Виктория сказала:
   – Ри, я забыла, ты черный пьешь или со сливками?
   – Со сливками, когда есть.
   – И не говори.
   Обе сгорбились за столом, прихлебывая. Часы с кукушкой прочирикали девять раз. Пластинки выстроились на полу чуть ли не во всю стену. На полке стояла богатая звуковая система, рядом на полу – еще и четырехфутовая стойка компакт-дисков. Мебель в основном деревянная, какая-то сельская. Среди прочего – большое круглое кресло с подушками, каркас из молодых деревцов, там можно было сидеть в самой середине, как в чашечке распустившегося цветка. Арабскую бледно-лиловую тряпку в завитках прибили к стене для украшения.
   – Законник приезжал. Этот, Баскин. Сказал, если папа не явится в суд на следующей неделе, нам из дому надо съезжать. Папа его отписал себе в залог. У нас его отберут. И лесной участок тоже. Виктория, мне очень, очень надо папу найти, чтоб явился.
   В дверях спальни возник дядя Слезка, потягивался.
   – Нельзя тебе так делать. – На нем была белая майка и темно-бордовые треники, заправленные в незашнурованные высокие ботинки. Росту в нем чуть за шесть футов, но суетился в жизни он столько, что сбросил вес, и теперь весь был сплетен из мускулов да мослов, а живот впавший. – Не бегай за Джессапом. – Слезка сел к столу. – Кофе. – Он постучал костяшками по столешнице в ритме конского топа. – Что это за срань, вообще?
   – Мне надо папу найти, чтоб он в суд явился.
   – Это личный выбор человека, девочка. Ты свой пронырливый носик сюда не суй. Являться или не являться – это решает тот, кому садиться. А не тебе.
   Дядя Слезка был старшим братом Джессапа и фены варил дольше, но однажды лаба не заладилась и отъела у него левое ухо с головы и прожгла жутким потеком шрам от затылка до середины спины. Уха там осталось столько, что и дужку очков не зацепишь. Волосы вокруг тоже выгорели, а шрам на шее виднелся аж из-под воротника. Из угла его глаза на изувеченной стороне вытекали рядком три синие слезинки, выписанные тюремными чернилами. Люди говорили, слезинки означают, что он три раза делал в тюрьме что-то ужасное, а болтать об этом не стоит. Говорили, слезки эти сообщат тебе о человеке все, что нужно о нем знать, и пропавшее ухо это лишь подтвердит. Обычно дядя садился растаявшей стороной к стене.
   Ри сказала:
   – Ладно тебе, ты же знаешь, где он, правда?
   – А тебе этого знать совсем не обязательно.
   – Но ты же…
   – Не видал.
   Слезка уставился на Ри ровно и окончательно, а Виктория вторглась между ними, спросила:
   – Как мама?
   Ри попробовала выдержать Слезкин взгляд, но невольно заморгала. Будто что-то кольцами свернулось, а ты смотришь на его клыки, и в руке нет палки.
   – Не лучше.
   – А мальчишки?
   Ри отвела взгляд и опустила голову, испугавшись, обмякнув.
   – Сопливят, но не до блева, – ответила она. Осмотрела свои колени, сцепленные руки и вогнала ногти в ладони – зло, так, что на молочной коже проступили розовые полумесяцы, потом повернулась к дяде Слезке, отчаянно подалась к нему всем телом. – А может, он опять с Малышом Артуром водится? Как думаешь? С той компашкой из Хокфолла? Может, надо там поискать?
   Слезка поднял руку, занес, чтоб уже хлестнуть ее по щеке, но в последний миг остановил в паре дюймов от ее лица и бросил в вазу с орехами. Пальцы с треском закопались в ней под серебристый пистолет, подняли его с вертушки. Слезка покачал оружие на ладони, будто взвешивал, вздохнул, после чего нежно провел пальцем по стволу, смахивая крупинки соли.
   – Ни тебе, ни кому другому никогда не надо бродить вокруг Хокфолла, нехер у них выспрашивать про то, о чем сами не предложат поговорить. А то запросто свиньи сожрут – ну, или пожалеешь, что не сожрали. Ты же не дурочка городская. Ты ж умная, чтоб так дурить.
   – Но мы же все родня, нет?
   – Родная кровь как-то разбодяжилась, пока текла отсюда до Хокфолла. Мы, конечно, лучше иностранцев или там городских каких, но все равно не то же самое, что из самого Хокфолла.
   Виктория сказала:
   – Ты ж знаешь тамошних, Слезка. Спросил бы.
   – Заткнись.
   – Я просто в смысле, никто ж с тобой бодаться особо не рвется, правда же? А если Джессап там, Ри надо с ним повидаться. Очень.
   – Я уже тебе ртом сказал: заткнись.
   Ри стало тоскливо и одиноко – она обречена на эту трясину ненавистных обязательств. Хотелось плакать, но не стала. Ее хоть садовыми граблями излупцуй – не заплачет, она это два раза доказывала, пока Бабуля не заметила сурового ангела, который в сумерках тыкал пальцем с вершин деревьев, и не отказалась от бутылки. Ни за что не станет плакать там, где ее слезы могут увидеть и ей же предъявить.
   – Ебать-копать, да папа же один у тебя младший брат!
   – Думаешь, я это забыл? – Слезка схватил обойму и вогнал ее в пистолет, потом извлек и кинул вместе с пистолетом обратно в плошку. Правую руку собрал в кулак, потер его левой. – Да мы с Джессапом вместе уже лет сорок – но я не знаю, где он, а выспрашивать про него тоже не стану.
   Ри поняла, что лучше помалкивать, но сдержаться не могла – и тут Виктория схватила ее за руку, сжала, спросила:
   – Так, а когда, ты мне говорила, тебе по возрасту можно будет в армию?
   – Через год еще.
   – И тогда ты отвалишь?
   – Надеюсь.
   – Ну и молодец. Хорошее дело. Но как же с мальчишками и…
   Слезка вскочил с кресла и схватил Ри за волосы, жестко рванул к себе и вздернул ей голову так, что оголилось горло, а она уставилась на потолок. Взгляд его вполз в нее, как змея в нору, заскользил по сердцу и кишкам, и она задрожала. Слезка помотылял ее голову туда и сюда, потом пережал ей дыхалку и придержал спокойно. Сверху к ней опустилось его лицо, потерлось расплавом о ее щеку, повозилось вверх-вниз, а затем его губы скользнули ей на лоб, разок поцеловали, и он ее отпустил. С вертушки снял пакет с феном. Слезка поднял его к световому люку и потряс, не сводя глаз с пересыпающегося порошка. Пакет унес в спальню, а Виктория жестом велела Ри сидеть тихо, после чего медленно ушла следом. Закрыла за собой дверь, что-то зашептала. Два голоса начали беседу тихо и спокойно, но потом один набрал оборотов и произнес несколько едких приглушенных фраз. Через стену Ри не разбирала слов. От наступившего затишья ей стало неудобнее, чем от едкого сказанного. Виктория вернулась – с опущенной головой, сморкаясь в голубенькую тряпицу.
   – Слезка говорит, тебе лучше гузку держать поближе к ивам, дорогуша. – На стол она выронила пятьдесят долларов десятками, веером. – Надеется, это тебе пригодится. Хочешь, косячок тебе сверну на дорожку?
* * *
   Теперь она чаще медлила, присматриваясь к тому, что обычно бывало неинтересно. Принюхивалась к воздуху, будто он мог вдруг поменять запах, и вглядывалась в изгородь, трогала камни, к каким-то примерялась рукой, подносила их к лицу, заметила кролика – он не убегал, пока она над ним не засмеялась, – рукава ее пахли Викторией, и она присела на пень подумать. Натянула юбку на колени, подоткнула полу под себя. Камни эти навалили, вероятно, какие-то ближние предки, и Ри сидела и пыталась представить их первопроходческую жизнь, прикинуть ее на себя, не сквозит ли. Закрыв глаза, Ри могла вызвать их – она видела всю эту стародавнюю родню Долли, у которой столько костей ломалось, ломалось и срасталось, ломалось и срасталось неправильно, и родня эта ковыляла по жизни на неправильно сросшихся костях год за годом, пока не падала замертво однажды вечером от того, что влажно булькало в легких. Мужчины приходили на ум по большинству бездельными – между теми ночами, когда в бегах, и отсидками, варят химию и собираются вокруг утки, уши у них отъедены, пальцы порублены, руки прострелены, а извиниться никто и не хрюкнул. Женщины на ум приходили покрупнее планом, поближе, глаза одинокие, невзрачные желтые зубы, ими они улыбки стиснули, работают в полях на жаре от подъема до упада, руки заскорузли сухими початками, губы на всю зиму потрескались, белое платье на свадьбу, черное на похороны, и Ри кивала, ага. Ага.
   Небо лежало темно и низко, поэтому круживший над головой ястреб выныривал из туч и опять в них скрывался. Ветер вздымался, сдергивал у нее с головы капюшон. Ястреб скользил на гребнях вздымающегося ветра, искал, кого бы убить. Хотел что-то схватить, разодрать в кровь, вкусное заглотить, а кости пусть падают.
   Папа мог быть где угодно.
   Мог бы счесть, что у него веские причины быть чуть ли не где угодно или делать чуть ли не что угодно, хоть причины эти наутро и покажутся нелепыми.
   Однажды вечером, когда Ри еще в пеленках лежала, папа поругался с Охламоном Лероем Долли, и у реки Твин-Форкс ему прострелили грудь. Он тогда улетал по фену, был в полном восторге, что его подстрелили, и поехал не к врачу, а тридцать миль в Вест-Тейбл, в таверну «Пятнышко», – похвастаться перед сборищем разнообразных корешей достославным пулевым отверстием, показать, как в нем кровь булькает. Рухнул он c ухмылкой, и пьянчуги донесли его на руках до городской больницы, – никто и не думал, что он до полудня доживет, все удивились, когда оклемался.
   Папа был силен, но не в планировании. В восемнадцать свалил из Озарков, вознамерившись сшибить кучу денег на нефтепромыслах Луизианы, однако все закончилось тем, что за гроши он боксировал с мексиканцами в Техасе. Бил он, били его, кровь текла у всех, никто не разбогател. Через три года вернулся в долину без всяких трофеев, о приключениях говорили только драные шрамы у обоих глаз да байки, над которыми некоторое время мужики хмыкали.
   Папа мог быть где угодно с кем угодно.
   У мамы рассудок оторвало и разметало по сорнякам, только когда Ри сравнялось двенадцать, тогда-то она и узнала о папиной подружке. Звали ее Данахью, она работала в детском садике за границей Арканзаса, в Ридз-Гэпе. Переднее имя у нее было Эйприл, и поглядеть в ней было не на что, но такая миленькая пампушка, да и заработок постоянный. Ри однажды взяли в Ридз-Гэп и оставили там почти на неделю – с Эйприл нянчиться, она животом маялась. Это случилось два года назад, и с тех пор папа ни разу при ней имени Эйприл не упоминал, да и Ри ее запаха у него на одежде не чуяла. У Эйприл там был свой симпатичный желтый домик, чуть к западу от главной улицы, и папа мог быть где угодно.
* * *
   На полпути между дядей Слезкой и домом Ри свернула на запад по дороге вдоль ручья и вскарабкалась на заснеженную гряду, перешла белый луг. У Лэнганов был одинарный трейлер, рыжеватый, стоял на бетонном пятачке за их мусорным сараем. Сарай из дерева, которое много поколений мочила непогода, он посерел и расшатался. Спереди заваливался на одну сторону, сзади – на другую. В него бросали всякий мусор, который уже вряд ли пригодится зачем-нибудь, и забывали. А у трейлера было крылечко, и мужики могли ссать с угла на стенку этого сарая, поэтому там наляпалась короткая и лохматая выцветшая тень.
   Лучшую подругу Ри Гейл Локрам беременность заставила выйти за Флойда Лэнгана, и теперь она жила в рыжеватом одинарном, под боком у его родителей. Гейл с Ри дружили с самой экскурсии во втором классе, когда столкнулись головами, загнав лягушку под стол для пикников у Мамонтова ручья, потом встали, потерли свои бо-бо и так друг к дружке прониклись, что дальше каждый проходящий год все праздные часы счастливо менялись одеждой и мечтами, а также мнениями обо всех прочих. У Гейл был младенец по имени Нед, четыре месяца, и на лице у нее только-только проступила озадаченная обида, какая-то остаточная печаль, словно она заметила: огромный мир катит себе дальше, а она в одночасье оказалась приклеенной к месту.
   Ступая на крылечко, Ри услышала, как воет Нед. Минуту постояла на насте, помедлила у двери, затем постучала. Хлопнула опущенная подставка для ног, что-то забормотали. Дверь, похоже, примерзла, изнутри пришлось навалиться, а когда открылась, перед Ри возникла Гейл с Недом на руках, сказала:
   – Слава богу, это ты, Горошинка, а не свекор со свекрухой чертовы. Флойда предки за мной следят, точно я нагадила, а не то собираюсь, когда отвернутся.
   Флойд сказал:
   – Ты бы про них язык не распускала, а? Прикуси и все. Они тебе крышу над головой дали, нет?
   Ри улыбнулась, протянула руку ущипнуть Неда за щечку, но отпрянула от требовательных воплей – все личико у него пятнами пошло, руку уронила. Посмотрела на младенческую рожицу, всю кисло сморщенную от нужд, по которым он с рождения ревел, но, видать, никогда не удовлетворит, да и сам себе поименовать не сможет, сказала:
   – Пригласишь в дом или мне тут так и стоять?
   Флойд произнес:
   – Пусть заходит. Ненадолго.
   Гейл спросила:
   – Слыхала?
   – Ну.
   Флойд сидел в передней комнате трейлера: развалился в кресле, в руках – пиво на снежный день, на коленях – наушники с длинным шнуром. Ему уже под двадцать, и Ри знала, большинство девчонок сочло бы его симпатичным, мечтательным или еще как. Песочные волосы, голубые глаза, сложен крепко, яркие зубы и улыбка – эдакая. Со средней школы он был стабильно влюблен в Хизер Пауни, но как-то раз Хизер куда-то уехала, а он напился и в «Сонике», в городе, наткнулся на Гейл – и сидел с ней машине, слушал трэш-металл, пока окна не запотели. И на следующий вечер с Гейл встретился, но на этом все – пока через несколько месяцев, весь багровый, не заявился пыхтя Старик Локрам. Флойд вдруг стал папашей с ребенком, а Хизер Пауни трубку теперь снимала далеко не всегда.
   Ри сказала:
   – Эй, Флойд, гульнуть на сторону перепадает?
   – Не-а. Урок я усвоил. – Он взял наушники и сунул в них голову, не надев. – Не тусуй тут слишком. У нее теперь ребенок.
   – Да, я заметила.
   Флойд прихлопнул наушники и отмахнулся от нее.
   Гейл стояла в кухне, прижимая Неда к груди. Она была узка в бедрах и тонка членами, лицо резкое и умненькое, веснушчатое. Длинные волосы падали прямо – охряного оттенка, в тон веснушкам, обсыпавшим весь нос и щеки. Костлявое тело ее как-то прятало младенца за слегка округлившимся животом, вплоть до седьмого месяца выглядела она, скорее, чуть надувшейся, не беременной. Враскачку ее так и не раздуло, и уже через пару недель после родов она опять стала щуплой. Все это семейство-материнство ее, казалось, до сих пор ошеломляет, – похоже, она не верила, что оно не улетучится с той же скоростью, как и появилось.
   Ри унюхала жир, оставшийся на сковородке, тряпичные подгузники, замоченные в ванне. В раковине скопились уже осклизлые тарелки, на кухонном столике рядом розовыми ручейками подтекала свинина на вечер. Ри обхватила руками Гейл с младенцем и чмокнула в щеку, в нос, в другую щеку. Сказала:
   – Ай, Горошинка, блин.
   – Не начинай. Не начинай.
   Ри запустила пальцы в волосы Гейл, потянула, раздвигая длинные пряди, перебрала их бережно и тщательно.
   – Горошинка, они у тебя слипаются.
   – До сих пор?
   – Я же чувствую.
   Тут младенец решил чуток отдохнуть и попускать слюней между выплесками воя, и Гейл поволокла его по узкому коридорчику в спальню, Ри – следом. Стены оклеили большими блестящими плакатами с гоночными машинами. На комоде стояла гигантская пивная кружка, побуревшая от наваленных внутрь пенни. Кровать – неубранное гнездо из желтых простыней и лоскутных одеял. Гейл положила младенца на постель, сама села рядом, сказала:
   – Давненько, Горошинка. – Потом, раскинув руки, а ноги оставив на полу, растянулась возле ребенка. – Тебе как будто грустно из-за меня сюда заглядывать.
   – Не только поэтому.
   – А что еще?
   – Все как-то наваливается, вот и все.
   – Ну так расскажи.
   Ри села на хлипкий стул, подняла ноги Гейл, положила их себе на колени. Сгорбилась, не поднимая взгляда, и стала растирать подруге икры и лодыжки, а сама меж тем рассказывала о папе и законниках, папе и доме, себе самой и мальчишках, о скрипочке Вельзевула. Свет в окне пригас от сумрачного к мрачному, потом опять стал сумрачным, а Флойд по-прежнему время от времени подпевал припевам в наушниках и мычал тексты трэш-металлистов подкладкой под рассказ Ри. Терла она энергично, пока не договорила.
   – Ридз-Гэп? А это где, вообще?
   – За Дортой, на арканзасской стороне. Она в детсадике работает.
   – Надо у него спросить. Он ключи держит.
   – Скажи, за бензин я отдам.
   Гейл скатилась с кровати на ноги, удалилась к занудному голосу. Не прошло и минуты – вернулась к Ри, сказала:
   – Не пускает меня за руль.
   – Ты сказала, что я за бензин плачу?
   – Сказала. Все равно не дает.
   – Почему?
   – Он мне никогда не говорит почему. Нет, и все.
   – Ай, Горошинка. – Ри покачала головой. Все лицо у нее будто молоком свернулось. – Терпеть не могу.
   – Чего? Что ужасного, чтоб такую рожу?
   – Да так что-то грустно, блядь, до того грустно, когда ты говоришь, что он не дает тебе что-то делать, а ты берешь и не делаешь.
   Гейл жесткой веткой упала на кровать, вжалась лицом в простыни.
   – Как выйдешь замуж – все по-другому.
   – Наверняка. Иначе как же? Раньше ты никогда не прогибалась. Вообще никак.
   Гейл стремглав развернулась и села на край кровати. Нед загулил, взмесил воздух крохотными кулачками. Голова Гейл поникла, и Ри потянулась к ее волосам, ухватила длинные рыжеватые пряди, развела их кончиками пальцев, сунулась лицом, вдохнула запах.
   Гейл тихонько спросила:
   – Ты чего делаешь?
   – Колтуны распутываю, милая. У тебя все волосы свалялись.
   – Ничего не свалялись. – Гейл оттолкнула руку Ри, но смотреть на подругу не стала. – И нет у меня никаких колтунов. Нам с Недом пора вздремнуть. Я как-то вдруг устала. Потом еще увидимся, Горошинка.
   Ри медленно поднялась в полусумраке, отпихнула ботинком стул, натянула на голову зеленый капюшон, потом сказала:
   – Только – я всегда за тебя, не забывай.
   Когда Ри выходила из трейлера, Флойд стоял на углу крылечка и орошал дугой мочи стенку мусорного сарая. Струя билась в стену и дымилась, дымилась и вскипала краткой пеной, соскальзывая со стены в сугроб. Горячие капли буровили снег и оставляли желтушные кляксы и каракули. Он не прекращал ссать, ежась в одной майке, весь нахохлился на ветру, затем сказал:
   – Как думаешь, сегодня похолодает?
   – Не сегодня, так завтра.
   От стены сарая легкими волоконцами шел пар, а Флойд через плечо посмотрел на Ри. Произнес:
   – Думаешь, смекаешь, а нет. В смысле, сама бы как-нибудь взялась да попробовала. Нажралась как-нибудь вечером вдупель, а утром уже с женой, которую и не знаешь толком.
   – Я ее очень хорошо знаю.
   – Н-да уж, девочка, сама б нажралась хорошенько вечером да родила себе кого-нибудь. Я серьезно.
   – Нет, спасибо. У меня и так уже двое. Не считая мамы.
   Дуга Флойдовой мочи обвисла и ослабла, пока он не стряхнул последние капли.
   – Никому тут не хочется быть мерзким, – сказал он. Чуть попрыгал на месте, застегивая молнию. – Просто тут никто пока не знает всех правил, а оттого всех и потряхивает.
* * *
   Ри двинулась звериной тропкой вверх по склону, по кустам, через лысый пригорок, и вниз, к соснам и хвойному запаху, к той праведной тени и тишине, что бывает только в соснах. Под деревьями, чьи низкие ветви стелятся по-над свежим снегом, приют для духа крепче, чем какие бы то ни было церковные скамьи и кафедры. Ри задержалась там. Села на большой думательный камень в соснах, прицепила наушники. Попробовала свести импортные звуки с тем, что ее окружало, выбрала «Альпийские сумерки». Но этот шум ветра в горах слишком уж идеально совпадал с видом вокруг, и она переключилась на «Звуки тропической зари». Над головой из веток высвобождался снег, пудрой сеялся сквозь хвою, а Ри слушала, как развертываются теплые волны, слышала многоцветных птиц и, может, мартышек. Чуяла запах орхидей и папай, ощущала, как на мелководье у пляжа радугой собираются рыбки.
   Там просидела, пока у нее от большого думательного камня не замерзла попа.
* * *
   Серое совершенно затянуло небо и окна – как гвоздиками прибили. Мамина голова макнулась в кухонную раковину, ее волосы там волнились, заполняя собою все. Казалось, ее целиком охватило великолепное наслаждение, она целиком растворилась в этой радости – дочь возится с нею – и мурлыкала, когда пальцы Ри терли ей череп, вздымая шапку белой пены, которая смывалась из Бабулиного антикварного кувшина для лимонада. Пальцы у Ри крепкие, под ними кровь приливала к корням волос, вся голова аж звенела. Мальчишки сидели на стойке – близко, на них летели брызги, – завернутые в одеяла, и смотрели, как она трет, намыливает, полощет. Ри часто поглядывала на них, чтоб не отвлекались. Кивала на мамину голову: мол, ловите как?
   Гарольд сказал:
   – У тебя там пена осталась.
   – Следующим заходом смоем.
   Сынок мелко кашлянул и спросил:
   – А сироп еще остался?
   – Не-а. Что-то он вам сильно понравился.
   – Зато от него потом не першит, хорошо.
   Со свесов крыши опускались сосульки, ловили капли растаявшего и удлинялись, толстели шипами зазубренного мороза, застили собой все окно над раковиной. Солнце на западе совсем захирело – блеклый мазок за второсортными тучами, низко. На плите кипел бульон из оленьих костей, от него шел утешительный запах.
   – Потом, может, еще вам намешаю, а пока сюда смотрите. Как я ей голову мою.
   Гарольд сказал:
   – У нее все равно мыло в ушах.
   – Да и черт с ним, с этим мылом, – смотри, как я вам показываю. В общем, хорошенько намылить и смыть, а потом надо кондиционер плюхнуть, но у нас только уксус годится. Поэтому берем уксус. Смотрите внимательно, сколько мешаю.
   За внимание мальчишек сражался телевизор. В такой глуби долины ловил он паршиво, и принимали они всего два канала, но лучше всего шло общественное телевидение из Арканзаса, а у них скоро начинались вечерние передачи, которые мальчишки обожали. На экране возник улыбчивый песик в блестящих доспехах – он скакал по разным эпохам, гонялся за приключениями и пониманием истории[2]. По кухне разнеслась уксусная вонь, и Ри опять склонилась над мамой, а мальчишки слезли со стойки и нацелились в гостиную, к мудрому песику.
   Ри посмотрела им вслед:
   – Сейчас, мама, ты у нас станешь просто загляденье.
   – Правда?
   – Ага. Такое загляденье, что хоть в пляс пускайся, – может, и пустишься, ногами к потолку размахивать.
   – Можно?
   – Раньше ж танцевала.
   – А ведь и точно. Действительно танцевала.
   – И посмотреть было одно удовольствие.
   Ри взяла покрепче мамины волосы на затылке, скрутила веревкой, стала жать, жать и выкручивать. Последние капельки побежали Ри по руке и запястью, она их стерла полотенцем. Потом накинула его на массу мокрых волос.
   – Посиди у печки, а я тебя расчешу и высушу.
   Вокруг буржуйки образовался участок тепла, и мама села, голову держа прямо. Ри поднесла редкую гребенку к ее волосам, провела, как граблями, назад, чтобы легли поглаже, прихлопнула полотенцем, опять разгладила. Когда папа сидел на зоне, мама частенько прихорашивалась, каждые выходные по вечерам, наряжалась до блеска, ее всюду возили. У нее глаза сияли, а вела себя ну чисто девчонка, пока дожидалась, потом бибикал клаксон, она говорила: «Скоро вернусь, малышка. Развлекайтесь».
   И возвращалась обычно к завтраку – сношенная, изнуренная, тягостная. Стряхнуть тянущую боль одиночества – вот куда ездила она теми дымными ночами, хотя бы попытаться, вот только сбить ее со своего следа ей никогда не удавалось. К завтраку боль обычно возвращалась в ее глаза. Иногда виднелись синяки, и Ри спрашивала, кто это сделал, мама отвечала: «Кавалер со мной так прощался».
   – От тебя приятно пахнет, мама.
   – Как цветами?
   – Наверно, как-то так.
   Настало время, когда мама начала рассказывать Ри о таких ночах подробнее – о придорожных кабаках, о вечеринках в трейлерном парке к востоку от Главной или как все превратилось в буйство в мотеле «Речной утес». Время рассказов пришло, когда мама почуяла, что с дымными ночами ей придется кончать, и она пристрастилась перебирать пальцами воспоминания о них, не вставая с качалки. Ей и трепки в жизни перепадали за любовь, она их перетерпела, но в памяти остались те ужасные порки, что выпадали ей при залетах на одну ночь, перепихонах в мотелях с ребятами с ранчо «Круг Зед» или симпатичными бродягами в городе. Такие случаи просто болтались у нее в уме, покачивались, навсегда отбрасывая тени в самую глубь глаз. Любовь и ненависть вечно держатся за руки, поэтому само собой, что расстроенные женатики их путают время от времени перед самым рассветом, а оттого и случается кровь из носа или синяк на груди. Но это, похоже, только лишнее доказательство – в мире какая-то пакость творится, когда побарахтаешься на сеновале без всяких обещаний, а тебе зуб расколют или бычком запястье прижгут.
   – Я, наверно, пороюсь и твою косметику еще найду. Накрасим тебя сегодня по-особенному.
   – Как раньше было.
   – Все время.
   Но у тех ночей бывали такие жаркие намасленные кусочки, которые очень ей нравились, – их-то и не хватало. Сладкие зачины, обещавшие бог знает что, аромат, музыка, шум стоит, а в нем выкрикивают имена, их никогда толком не расслышишь. Искра веселья, когда при виде нее двое мужиков поддают шпор, по одному щелчку выступают вперед и давай ее охмурять, один в одно ухо, другой в другое. Под танцевальную музыку утоляется похоть, когда стоишь бедром к бедру, а новые руки мнут и теребят, гладят по нежным выступам, хорошие руки – как языки в темных уголочках тех мгновений, пропитанных вискачом. Слова были голодной нуждой, и необходимые слова произносились тихо, иногда звучали так взаправду правдиво, что им и поверить можно было всем сердцем, пока не ахалось обнаженно, и мужчина не принимался искать башмаки на полу. От такого мига из нее тут же вытекала вся вера в слова и мужчину – в любые слова и любого мужчину.