит вашей, а в моих устах это высшая похвала».
   «То, что ты говоришь обо мне, меня не удивляет, — заметила Нисида, — лесть — это главное занятие людей твоего положения и образа жизни. Но не об том сейчас речь; мне важно, чтобы ты соблюдал интересы доброго своего друга, а потому вот что я тебе советую: скажи Тимбрио, будто ты отправился с письмом к его даме и имел с ней беседу, — при этом ты, не пропустив ни единого слова, передашь ему содержание нашего с тобой разговора, — а затем прочел ей письмо, и она, воображая, что все это относится не к ней, благословила тебя доставить письмо по назначению; и еще постарайся внушить ему, что хотя ты и не осмелился говорить с ней без околичностей, однако же когда она поймет, что письмо написано ей и что она была введена в заблуждение, то большего неудовольствия это у нее не вызовет. Так ты несколько облегчишь его сердечные муки; со временем же, когда той даме станут известны намерения Тимбрио, ты сможешь передать ему ее ответ, но до тех пор ложь пусть остается в силе, истина же должна быть от него тщательно скрыта, дабы он ни на мгновение не заподозрил обмана».
   Подивился я разумному наставлению Нисиды; к тому же показалось мне, что хитрость моя ею разгадана. Облобызав ей руки за добрый совет и обещав уведомлять ее обо всем, что бы впредь ни случилось, я отправился к Тимбрио и сообщил ему о своем разговоре с Нисидой, отчего в его душе вновь вспыхнула надежда и принялась изгонять из нее сгустившиеся тучи леденящего страха. И радость его все возрастала по мере того, как я повторял, что для меня нет большей радости, как стараться и в дальнейшем оказывать ему подобные дружеские услуги, и что в следующую мою встречу с Нисидой ловко задуманное предприятие мое несомненно, увенчается успехом, коего чаяния Тимбрио заслуживают. Но я забыл вам сказать одну вещь: во все то время, пока я беседовал с Нисидой, ее сестра Бланка не вымолвила ни слова; до странности молчаливая, она жадно внимала моим словам. И смею вас уверить, сеньоры, что хранила она молчание не потому, чтобы не умела здраво рассуждать или не обладала даром красноречия, ибо этих двух сестер природа осыпала всеми своими дарами и щедротами. Не знаю также, сознаться ли мне вам, что я был бы рад, если б небо воспрепятствовало моему знакомству с обеими сестрами, особливо с Нисидой, с этим главным источником всех моих бедствий. Однако ж смертный не властен изменить предначертание судеб, а потому — рассудите сами — что же мне оставалось делать? Я горячо полюбил, люблю и буду любить Нисиду, но, как это явствует из пространного моего повествования, любовь моя ничем не повредила Тимбрио, ибо я говорил о своем друге только хорошее, ценою нечеловеческих усилий подавляя собственные свои страдания, дабы облегчить чужие. Однако ж дивный образ Нисиды столь ярко запечатлелся в моей душе с той самой минуты, как я увидел ее впервые, что, не в силах будучи таить в глубине души бесценное сие сокровище, я, когда мне случалось быть одному, или же нарочно от всех уединиться, слагал в его честь жалостные любовные песни, набросив на него покров вымышленного имени. И вот как-то ночью, в дальних покоях, где, по моим соображениям, ни Тимбрио, ни кто-либо другой не мок меня услышать, я, дабы оживить усталый мой дух, под звуки лютни спел одну песню, коей суждено было повергнуть меня в столь ужасное смятение, что я долгом своим почитаю сейчас ее вам исполнить:
 
Моя мечта безумная! В какой
Тупик заведена ты тайной силой?
Кто в прах развеял мирный мой покой
И заменил его войной постылой?
Зачем на землю брошен я судьбой.
Где ждет меня отверстая могила?
Ах, кто спасет меня от тяжких мук?
Кто исцелит душевный мой недуг?
 
 
Когда б я знал, что верностью своею
И преданностью другу моему
Доставлю радость небу и земле я, —
Чтоб только верность сохранить ему,
Я, этой сладкой жизни не желая,
Охотно в вечную ушел бы тьму,
Сам, не страшась, покончил бы с собою,
Хоть жжет меня огонь любви, не скрою.
 
 
Пусть падают, как смертоносный град,
Слепого бога золотые стрелы[14]
И сердце бедное мое язвят,
Змеями злыми мне впиваясь в тело, —
Роптать не буду я на этот ад,
Хотя б и стал золою омертвелой:
Свои мучения в душе тая,
Себя за них вознаграждаю я.
 
 
Хранить о муках вечное молчанье
Велит мне дружба, — чту ее завет:
Лишь ей по силам облегчить страданье,
Которому конца как будто нет.
Честь умалю свою, отдам дыханье,
Но дружбе изменить? Нет, трижды нет!
Скала средь волн, взметенных бурей дикой, —
Вот образ верности моей великой.
 
 
Пусть влага горькая моих очей,
Все затаенные мои мученья,
Мое от сладостной мечты моей
Тяжелое безмерно отреченье
Пойдут лишь впрок тому, кто всех милей
И ближе мне. Соделай, провиденье,
Чтоб счастлив был возлюбленный мой друг
Ценой моих невыносимых мук!
 
 
Мне помоги, любовь! Мой дух ничтожный
Взнеси, чтоб мог он в долгожданный миг
Исполниться отвагой непреложной,
И укрепи мой трепетный язык;
Захочешь ты — и все ему возможно:
В какой бы ни был загнан я тупик,
Меня оттуда он, с твоей подмогой,
На столбовую выведет дорогу.
 
   Полет моего воображения так меня всегда увлекал, что я и тут не соразмерил силы своего голоса, место же это было не настолько укромное, чтобы Тимбрио не мог оказаться поблизости, и как скоро услышал он мое пение, то пришла ему в голову мысль, что всеми моими помыслами владеет любовь и — о чем он заключил из слов песни — не к кому иному, как к Нисиде. Постигнув истинные мои чувства, он не постиг, однако ж, истинных моих стремлений и, превратно истолковав их, положил в ту же ночь удалиться и отправиться туда, где бы его невозможно было найти, — только для того, чтобы я безраздельно отдался вспыхнувшей во мне страсти. Все это я узнал от его слуги, верного хранителя его тайн, — тот явился ко мне весьма опечаленный и сказал:
   «Скорей, сеньор Силерьо! Мой господин, а ваш приятель Тимбрио хочет покинуть нас и сею же ночью уехать, куда — этого он мне не сказал, а велел выдать ему на дорогу денег и никому не говорить, что он уезжает; при этом он строго-настрого наказывал, чтобы я ничего не говорил вам, а задумал он уехать после того, как услышал песню, которую вы только что пели; судя же по отчаянному его виду, я полагаю, что он и руки на себя наложить способен. Оттого-то, решив, что благоразумнее будет оказать ему помощь, нежели исполнять его приказание, я и обратился к вам, — только вы и можете удержать его от безрассудного шага».
   С необычайным волнением выслушал я то, что сообщил мне слуга, и опрометью бросился к Тимбрио, однако ж прежде, чем войти к нему в комнату, остановился посмотреть, что он делает, — а он лежал ничком на своей постели, проливая потоки слез и испуская глубокие вздохи, и в его чуть слышном и бессвязном шепоте я различил такие слова:
   «Постарайся, истинный друг мой Силерьо, сорвать плод, который ты вполне заслужил своими хлопотами и трудами, и не замедли — что бы ни повелевал тебе долг дружбы — дать волю своей страсти, я же намерен укротить свою хотя бы с помощью крайнего средства — с помощью смерти, от которой ты было избавил меня, когда столь самоотверженно и бесстрашно вышел один против множества злобных мечей, но которой ныне я сам обрекаю себя, дабы хоть чем-нибудь отплатить тебе за твое благодеяние и, устранившись с твоего пути, предоставить тебе наслаждаться тою, что олицетворяет собой небесную красоту, тою, что была словно создана Амуром для вящего моего блаженства. Об одном грущу я, милый мой друг: ведь я даже не могу проститься с тобой перед своим печальным уходом, но причиной его являешься ты, и это да послужит мне оправданием. О Нисида, Нисида! Красота твоя навек пленила того, кому смертью своей надлежит искупить вину другого, дерзнувшего созерцать ее. Силерьо ее узрел, и, не оцени он ее по достоинству, я перестал бы уважать его вкус. И коли уж так судил мне рок, то да будет ведомо небесам, что я все такой же друг Силерьо, как и он мне, и, дабы доказать это, пожертвуй, Тимбрио, своим счастьем, беги от своего блаженства, разлучись с Силерьо и Нисидой, двумя самыми дорогими и близкими тебе существами, скитайся бесприютным странником по свету!»
   Вдруг, заслышав шорох, в порыве ярости поднялся он со своего ложа, распахнул дверь и, увидев меня, воскликнул:
   «Это ты, друг мой? В столь поздний час? Верно, что-нибудь случилось?»
   «Случилось то, от чего я до сих пор не могу опомниться», — отвечал я.
   Не желая задерживать ваше внимание, скажу одно: в конце концов мне удалось внушить ему и доказать, что он ошибся — что я, точно, влюблен, но не в Нисиду, а в ее сестру Бланку. И до того правдоподобно сумел я все это изобразить, что он мне поверил, а дабы у него не оставалось и тени сомнения, память подсказала мне строфы, которые я когда-то давно сочинил в честь одной дамы, носившей такое же имя; ему я сказал, что они посвящены сестре Нисиды, и так они кстати тогда пришлись, что хотя, быть может, вы и найдете это лишним, я все же не могу вам их не прочесть:
 
О Бланка, холодом и белизною
Подобная снегам[15] высоких гор!
Мне может сердце излечить больное
Один лишь врач — ваш благосклонный взор.
Скажите только, что его не стою, —
И вынесен мне будет приговор:
В столь черном горе кончить век мятежный.
Сколь вы и ваше имя белоснежны.
 
 
Вас, Бланка, в чьей груди слепой божок
Нашел себе желанное гнездовье, —
Пока мою не растопил поток
Слез горестных, вспоенных жаркой кровью, —
Молю: подайте мне хотя б намек,
Что вы моею тронуты любовью,
И буду я вознагражден вполне
За все страданья, выпавшие мне.
 
 
В моих глазах, о Бланка, вы — «белянка»,
Которая дороже, чем дукат.[16]
Когда бы я владел такой приманкой,
Меня б не соблазнил ценнейший клад.
Вам это хорошо известно, Бланка;
Так бросьте же поласковее взгляд
На человека, жаждущего доли —
Не скромной ли? «Белянки» лишь, не боле.
 
 
Хоть, верно, я прослыл бы бедняком,
Единственной «белянкою» владея,
Мне все богатства были б нипочем,
Когда бы вы, о Бланка, были ею.
Кому Хуан-башмачник[17] не знаком?
Им быть хотел бы я душою всею,
Когда б средь трех «белянок» всякий раз
Мог находить, белянка-Бланка, вас.
 
   Эти строфы, якобы сочиненные мною в честь Бланки, убедили Тимбрио, что страдаю я не от любви к Нисиде, а от любви к ее сестре. Уверившись в том окончательно и извинившись за напраслину, которую он на меня возвел, Тимбрио снова обратился ко мне с просьбой помочь его горю. И могу сказать, что, позабыв о своем, я сделал все, дабы эту просьбу исполнить. В течение нескольких дней судьба не предоставляла мне такого благоприятного случая, чтобы я рискнул поведать Нисиде всю правду, хотя она постоянно спрашивала, как идут сердечные дела моего друга и знает ли что-нибудь его дама. Я же отвечал, что из боязни оскорбить ее не дерзаю начать с ней разговор. Нисиду это каждый раз выводило из себя, и, обозвав меня глупцом и трусом, она прибавляла, что трусость моя, видимо, объясняется тем, что Тимбрио вовсе не так страдает, как я это расписываю, или же тем, что я не такой ему верный друг, каким прикидываюсь. Все это побуждало меня принять твердое решение и при первом удобном случае ей открыться, что я однажды и сделал, когда мы остались с нею вдвоем, и она необычайно внимательно меня выслушала, я же превознес до небес душевные качества Тимбрио, искренность и силу его чувства к ней, каковое, — прибавил я, — принудило меня заняться презренным ремеслом шута только для того, чтобы иметь возможность все это высказать ей, а затем привел еще и другие доказательства, которые, на мой взгляд, должны были убедить Нисиду. Однако же она тогда не захотела выразить словами то, что впоследствии раскрыли ее дела; напротив, с величественным и строгим видом она пожурила меня за излишнюю смелость, осудила мою дерзость, выбранила меня за то, что я отважился с подобными речами к ней обратиться, и заставила меня пожалеть о том, что я выказал слишком большую доверчивость, и все же я не почувствовал необходимости избавить ее от своего присутствия, а этого я особенно боялся; она лишь сказала мне в заключение, что впредь мне следует щадить ее скромность и вести себя так, чтобы тайна моего маскарада никем не была разгадана. И этим своим заключением Нисида довела до конца и довершила трагедию моей жизни, ибо тут я уразумел, что она вняла жалобам Тимбрио.
   Чья душа при этом не наполнилась бы до краев лютою скорбью, какая в сей миг пронзила мою, ибо преграда, которую встретила на своем пути самая сильная ее страсть, означала в то же время крушение и гибель ее мечты о счастье? Я не мог не радоваться, что с моею помощью дело Тимбрио пошло на лад, однако радость эта лишь усиливала мою печаль, ибо я имел все основания полагать, что Нисида будет принадлежать ему и что мне не суждено обладать ею. О всемогущая сила истинной дружбы! Как далеко простираешь ты свою власть и на что ты меня вынуждаешь! Ведь я сам, повинуясь тебе, отточил на оселке своей хитрости нож, обезглавивший мои надежды, и те, погребенные в тайниках моей души, воскресли и ожили в душе Тимбрио, едва он узнал, как отнеслась к моим словам Нисида. Впрочем, она все еще проявляла сугубую сдержанность и не подавала виду, что мои старания и любовь Тимбрио ей приятны, но, вместе с тем, не выказывая ни малейшей досады или неудовольствия, отнюдь не побуждала нас бросить эту затею. И так продолжалось до тех пор, пока известный уже вам хересский кавальеро Прансилес, найдя, наконец, удобное и надежное место для поединка в государстве герцога Гравинского, не потребовал от Тимбрио удовлетворения и не предложил ему прибыть туда спустя полгода со дня получения настоящего вызова, каковой, причинив моему другу новое беспокойство, не явился, однако ж, достаточной причиной для того, чтобы он перестал беспокоиться о сердечных своих делах, напротив — благодаря моим удвоенным стараниям и его домогательствам Нисида уже готова была принять его у себя в доме и увидеться с ним, при условии, если он обещает соблюдать приличия, коих-де требует ее скромность. Между тем срок, назначенный Прансилесом, истекал, и Тимбрио, сознавая всю неизбежность этого испытания, стал собираться в дорогу, но перед отъездом он написал Нисиде и этим своим письмом сразу добился того, на что я бесполезно потратил так много времени и так много слов. Послание Тимбрио, которое я знаю на память, имеет прямое отношение к моему рассказу, а потому я позволю себе его прочитать:
 
Тебе здоровой быть желает тот,
О Нисида, кто, сам лишен здоровья,
Его из рук твоих смиренно ждет.
 
 
Боюсь я докучать своей любовью,
Но верь, что каждая из этих строк
Написана моей горячей кровью.
 
 
Так необуздан, яростен, жесток
Напор моих страстей, что я от бреда
Любовного себя не уберег.
 
 
То празднует в душе моей победу
Пыл дерзновенья, то холодный страх.
Я опасаюсь, что посланье это
 
 
Меня погубит, что в моих строках
Найдешь ты только повод для презренья
Иль их прочтешь с улыбкой на устах.
 
 
Свидетель бог, что я с того мгновенья
Тебя боготворю, когда твой лик
Мне стал ключом отрады и мученья.
 
 
Узрел и воспылал я в тот же миг
Кому бы перед ангельской красою
Священный пламень в сердце не проник?
 
 
В твоих чертах душа моя такое
Нашла очарованье, что тотчас
К твоей душе, лишенная покоя,
 
 
С неудержимой силой повлеклась
И в ней нездешний рай красот открыла,
Которым нет названия у нас.
 
 
На дивных крыльях ввысь ты воспарила,
С восторгом — мудрый, с ужасом — простак
На твой полет взирает быстрокрылый.
 
 
Удел души, столь драгоценной, — благ;
Блажен и тот, кто, за нее воюя,
Святой любви не покидает стяг.
 
 
Свою звезду за то благодарю я,
Что госпожой моею стала та,
Чья плоть одела душу неземную.
 
 
Твоей души и плоти красота
Мой ум изобличает в заблужденье,
И мне ясна надежд моих тщета.
 
 
Но так безгрешны все мои стремленья,
Что, безнадежности наперекор,
Я подавляю мрачные сомненья.
 
 
Любовь живет надеждой, — с давних пор
Об этом слышу я, однако знаю:
Любой судьбе любовь дает отпор.
 
 
Мне дорога душа твоя святая,
Хоть люба также красота твоя —
Сеть, что любовь, меня поймать желая,
 
 
Расставила, куда низвергся я
И где меня безжалостно сдавила
Затянутая накрепко петля.
 
 
Любовных чар неодолима сила:
В руках любви какая красота
Приманкой и соблазном не служила?
 
 
Одна душа навеки в плен взята
Силками молотых волос, другою
Владеет грудь, чья скрыта пустота
 
 
За алебастровою белизною:
Огонь жестокий третью душу жжет:
Ей мрамор шеи не дает покоя.
 
 
Однако подлинно влюблен лишь тот,
Кто взор вперил в душевные глубины
И созерцает бездну их красот.
 
 
То, что на смерть обречено судьбиной,
Душе бессмертной быть не может впрок, —
Чрез недра тьмы ей к свету путь единый.
 
 
Твой дух так благороден и высок,
Что все мои постыдные влеченья
Он усмирил, их силу превозмог.
 
 
Им только в радость это пораженье:
Ведь кто же? Ты повергнула их в прах, —
Как мук своих им не предать забвенью?
 
 
Взрезал бы волны я, тонул в песках,
Когда б не только жаждал созерцанья,
Но и от страсти беспокойной чах.
 
 
Я знаю, сколь мы разные созданья,
Как я ничтожен и бесценна ты;
С тобой разделены мы вечной гранью.
 
 
Преграды на пути моей мечты
Бесчисленны, как в небесах светила,
Как племена подлунной широты.
 
 
Я знаю, что судьба мне присудила,
И все же к безнадежному меня
Влечет любовь с необоримой силой.
 
 
Но в путь, о Нисида, собрался я,
В желанный путь — туда, где от страданий
Навек избавится душа моя.
 
 
Там враг — со шпагою в подъятой длани,
С твоим заклятьем в сговоре — удар
Мне нанести готовится заране.
 
 
Там будешь ты отомщена за жар
Сердечный мой, развеянный в пустыне,
За этот щедрый, но ненужный дар.
 
 
Не только смерть я счел бы благостыней,
Но тысячу смертей, когда бы мог,
Придя к своей безвременной кончине,
 
 
Сказать, что милостив ко мне был рок,
Мне подарив сочувствие любимой;
Но, ах, напротив — был он так жесток!
 
 
Тропа моих удач узка, чуть зрима,
Тропа же тяжких бедствий широка.
Проторена судьбой невыносимой.
 
 
По ней бежит, грозясь издалека,
Мощь черпая в твоем ко мне презренье,
Лихая смерть, — она уже близка.
 
 
Что ж, пусть возьмет меня! Сопротивленья
Не окажу: суровостью твоей
Я приведен на грань изнеможенья.
 
 
Я так измучен, что в душе моей
Страх пред врагом озлобленным гнездится,
И этот страх позорный тем сильней,
 
 
Что обессиленным иду я биться,
Но я горю, в твоем же сердце лед, —
Так как же мне на крайность не решиться?
 
 
Кровавой встречи предрешен исход.
Пред кем рука б моя не задрожала,
Коль от тебя ей помощь не придет?
 
 
А если б ты помочь мне пожелала,
С любым из римских полководцев бой
Я принял бы, не устрашась нимало.
 
 
Я вызов смерти бросил бы самой
И вырвал бы из лап ее добычу
Отважной и уверенной рукой.
 
 
Судьбе моей придать печать величья
Или позора можешь только ты,
Лишь ты властна творить ее обличье.
 
 
Любовью беспримерной чистоты
Я был взнесен, и если б ты хотела,
Я не упал бы с горней высоты,
 
 
Благого не лишился бы удела,
Теперь же упованиям моим
Лежать в пыли, свой взлет забывши смелый.
 
 
Так страшен рок мой, так невыносим,
Что я готов благословить страданья,
Рожденные презрением твоим.