Сойдя на берег и оглядев знакомые места, я тотчас уразумел всю опасность своего положения, и от мысли, что меня могут узнать и подвергнуть незаслуженной каре, мне стало не по себе, а потому я попросил Даринто, предварительно объяснив ему мои обстоятельства, возможно скорей переправить нас всех в Барселону. Но как раны мои все еще на заживали, то я принужден был на несколько дней здесь задержаться, приняв меры к тому, чтобы, кроме врача, никто из местных жителей про то не узнал. Пока Даринто ездил в Барселону, дабы произвести необходимые закупки, мне стало лучше, я уже чувствовал себя бодрее, и, как скоро он возвратился, мы, все четверо, отправились в Толедо к родственникам Нисиды узнать о ее родителях, которым мы уже сообщили в письме обо всех происшествиях, попросив прощения за то, в чем мы перед ними провинились. И во все время нашей с тобою разлуки, Силерьо, отсутствие твое каждый раз облегчало муку, которую нам доставлял любой из описанных мною несчастных случаев, или же, напротив, омрачало радость, которую нам доставлял случай счастливый. Но раз что небо избавило нас от всех бед и напастей, то нам остается лишь возблагодарить его за все явленные им чудеса, тебе же, друг Силерьо, — рассеяв былую грусть, самому преисполниться веселья и постараться развеселить ту, что из-за тебя веселье позабыла давно, о чем ты узнаешь подробнее, когда мы останемся с тобою наедине. Я мог бы еще кое-что рассказать о своих странствиях, да боюсь, что длинная повесть моя и так уже наскучила пастухам, которым я всецело обязан счастьем моим и блаженством. Вот, друг Силерьо, и вы, друзья пастухи, вся моя история: судите же, какое название после всего, что мне пришлось испытать и что я испытываю ныне, мне больше пристало: несчастнейшего или счастливейшего человека в мире.
   Так закончил свою повесть ликующий Тимбрио, и счастливая ее развязка вызвала всеобщее ликование, Силерьо же в неописуемом восторге снова бросился к нему на шею, а затем, — снедаемый желаньем узнать, кто сия особа, которая из-за него лишилась покоя, — извинившись перед пастухами, отозвал Тимбрио в сторону, и тот ему сообщил, что прекрасная Бланка, сестра Нисиды, давно уже любит его больше жизни.
   Наутро кавальеро, дамы и пастухи, пребывавшие на верху блаженства, отправились в деревню; с ними, уже в ином одеянии и в ином расположении духа, шел и Силерьо, из отшельника превратившийся в веселого жениха, ибо он уже обручился с прекрасною Бланкой на радость и себе, и ей, и добрым друзьям своим Тимбрио и Нисиде, склонявшим его на этот брак, и тем положил конец своим горестям, душа же его, истерзанная бесплодной мечтою о Нисиде, обрела наконец мир и покой. Дорóгой Тирсис попросил Тимбрио спеть тот сонет, который ему накануне не дал докончить Силерьо, и Тимбрио, сдавшись на уговоры, нежным и чудесным своим голосом запел:
 
Моя надежда так несокрушима,
Что всем ветрам дает она отпор
И пребывает, им наперекор,
Всегда тверда, светла, невозмутима.
 
 
Свою любовь святыней нерушимой
Считаю я, ей изменить — позор.
Мне легче погасить навек свой взор,
Чем потерять доверие к любимой.
 
 
Влюбленный, в чьей груди все вновь и вновь
Сомненьями пятнается любовь,
Ее святого мира недостоин.
 
 
Мне Сцилла и Харибда не страшны.
Любви, равно как прихотям волны,
Подставлю грудь, уверен и спокоен.
 
   Самый этот сонет и прелестное его исполнение так понравились всем пастухам, что они стали умолять Тимбрио еще что-нибудь спеть, но тот попросил своего друга Силерьо, неизменно приходившего к нему на помощь в более опасных случаях, выручить его и на этот раз. Не мог отказать своему другу Силерьо и, весь сияя от счастья, запел:
 
От грозных волн соизволеньем бога
На берег спасся я, и предо мной —
Уединенной пристани покой;
Стою, дивясь, у твердого порога.
 
 
Свой парус может опустить тревога,
Челн — отдохнуть, обет исполнить свой —
Тот, кто его, от страха чуть живой,
Не раз под грохот бурь шептал дорогой.
 
 
Целую землю, к небу возношу
Благодаренье за удел счастливый
И с радостной готовностью спешу,
 
 
Исполненный горячего порыва,
Усталой головой склониться вновь
Под иго нежное твое, любовь.
 
   Кончив петь, Силерьо предложил Нисиде огласить своим пеньем поля, и та, взглядом попросив позволения у своего любимого Тимбрио, после того, как он взглядом же ответил ей утвердительно, с очаровательнейшею приятностью начала петь этот сонет:
 
Нет, я нисколько с теми не согласна,
Кто утверждает, что любовь дает
Отрад безмерно меньше, чем тягот,
Что от нее блаженства ждем напрасно.
 
 
Мне ведомо, что значит быть несчастной,
Мне ведом также к счастью поворот,
И я скажу: тяготы все не в счет
Пред днем, исполненным отрады ясной.
 
 
Ни вызванная вестью роковой
Борьба меж смертью горькою и мной,
Ни дни неволи под пиратской властью
 
 
Мой дух не в силах были так сломить,
Чтоб нынче не могла я вновь ожить
И бесконечно ликовать от счастья.
 
   Исполнив просьбу Силерьо, Нисида объявила, что теперь очередь Бланки, и та, не заставив себя долго упрашивать, столь же очаровательно спела этот сонет:
 
То жег мне сердце ярый пламень, точно
Оно в ливийский попадало зной,
То страх сжимал его своей рукой,
Подобный хладу Скифии полночной.
 
 
Я вечным счесть могла б сей круг порочный,
Но дух всегда поддерживала мой,
Мне обещая сладостный покой,
Надежда милая, оплот мой прочный.
 
 
Зимы простыл и след, ушла она,
И хоть огонь пылает, как и прежде,
Явилась долгожданная весна.
 
 
И мне за то, что я в своей надежде
Была неколебима и тверда,
Дано вкусить от сладкого плода.
 

Путешествие на Парнас

К читателю
   Если, любознательный читатель, ты случайно окажешься поэтом и в твои (хотя бы и грешные) руки попадет мое Путешествие и если ты обнаружишь, что тебя назвали и упомянули в числе хороших поэтов, то за эту честь воздай хвалу Аполлону[20]; если же не обнаружишь, все равно воздай ему хвалу. И да хранит тебя господь.
 
 
 
 
Какой-то перуджиец Капорали[21], —
Таких в Элладе за высокий ум,
А в Риме за отвагу почитали, —
 
 
Решился раз, надменных полон дум,
Уйти в тот край, где обитают боги,
И средь камен[22] забыть столичный шум.
 
 
Храбрец пустился на Парнас[23]. В дороге
Он мула престарелого купил,
Развалину, хромую на все ноги.
 
 
Был оный мул в кости широк, но хил.
От худобы с могильной тенью схожий,
Он тяжестей давно уж не возил
 
 
И обладал такою жесткой кожей,
Что хоть сдери да набивай на щит.
А норовом — умилосердись, боже!
 
 
Весна ль сияет, вьюга ли свистит,
Мул, не споткнувшись, не пройдет и шагу.
На той скотине храбрый наш пиит
 
 
Отправился к Парнасу, и бродягу
Близ вод кастальских[24] встретил Аполлон
И наградил улыбкой за отвагу.
 
 
Когда ж домой вернулся нищим он
И всем, что видел, с миром поделился,
Он сразу был молвой превознесен.
 
 
Увы! Я сладкоустом не родился!
Чтоб изощрить мой грубый, тяжкий слог,
Я на веку немало потрудился,
 
 
Но стать поэтом не сподобил бог.
Я рвался духом на Олимп священный,
Где плещет Аганиппы светлый ток[25],
 
 
Где, влагой насладясь благословенной,
Обрел бы красноречье мой язык —
Пусть не для песен музы вдохновенной,
 
 
Так для писанья пышнословных книг.
Я пред собою видел путь опасный,
Я трудности грядущие постиг,
 
 
Но что могло сломить порыв мой страстный?
Уже восторгом наполнялась грудь,
В ней славолюбья жар пылал прекрасный,
 
 
Он облегчал, он сокращал мой путь.
Я возмечтал о подвиге суровом,
Я жаждал воздух тех вершин вдохнуть,
 
 
Свое чело венчать венком лавровым,
Апонте в красноречьи посрамив
И в острословьи став Галарсой[26] новым
 
 
(Покойник был, как Родомонт, хвастлив),
И, наконец, влекомый заблужденьем,
Осуществить решил я свой порыв;
 
 
Я оседлал с великим дерзновеньем
Упрямый рок, привесив за седлом
Одно лишь право следовать влеченьям,
 
 
И поскакал, покинув отчий дом.
Читатели, тут нечему дивиться, —
Вы все знакомы с этим скакуном,
 
 
И где бы вам ни выпало родиться, —
В Кастилии, или в земле другой, —
До гроба всяк изволь на нем носиться!
 
 
А конь таков: он то летит стрелой,
То тащится, как мерин хромоногий,
Как будто воз он тянет за собой.
 
 
Но невесом поэта скарб убогий,
Богатствами поэт не наделен.
Когда пошлют ему наследство боги,
 
 
Его умножить не умеет он,
Швырнет дублон, как мелкую монету, —
Тому виной — великий Аполлон.
 
 
Лишь он внушает замыслы поэту.
Кто чтит его божественный закон,
Тот не сойдет на низкий путь наживы,
 
 
За прибылью не гонится ни в чем.
В себе лишь бога чувствуя призывы,
Поэт священным шествует путем,
 
 
Возвышенный, иль строгий, иль шутливый,
То воспоет он ярой битвы гром,
То нежные любовников обеты,
 
 
Величье гор, иль прелесть ручейка,
И дни его виденьями согреты,
И жизнь подобна жизни игрока.
 
 
Ткань, из которой созданы поэты,
Упруга и податливо-мягка.
Их по земле ведет воображенье,
 
 
Их носит прихоть на крылах живых,
Восторги им дарует вдохновенье.
Не звон червонцев, но звенящий стих —
 
 
Вот власть их, вот их сила, вот услада!
Пускай молва что хочет врет о них!
Я сам, друзья, поэт такого склада.
 
 
Как лебедь, голова моя седа.
С вороньим хрипом в месяц листопада
Схож голос мой, простуженный всегда.
 
 
Не обтесали мой талант нимало
Ни тяжкий труд, ни долгие года.
Не раз, когда вскарабкаться, бывало,
 
 
На колесо Фортуны я хотел,
Оно капризный бег свой прекращало.
Но все ж, узнать желая, где предел,
 
 
Который мне определило небо,
Каков высоких помыслов удел,
Я захватил немного сыру, хлеба —
 
 
Столь малый груз не отягчал в пути —
И скакуна погнал к чертогам Феба[27].
Я восклицал: «Отечество, прости!
 
 
Прощай, Мадрид, и ты прощай, о Прадо[28],
И нищий кров, приют мой с юных дней,
Прощай, фонтанов летняя прохлада,
 
 
И вы, беседы в обществе друзей,
Единственная помощь и отрада
Для тех, кто ищет места потеплей!
 
 
Прощай, моя прекрасная столица,
Земля богопротивной старины[29],
Где в стан гигантов Зевсова десница
 
 
Метала громы[30] с горней вышины,
Где глупость балаганами гордится,
В которых лишь глупцы вознесены.
 
 
Прощай и Сан Фелипе[31], на котором
(Как суеслов венецианский[32] врет,
Читателей питая всяким вздором)
 
 
Турецкий пес гуляет взад-вперед,
Где наш идальго свой блюдет декорум,
Хоть подвело от голода живот.
 
 
Я не хочу ни тенью стать, ни тленом,
Я от себя, от родины бегу!..»
Так рассуждая, подошел я к стенам,
 
 
Белевшим на приморском берегу, —
То город, что зовется Карфагеном.
Поистине, я вспомнить не могу
 
 
Средь гаваней, доступных мореходам,
Открытых солнцу и морской волне,
Другой, равно известной всем народам!
 
 
Еще дремал в рассветной тишине
Весь окоем под бледным небосводом,
И вспомнил я о том великом дне,
 
 
Когда под гордым стягом Дон Хуана[33]
Я, скромный воин, не жалея сил,
Не думая, грозит ли смерть иль рана,
 
 
С достойнейшими славу разделил
В бою, где мы громили рать султана,
Где, потеряв и мужество и пыл,
 
 
Свои знамена он покрыл позором.
Уже зари алела полоса,
А я глядел нетерпеливым взором
 
 
Туда, где с морем слиты небеса:
Не вьются ли над плещущим простором
Наполненные ветром паруса?
 
 
И вот внезапно в просветленной дали
Галера встала, как виденье сна.
Распущенные флаги трепетали,
 
 
Она была громадна и стройна.
Моря еще подобной не видали,
Не возлагал Нептун на рамена.
 
 
Едва ль Юнона в гневе за обиду
Стремила в бой столь грозный галион,
Едва ли Арго, мчавшийся в Колхиду[34],
 
 
Был так богато, пышно оснащен.
Меж тем заря, свою подняв эгиду,
Пожаром охватила небосклон,
 
 
И в полной славе солнце показалось.
Вот судно в гавань медленно вошло
И мягко на волнах заколыхалось.
 
 
Загрохотали пушки тяжело.
Толпа давно ждала и волновалась,
И нетерпенье зрителей росло.
 
 
Приветственная музыка звучала,
Звенели скрипки, вторил флейтам рог.
Корабль остановился у причала,
 
 
И в свете солнца каждый видеть мог,
Как все на нем изяществом дышало.
Но вот спустили на воду челнок,
 
 
Матросы, златотканными коврами
Его устлав, на весла перешли,
И, двинутая мощными гребцами,
 
 
Уже ладья касается земли.
Тогда явился некий муж пред нами,
Его вельможи на руках несли.
 
 
Едва увидев облик величавый,
Уже я знал, отколь он, кто таков:
И жезл в руке[35], как символ мысли здравой,
 
 
И крылья ног — то вестник лжебогов,
Расчетливый, суровый и лукавый,
Меркурий к нам спустился с облаков,
 
 
Так часто в Рим, на землю славы бранной,
Для хитрых козней нисходивший бог.
Он осчастливил этот брег песчаный
 
 
Прикосновеньем окрыленных ног,
И, пламенным порывом обуянный,
Пред гостем нищ упал я на песок.
 
 
Ко мне Меркурий с речью обратился
И вопросил торжественным стихом:
«Адам поэтов[36], как ты опустился!
 
 
Сервантес, ты ль в обличий таком?
Зачем в дорогу нищим ты пустился?
К чему висит котомка за плечом?»
 
 
Я, встав, сказал с улыбкой виноватой:
«Сеньор, я отправляюсь на Парнас,
Но, нищетой измученный проклятой,
 
 
Другой одежды в путь я не припас».
И благосклонно мне сказал крылатый:
«О дух, затмивший и людей и нас!
 
 
Достоин и богатства ты и славы
За доблесть бескорыстную свою.
Когда кипел над морем спор кровавый[37],
 
 
Сравнялся ты с храбрейшими в бою
И в этот день для вящей славы правой
Утратил руку левую свою.
 
 
Я знаю — гений пламенный и смелый
Тебе послал недаром Аполлон.
Твой труд проник уже во все пределы,
 
 
На Росинанте путь свершает он.
И зависти отравленные стрелы
Не создают великому препон.
 
 
Ступай же ввысь, где обитают боги,
Путь на Парнас открыт перед тобой.
Там Аполлон от верных ждет подмоги,
 
 
В союзники зовет он гений твой.
Но торопись прийти в его чертоги!
Туда двадцатитысячной толпой
 
 
Спешат по всем тропам и перевалам
Поэты-недоноски, рифмачи.
Иди на битву с поднятым забралом,
 
 
На них свои поэмы ополчи.
Дай отповедь непрошеным нахалам,
Чей вздор грязнит поэзии ключи.
 
 
Итак, вперед, к блистательным победам!
Со мной тебе и пища не нужна.
На что желудок засорять обедом!
 
 
Домчат нас быстро ветер и волна.
Советую, ступай за мною следом
И убедись, что речь моя верна.
 
 
И я пошел, хоть, признаюсь, без веры,
Однако впрямь — не лгал лукавый бог!
Но вы представьте зрелище галеры,
 
 
Сколоченной из стихотворных строк!
И всюду — только рифмы и размеры,
Ни строчки прозы я найти не мог.
 
 
Обшивка — глоссы. Их на обрученье
Невесте умилительно поют,
И ей потом в замужестве мученье.
 
 
Гребцы — романсы[38], бесшабашный люд!
Они любое примут назначенье,
Годны везде, куда их ни суют.
 
 
Корма была, — такого матерьяла
Я не видал, но, видно, дорогой,
И в нем сонетов череда мелькала
 
 
С отделкою неведомо какой,
А на штурвал терцина налегала
Уверенной и мощною рукой.
 
 
Являла рея длинное сплетенье
Томительных элегий — горький стон,
Похожий на рыданье, не на пенье.
 
 
И мне напомнил тех страдальцев он,
Что на себе постигли выраженье:
«Под реей перед строем проведен!»
 
 
Болтливый ракс был весь из редондилий,
Они сплетались, гибки и стройны.
В грот-мачту здесь канцону обратили,
 
 
На ней канат в шесть пальцев толщины,
А снасти были, все из сегидилий,
До тошноты нелепостей полны.
 
 
Из крепких стансов, правильной шлифовки,
На славу были стесаны борта.
По всем канонам, вместо облицовки,
 
 
На них была поэма развита.
И твердые сонетные концовки
Для паруса пошли взамен шеста.
 
 
Вились флажки цветистой полосою —
Стихами разных форм, размеров, длин.
Сновали юнги быстрою толпою,
 
 
И был украшен рифмой не один.
А корпус представлялся чередою
Причесанных и правильных секстин[39].
 
 
И гость, моим довольный изумленьем,
Дав оглядеть мне свой корабль чудной,
Склонился мягким, вкрадчивым движеньем
 
 
И ласково заговорил со мной.
И речь его могла казаться пеньем,
Мелодии подобна неземной.
 
 
И молвил он: «Среди чудес вселенной
Нет равного, и ни один народ
Галеры столь большой и драгоценной
 
 
Не выводил на лоно синих вод:
Лишь Аполлон рукою вдохновенной
Подобные творенья создает.
 
 
На этом судне бог твой светлоликий
Решил собрать поэтов всей земли.
От Тахо до Пактола все языки
 
 
Уже мы обозрели и сочли.
Когда мальтийских рыцарей владыке[40],
Великому магистру, донесли,
 
 
Что на Востоке поднят меч кровавый, —
Созвав бойцов отважных легион,
Им белый крест как символ веры правой
 
 
Напечатлеть велел у сердца он.
Так, осажденный рифмачей оравой,
Зовет своих поэтов Аполлон.
 
 
И вот я план составил для начала,
Как лучших на подмогу нам собрать.
Я не искал в Италии причала,
 
 
И Францию решил я миновать.
Меня галера в Карфаген примчала.
В Испании пополнив нашу рать
 
 
И тем подвинув начатое дело,
Вернусь, не медля, к берегам родным.
Твое чело, я вижу, поседело,
 
 
Ты старыми недугами томим,
Но ты красноречив и будешь смело
Способствовать намереньям моим.
 
 
Так в путь! Не будем тратить ни мгновенья!
Вот полный список — мной составлен он.
Ты назовешь достойных восхваления,
 
 
Когда внимать захочет Аполлон».
Он вынул лист, и, полон нетерпенья,
Увидел я длиннейший ряд имен:
 
 
Преславные сыны Андалусии,
Бискайцы, астурийцы — все сполна.
Кастильцы все, и среди них такие,
 
 
С которыми поэзия дружна.
Меркурий молвил: «Это всё — живые,
Отметь по списку лучших имена,
 
 
Кто среди них великие и кто нам
Помочь могли бы отстоять Парнас?» —
«Что знаю, — так ответил я с поклоном, —
 
 
О лучших расскажу тебе тотчас,
Чтоб их прославил ты пред Аполлоном».
Он стал внимать, я начал мой рассказ.
 
 
* * * * * * *
 
 
Случается, стихи родит досада,
Когда ж при этом пишет их глупец,
В таких стихах ни лада нет, ни склада.
 
 
Но я, терцины взяв за образец,
Поведал все перед судом суровым,
Чего понтийский и не знал певец.[41]
 
 
«О Аполлон, — таким я начал словом, —
Не ценит чернь избранников твоих,
Награда им — в одном венце лавровом.
 
 
Преследуем, гоним за каждый стих
Невежеством и завистью презренной,
Ревнитель твой не знает благ земных.
 
 
Давно убор я создал драгоценный,
В котором Галатея расцвела[42],
Дабы вовек остаться незабвенной.
 
 
Запутанная сцены обошла.[43]
Была ль она такой уж некрасивой?
Была ль не по заслугам ей хвала?
 
 
Комедии то важной, то игривой
Я полюбил своеобразный род,
И недурен был стиль мой прихотливый.
 
 
Отрадой стал для многих Дон Кихот.
Везде, всегда — весной, зимой холодной
Уводит он от грусти и забот.
 
 
В Новеллах слышен голос мой природный,
Для них собрал я пестрый, милый вздор,
Кастильской речи путь открыв свободный.
 
 
Соперников привык я с давних пор
Страшить изобретательности даром,
И, возлюбив камен священный хор,
 
 
Писал стихи, сердечным полон жаром,
Стараясь им придать хороший слог.
Но никогда, из выгоды иль даром,
 
 
Мое перо унизить я не мог
Сатирой, приносящею поэтам
Немилости иль полный кошелек.
 
 
Однажды разразился я сонетом:
«Убийственно величие его!»[44]
И я горжусь им перед целым светом.
 
 
В романсах я не создал ничего,
Что мог бы сам не подвергать хуленью,
Лишь Ревность принесла мне торжество.[45]
 
 
Великого Персилеса тисненью
Задумал я предать — да служит он
Моих трудов и славы умноженью.
 
 
Вослед Филиде песен легкий звон
Моя Филена в рощах рассыпала,[46]