– Что касается эпикондилита плеча, то меня удивляет, что после конфуза во время защиты доктора Р. профессор повторно демонстрирует все то же незнание простых положений.
   Профессор Женя подскочил, словно его ткнули спицей в самое чувствительное у мужчины место.
   – Я протестую! Он пытается пробраться в когорту докторов наук, а вести себя не умеет! Я требую занести в протокол!
   – Ион, ну зачем вы дразните гусей, – тихо сказал председатель, – попросите прощения.
   – Какого черта?
   – Надо. Ведь не он, а вы защищаетесь.
   – Прошу прощения. Я не хотел обидеть профессора. Просто меня удивило, что после той защиты он не заглянул в учебник анатомии. Только это я имел в виду.
   Забегая далеко вперед, должен сказать, что профессор Женя сделал ответный выпад. Уже несколько месяцев мы жили в Израиле. И вдруг я получаю письмо с газетой "Вечiрнiй Киiв" со статьей видного профессора-биолога. А в статье, что уже совсем невероятно, хвалебные строки в адрес Дегена, автора магнитотерапии. Каким образом могла произойти такая накладка? Ведь непроизносимое имя сиониста, находящегося в Израиле, даже чудом не могло попасть в печать, тем более в такую знаменитую газету. Где был редактор? Где был всевидящий цензор? Разразился скандал. Надо было срочно принимать меры. И приняли. В той же газете опубликовали статью двух киевских профессоров-ортопедов – Скляренко и Кныша – объявивших киевлянам, что магнитотерапии вообще не существует. А киевляне народ привычный. Им уже объяснили, что нет даже теории относительности, генов и кибернетики. Так что переживут и отсутствие магнитотерапии.
   Перед голосованием, вероятно, чувствуя настроение аудитории, заместитель директора ортопедического института встала и направилась к выходу. За ней последовало несколько человек из этой компании, в том числе и профессор Женя.
   Заключая, член-корр сказал:
   – Было задано 49 вопросов. Из них не все по существу диссертации. Тем не менее, на каждый вопрос был дан четкий ответ, не оставляющий ни малейшего сомнения в компетентности диссертанта. Два официальных оппонента заявили о полном удовлетворении по поводу ответов на свои замечания. Третий официальный оппонент ничего не заявил. Возможно, он чувствует себя неудовлетворенным. Но это ощущение субъективное. Я бы даже сказал – эмоциональное. Ортопедическое общество также объективно может быть удовлетворено ответами на рецензию третьего официального оппонента. Так же обстоит дело с ответами неофициальным оппонентам. Поэтому есть предложение рекомендовать диссертацию к официальной защите. Кто за это предложение? Кто против? Кто воздержался? Единогласно. От имени Киевского ортопедического общества поздравляю Иона Лазаревича с новаторской диссертацией и с блестящей мужественной защитой, которая длилась четыре часа тридцать пять минут. Объявляю заседание общества закрытым.
   Поздравления жены и сына. Поздравления друзей. Поздравления врачей знакомых, малознакомых и незнакомых. Калейдоскоп поздравлений и поздравляющих. И вдруг в этом калейдоскопе только для меня сверкнул огромный алмаз. Когда несколько поредела толпа поздравляющих, ко мне подошел старший научный сотрудник ортопедического института, неосторожная фраза которого в утро сообщения о деле врачей-отравителей испугала и меня и его самого. Лицо его было вполне серьезным, только в голубых глазах искрились лукавые блестки смеха. Он полуобнял меня и тихо, чтобы остаться неуслышанным другими, сказал:
   – Ну, поздравляю, израильский агрессор!
   Забавно, что шутя сказанная фраза, независимо от него, стала определением состоявшейся защиты. Так ее, во всяком случае, квалифицировали антисемиты. Их возмущало, что защищаясь, я действительно защищался, а не позволял безнаказанно избивать себя. Малюсенькая модель большого мира.
   С друзьями мы возвращались домой по скользким улицам ночного Киева. Друзья восхищались член-корром. Мол, если бы не он, банда все могла бы повернуть по-другому. Да, это настоящий человек! Больной пришел председательствовать на обществе, противостоял нализавшейся черной сотне, пытавшейся в полную силу отпраздновать масленицу.
   Восхищаясь, они еще не знали всего. И я не знал. Вечером следующего дня больной, измученный он выедет в Москву, чтобы лично доложить обо всем происшедшем, чтобы предвосхитить дезинформацию. И последствия не замедлят сказаться. Председатель ученого совета министерства здравоохранения СССР пришлет разгневанное письмо заместительнице директора ортопедического института и еще более жестокое – третьему оппоненту. И они будут униженно выкручиваться, объясняя, что их неправильно поняли, что они не были против нового метода и даже не представляли себе, кто именно консультант диссертанта.
   А через несколько лет, в тоскливый вечер после похорон член-корра его сын найдет на письменном столе соединенную скрепкой записку с единственным словом "Иону", изумительную фотографию член-корра и больничный лист. Ни сын, ни другие – никто из присутствующих, кроме меня, не поймут этого прощального послания. Больничный лист на дни, включающие дату моей предзащиты и время, проведенное член-корром в Москве.
   Добрый смешной человек! Он думал, что я не оценил полностью величия его поступка. Он думал, что я, постоянно называвший его гнилым русским либералом, действительно не отличал цвет русской интеллигенции, не имеющий ничего общего ни с черной сотней, ни с теми, кто своим молчанием поощряет ее деятельность.
   Мы пришли домой далеко за полночь. У жены началась головная боль, и я стал сомневаться, нужно ли было все это.
   В половине второго ночи позвонил Виктор Некрасов:
   – Надеюсь, я тебя не разбудил?
   Я успокоил его, выслушал несколько комплиментов и приготовился выслушать основное. Ведь не ради комплиментов он позвонил среди ночи.
   – Послушай, – сказал Некрасов, – а ты типичный драчун. Ты явно получал удовольствие от всего этого.
   Я упорно возражал, стараясь не выдать себя, не показать, как потрясла меня удивительная проницательность настоящего писателя. Нет, я не получал удовольствия "от всего этого". Но "все это" мне действительно было необходимо. Мне было необходимо продемонстрировать путь в науку человека, как говорили мои друзья, с биографией советского ангела, но с одним весьма существенным изъяном – записью "еврей" в пятой графе паспорта.
   Знали об этом только два человека – член-корр и я. Догадался еще один – Виктор Некрасов.
   Через несколько месяцев без всяких происшествий я прошел
положеннуюпредзащиту во 2-м Московском медицинском институте, где потом состоялась и официальная защита*.
   Действительно, я был повинен в головной боли у моей жены в ту ночь. Но оправданием мне служит, что и сейчас, девять лет спустя, в Киеве, да и не только в Киеве, вспоминают ту предзащиту и даже иногда делают из "всего этого" правильные выводы.

 
   * Сейчас мы иногда вспоминаем официальную защиту с моими друзьями докторами Татьяной и Мордехаем Тверски, которые пришли на нее незадолго до своего отъезда в Израиль.

 



ПРАВИЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ



 
   Троллейбус остановился возле гостиницы "Киев" – чуть более ста метров до моего дома. В мозгу упорно продолжал вращаться тяжелый маховик мыслей о работе, о больных. Может быть, поэтому буднично-привычной казалась и прелесть Мариинского парка, и тонкий аромат только что расцветших лип. Может быть, поэтому таким неожиданным оказался оклик:
   – Здравствуйте, Ион Лазаревич!
   Впрочем, заурядно-симпатичный молодой человек, многократно отражающийся в зеркальных стеклах вестибюля гостиницы "Киев", любил и умел озадачивать неожиданным появлением. Это была его профессия.
   Впервые он огорошил меня несколько лет тому назад, когда, предъявив удостоверение офицера КГБ, высыпал на меня такое количество фактов, которые, – я был в этом уверен, – не могут быть известными кому-либо, что я почувствовал себя голым на многолюдной улице. Потом неоднократно он "случайно" натыкался на меня. Ему легко и просто было симулировать случайную встречу, так как я жил в доме № 5, а его "комитет" находился в № 16 на той же улице.
   Во время "случайных" встреч он то отчитывал меня за "митинг", как он выразился, устроенный на могиле Цезаря Куникова, то пытался выяснить, кто был шестым, когда Наум Коржавин читал нам свои стихи (пятерых КГБ индентифицировал по голосу, но и это я подверг сомнению в разговоре с моим "случайным" собеседником, тем более, что шестым был мой сын), то увещевал прекратить встречи с Мыколою Руденко и т. д. Вскоре он убедился в том, что неожиданность встреч и атаки на меня не производят впечатления (один Бог знает, каких усилий мне стоило укрепить его в этом мнении). Стиль его несколько изменился. Он по-прежнему всегда старался ошарашить меня. Но почти прекратились вопросы, на которые, в чем легко было убедиться, у него не было шансов получить ответ. Мне кажется, что в его задачу и не входило получение сведений. Главное было запугать меня, держать в напряжении, показать, что недремлющее око КГБ следит за каждым моим движением.
   Вскоре после начала "случайных" встреч я обнаружил уязвимое место у моего "ангела". Во время той встречи, он упорно пытался выяснить, откуда у меня красная папка с запретными стихами. Я уверял его в том, что не помню, кто мне ее дал, что даже если бы помнил, то не сказал бы, но на сей раз действительно не помню (помнил! Вероятно, и он понимал это). То ли стараясь блеснуть, то ли преследуя другую цель, он вдруг сказал:
   – Да, кстати, а "Воронежских тетрадей" Мандельштама у вас нет. А у меня есть.
   – Небось, стащили у кого-нибудь во время обыска?
   – Ну, это вы бросьте, этим мы не занимаемся!
   – Послушайте, – вдруг сказал я, – дайте прочитать "Архипелаг ГУЛаг". Вы же знаете, – я аккуратный читатель.
   Надо было увидеть, как испуг преобразил недавно-комсомольское бесстрашное лицо!
   – Перестаньте! Что это за штучки?!
   Интересно, была у него записывающая аппаратура, или только микрофон. В другой раз "случайная" встреча состоялась в почти безлюдном парке, когда я возвращался из больницы домой. Стараясь прекратить серию неудобных для меня вопросов, я снова повторил свою просьбу.
   – Бросьте свои шуточки! – сказал он, тревожно озираясь. Возможно, сейчас работала другая система протоколирования.
   И вот этот "ангел" неожиданно окликнул меня:
   – Здравствуйте, Ион Лазаревич!
   – Здравствуйте.
   – Что-то у вас сегодня мрачное настроение. Чем-то озабочены?
   – Бывает.
   – Решили ехать?
   – Решил.
   Забавная вещь. Вопрос "решили ехать?" не требовал уточнений, хотя мог относиться к чему угодно – к троллейбусу № 20, к поездке на Труханов остров, в командировку, на курорт, на юг или на север. Нет, все было предельно понятно. "Решили ехать?" – значит в Израиль. Навсегда.
   – Ну что ж, вполне закономерно. Скоро исполнится тридцать лет с того дня, когда вы впервые решили это.
   Никогда еще ему не удавалось так ошарашить меня. Трудно описать, как я напрягся, чтобы не доставить ему удовольствия, выдав свои чувства, чтобы не дать ему возможность обрадоваться по поводу удачного профессионального выпада.
   – Неужели не забыли?
   – Ну, что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем!
   А мы-то с Мотей были уверены, что забыли.
   Два глупых идеалиста осенью 1947 года мы написали в ЦК ВКП/б/ о своем желании поехать в Палестину воевать против англичан за создание независимого еврейского государства. Мотивировали свою просьбу тем, что на войне с немецкими фашистами были боевыми офицерами, что наш военный опыт может пригодиться в борьбе против английского империализма. Нет, в ту пору я не был сионистом. Но недавно Мотя озадачил меня вопросом: "Ладно, ты не был сионистом. А почему ты не предложил послать тебя в Грецию или в Китай, где тоже нужен был твой военный опыт, а именно в Палестину?"
   В 1948 году, в разгар репрессий против "космополитов" мы с Мотей боялись, что карающий меч победившего пролетариата обрушится на наши глупые головы. Но время шло, и никто не напоминал о нашей просьбе. Последние страхи пронеслись над нами в 1953 году. Мотя в ту пору был армейским врачом, а я – клиническим ординатором, обвиненным в сионизме уже по другому поводу, о котором даже не имел представления. Да, мы были уверены, что забыли. В 1974 году Мордехай Тверски уехал в Израиль. Именно он организовал мне два вызова, о которых, естественно, знал КГБ. Так что вопрос "решили ехать?" был абсолютно закономерным. Но то, что не забыли… Я перешел в наступление:
   – Да, кстати, что это за фокусы вы проделываете с вызовами, посланными теще? Из четырех вызовов в течение нескольких месяцев она не получила ни одного.
   – Мы здесь ни при чем. Это почта.
   – Ага, значит я могу пожаловаться в международный почтовый союз на плохую работу советской почты?
   – Ну, зачем так сразу жаловаться? Есть еще время. Может быть, получите.
   – Будем надеяться.
   Действительно, через несколько дней теща получила сразу два вызова, из них один, отправленный еще в январе.
   На следующий день после получения сыном университетского диплома мы пошли в Печерский ОВИР регистрировать вызовы. Рубикон был перейден.
   Если бы собрать несколько десятков описаний того, как евреи расстаются с Советским Союзом, могла бы получиться потрясающая книга. Мое описание не достойно этой книги, потому что наш отъезд можно отнести к категории наиболее легких.
   Прежде всего мне предстояло выбыть из партии, членом которой я состоял 33 года. По критерию совести (а именно этим критерием определялось страстное желание восемнадцатилетнего офицера перед боем стать коммунистом) я уже давно из нее выбыл. Не стану возвращаться к объяснению причин,
достаточно ясных из предыдущего изложения. Уже в течение
десяти лет я чувствовал себя инородным телом в этой партии.
   Читатель, не знающий советской системы, может удивиться, какого же черта я десять лет с таким настроением продолжал быть членом этой партии. Как объяснить ему, что мое гражданское мужество было заблокировано заботой о сыне, которому пришлось бы расплачиваться за то, что его отец получил удовлетворение, хлопнув дверью. Через несколько дней после Шестидневной войны моя партийность чуть не окончилась по независящим от меня обстоятельствам.
   Был в нашей больничной партийной организации интересный для наблюдения тип, некий Кочубей. Член партии с 1929 года. В 1937 году он лишь
две неделиотсидел в тюрьме. Уже только это наводило на размышления. Никакого отношения к медицине он не имел. Был отставным подполковником. Его военная должность, – несмотря на дремучее невежество и безграмотность, – заведующий клубом. Он оставался единственным парт. прикрепленным к больничной организации. Избавиться от него не было ни малейшей возможности: не разрешал райком партии. Нам было ясно, что райкому не разрешает другая, не очень партийная организация. Через несколько дней после Шестидневной войны мы с ним поспорили по какому-то очередному поводу. Ссора происходила в присутствии врача-еврея, весьма уважаемого в нашей больнице. Желая основательнее уязвить меня, Кочубей сказал:
   – Такие, как вы, служат Израилю.
   Я поблагодарил за комплимент, объяснив, что завершившаяся война отчетливо показала, кто служит Израилю. А вот такие типы, как Кочубей, одинаково плохо, хоть и очень старательно, служат в зависимости от обстоятельств то советской власти, то немецким фашистам, то Петлюре, то Махно, то вообще кому угодно. Потом, при разбирательстве возникшего дела, врач-еврей с деликатно-заискивающей улыбкой на интеллигентном лице изворачивался, извиняясь по поводу того, что не расслышал, говорили ли что-нибудь об Израиле.
   На бюро Печерского райкома, в присутствии, примерно, ста человек, устав от лицемерия, я высказал все, что думаю и по поводу этого разбирательства, и по поводу деятельности бюро, и по поводу личности секретаря райкома, как представителя власти, и по поводу самой власти. Результатом, в лучшем случае, могло быть исключение из партии. Но меня почему-то не исключили, а только дали строгий выговор.
   Мое членство ограничивалось ежемесячной уплатой взносов (по этому поводу я мрачно шутил, что каждый месяц разбиваю бутылку коньяка о бровку тротуара) и нерегулярным присутствием на собраниях, во время которых я читал что-нибудь занимательное, чтобы не слышать очередной болтовни. В течение последних двух лет я побил своеобразный рекорд, умудрившись ни разу не быть на собрании. Отговаривался то плохим самочувствием, то срочной работой. Меня как-то терпели. Может быть, потому, что в это время я был уникумом – единственным доктором наук на поликлинической работе, к тому же руководителем нескольких диссертантов.
   И вот сейчас, в прекрасный июньский день я вручил секретарю партийной организации заявление, в котором было написано, что, так как я навсегда покидаю пределы Советского Союза, по уставу партии я не могу быть ее членом.
   Однажды в Москве мне пришлось выслушать рассказ моего очень высокопоставленного знакомого. Только что он вернулся не принятый еще более высокой особой. Гнев распалил его так, что плесни на него водой – она зашипит. Ненароком я распалил его еще больше, заметив, что не удивительно, если даже он, такая персона, не может попасть с первого захода к значительно большему чину.
   – Да о чем вы говорите?! Это убожество работало у нас инженеришкой. Пискнуть он не смел в моем присутствии. Навытяжку тянулся передо мной, по стойке "смирно". Однажды, потешаясь, мы выбрали его в партком. По принципу, что на работе от него все равно нету толку. Он был настолько ничтожным, что его посчитали удобным даже для Московского Комитета. А потом он пошел еще выше. Ну, а кто он теперь, вам известно. И вот это дерьмо, забыв, кто его сделал человеком, смеет не только часами держать меня в приемной, но и вообще не принимать.
   Смешной и точной была фраза "по принципу, что на работе от него все равно нету толку". Именно по такому принципу мы избрали своего секретаря парторганизации. Даже когда к презираемым за неумение и незнание стоматологам в поликлинике толпилась очередь страдающих от зубной боли, ее кресло пустовало. На первых порах это был идеальный секретарь парторганизации. Она справедливо стеснялась своего собственного голоса. Но, избираемая в четвертый или в пятый раз, она вдруг решила, что в самом деле представляет из себя нечто.
   Мое заявление привело ее в замешательство. Я отдал ей партбилет, объяснил, что отныне я уже не коммунист, что самое удобное для всех решение – тихое получение нужной для ОВИР'а справки о том, что я исключен из партии. Наверно, даже ее рудиментарного воображения было достаточно, чтобы представить себе картину моего публичного исключения. Поэтому она тихо согласилась. Но на следующий день, смущаясь, она сказала, что председатель парткомиссии райкома требует созыва партсобрания.
   – Ладно, созывайте. Только, помните! Однажды решили наказать еврея, поставив ему огромную клизму. Результат оказался ужасным. Напор был так силен, что еврей окатил ставивших клизму калом с ног до головы.
   За окнами улыбалось доброе июньское солнце. Буйствовала зелень верхней части Владимирской горки. Нижнюю часть по приказу начальственных идиотов уже превратили в пустырь – строительную площадку для еще одного музея Ленина. Пришло время вырубить прекрасный старый парк в честь святого Владимира, заменив живую прелесть мертвым гранитом и мрамором в честь нового святого, по воле случая тоже Владимира. Как всегда, с опозданием сходились на собрание мои уже бывшие "партайненоссе".
   Старый врач сидел за столом напротив секретаря парторганизации и платил ей взносы. Он мучительно мусолил денежные купюры. На лице застыла безысходная тоска и грустные мысли отпечатывались на этом фоне. Думал старый врач о том, что есть счастливчики, которые уезжают в Израиль, а он вынужден оставаться со всеми заботами и несчастьями, с перенаселенной квартирой, с постоянным дефицитом в бюджете, с беспрерывными поисками блата на продовольственном и промтоварном ристалище. Но мало того, счастливчики сидят сейчас с беззаботным видом и не должны выбрасывать кровные рубли на черт знает что. А ты оставайся в этом дерьме да еще плати деньги.
   Все это, как и я, без труда прочел на его лице мой коллега. Мы переглянулись и расхохотались. Старый врач укоризненно посмотрел на нас и страдальчески произнес:
   – Сволочи вы, сволочи…
   Тут хохот наш стал просто неудержимым. Секретарь недоуменно посмотрела на нас. Мозг ее был недостаточно развит даже для понимания членораздельной речи, где уж ей было понять немую сцену. А вообще какой такой смех может быть перед исключением из партии.
   Началось собрание. Секретарь прочла мое заявление. Наступила продолжительная тишина. Секретарь все снова и снова просила, увещевала, настаивала выступить. Странно, но желающих не было. Кто-то сказал:
   – Чего там выступать. Исключить и кончено.
   – Но райком требует протокол с выступлениями, – пожаловалась секретарь. Видя, что так никто не решится выступить, секретарь сама подала пример: – Товарищи! Деген неоднократно нарушал трудовую дисциплину. Поэтому я предлагаю исключить его из коммунистической партии как сиониста.
   Нехороший я человек! Нет, чтобы промолчать, пожалеть фюрера нашей организации, решившегося на такое продолжительное, завершенное и логичное выступление! С места я подал реплику:
   – Что касается трудовой дисциплины, то вы совершенно правы. Но, что касается сионизма, то во время наших интимных отношений я вам ни разу не сказал, что еду в Израиль. А вдруг я направлюсь в Данию, как тогда быть с сионизмом?
   Секретарь растерялась. Она не могла сообразить, как ответить. Возможно, она стараясь понять, что я имею в виду под интимными отношениями, а даже если сообразила, вспомнить, состою ли я в числе тех, кто действительно находился с ней в каких-то отношениях. Тут на выручку своему лидеру пришел хороший советский еврей.
   В последнее время в глаза бросалась удивительная закономерность: чем хуже врач, тем он активнее на собраниях. На врачебной лестнице наш отоляринголог стоял на одну или две ступеньки выше секретаря-стоматолога. Разница почти неощутимая. Сейчас, до глубины души возмущенный отъездом еврея, он задал вопрос о причине этого отъезда. Вежливо улыбаясь, я ответил:
   – Вас удовлетворит, если я скажу, что причина – воссоединение семьи?
   Моя маленькая красивая страна! Почему ты так многотерпима? Почему ты без разбора принимаешь всякое дерьмо на том основании, что все евреи имеют право вернуться в свой дом? Почему ты не закрываешь двери перед недостойными? Когда мой друг доктор Дубнов подал документы на выезд в Израиль, первую скрипку во львовском оркестре травли играла еврейка, работник областной прокуратуры. Прошло семь лет. Она, шельмующая сиониста Дубнова и прочих "недостойных" евреев, прикатила в Израиль, на свою, как она сейчас говорит, историческую родину. И доит эту родину, потому что ничего не способна ей дать. И качает права.
   Маленький мой Израиль! Как много своего собственного дерьма ты вмещаешь! Зачем же тебе еще привозное? Американцы в Риме, прежде, чем впустить в свою обетованную Америку проезжающих мимо Израиля евреев, заглядывают им в зубы и в задний проход. И евреи раболепно ржут, перебирают копытами и помахивают хвостами. Так, может быть, и в Вене стоит проверить, кто направляется в нашу страну? Нет, я не потомок рабовладельцев. Я против осмотра зубов. Но ни прокуроршу, ни моего "друга" доктора Баскина, ни им подобных я бы в Израиль не впустил.
   Вдруг всю музыку испортил украинец – заведующий одним из поликлинических отделений. Даже настроившись на ироническую тональность, я был вынужден воспринять регистр его выступления контрапунктом. Он говорил о том, как, будучи студентом и работая в нашей больнице фельдшером, вместе с другими студентами старался попасть на мои операции и обходы, чтобы учиться врачеванию. Как сейчас администраторы страдают от наплыва больных, не имеющих возможности попасть ко мне на прием. Как члены ЦК и правительства оттирают простых советских граждан, в нарушение принципа территориальности, становясь моими пациентами. Что касается трудовой дисциплины, то даже стыдно, мол, было произносить эту фразу, так как чудовищный педантизм и точность Дегена стали предметом анекдотов. Короче говоря, я почувствовал себя таким хорошим, что чуть было в нарушение устава КПСС не решил уехать в Израиль, оставаясь членом партии. Но заведующий поликлиническим отделением все-таки предложил просто исключить меня из партии без всякой формулировки, как уезжающего из Советского Союза.
   Вероятно, бедному Ивану здорово досталось за это выступление. Потом он пытался хоть частично реабилитировать себя, согласившись сделать гадость моей жене. Но это уже потом. А сейчас, как я уже сказал, музыка была испорчена. Собрание не сыграло по райкомовским нотам.
   Зато через несколько дней на партийной комиссии… Я сидел в конце длинного стола напротив высокого тощего старика с лысым или бритым черепом, обтянутым потрескавшимся от времени пергаментом. Самое нежное, что я услышал от него, это содержание письма, переданного в райком из президиума Верховного Совета, куда неназванный автор обратился по поводу моей подлой неблагодарности родине. Мол, из карьеристских соображений я вступил в партию, получил от страны все – дипломы врача, кандидата и доктора наук, шикарную квартиру и т.д., а сейчас покидаю эту страну. Автор письма требует лишить меня всех наград и дипломов. Прочитав, председатель стал кричать, что этого мало, что такой субъект, как я, вообще пользуется долготерпением советского народа. Я прервал его крик, напомнив, что за окном не 1937, а 1977 год, что, если он привык кричать на свои беззащитные жертвы в камерах, ему придется заметить, что в этом помещении есть окна и даже пока незарешеченные, и что у меня хорошо поставленный командирский голос, которым я всегда могу перекричать его. Я предупредил, что, если он посмеет разговаривать со мной в неуважительной манере, я тут же покину помещение, потому что уже пересек определенную черту и уже сейчас считаю себя свободным гражданином другой страны, а если я сейчас присутствую здесь, то это только признак моей воспитанности и вежливости. Сидевший рядом со мной член парткомиссии успокаивающим жестом руки подал мне знак, мол, не надо реагировать на услышанное, мол, это пустая формальность.