Дэниэл Вудрелл
Зимняя кость

   Посвящается Эллен Левин – стойкой, как и прежде, – и Кейти


   Чтоб зеленью окутать дома и камни – небо тогда бы исполнилось смыслом, – приходится погружаться корнями черными во тьму.
Чезаре Павезе[1]

* * *
   Едва забрезжило, Ри Долли стояла у себя на холодном крыльце, нюхала налетавший снег и видела мясо. Оно свисало с деревьев за ручьем. Трупы бледной плотью своей, поблескивая жиром, болтались на нижних ветках в чужих дворах. Три домика-доходяги выстроились на коленях на дальнем берегу, у каждого – по две, а то и больше, освежеванные туши: примотаны веревками к прогнувшимся ветвям, оленину оставили под открытым небом на две ночи и три дня, чтобы ранний цвет тления округлил привкус, подсластил мясо до самой кости.
   Горизонт подменили снежные тучи, нахлобучили на долину темноту, шершавый ветер дул так, что мясо вертелось на качких ветвях. Ри – молочная кожа и внезапные зеленые глаза, черноволосая, шестнадцатилетняя – стояла с голыми руками, в порхающем желтом платье лицом к ветру, и щеки ее горели, словно по ним надавали, еще и еще. Стояла прямо, в армейских ботинках, талия скудная, а руки и плечи полны, такое тело вскачь пустится за тем, что ему подавай. Вынюхивала в громоздящихся тучах морозную влажность, думала о своей сумрачной кухне и постном буфете, затем посмотрела на убывшую поленницу, содрогнулась. От грядущей непогоди вывешенная на двор стирка задубеет, станет как доски, придется тянуть веревку через всю кухню над печкой, и ничтожной горки растопки для буржуйки не хватит, чтобы высохло все, – разве что мамино бельишко да пара футболок для мальчишек. Ри знала, бензина для мотопилы нет, придется махать топором за домом, а зима задует собой всю долину и осыплется вокруг.
   Отец ее, Джессап, не навалил поленницу погуще, да и не наколол ничего для буржуйки, перед тем как спустился по крутому двору к синему «форду-капри» и, подскакивая на колеях, уехал по разбитому проселку. Не отложил ни еды, ни денег – только обещал вернуться как только, так сразу, с бумажным пакетом налички и багажником гостинцев. У Джессапа лицо ломаное было, сам весь вороватый, очень спор на жалобные обещания, от которых легче уйти, хлопнув дверью, или, наоборот, вернуться так, чтобы простили.
   Когда Ри видела его в последний раз, грецкие орехи еще падали. Грохались оземь посреди ночи, будто тварь какая крадется, на глаза не показывается, а Джессап мерил шагами вот это самое крыльцо, вжав голову в плечи, шмыгал свороченным носом, острый подбородок закопчен щетиной, глаза растерянные, взгляд бегает при каждом ореховом стуке. Тьма и стук этот во тьме – вот и дергался. Ходил так, пока не надумал чего-то, потом спустился по ступенькам – быстро в ночь, пока не перерешил. Сказал:
   – Искать меня начнете, когда увидите портрет. А раньше и не поминайте.
   За спиной скрипнула дверь – в проеме в длинных бледных подштанниках стоял Гарольд, восьмилетний, щупленький и темный, держался за ручку, переминался с ноги на ногу. Вскинул голову, показал рукой на мясные деревья за ручьем.
   – Мож, вечером Белявый Милтон притащит поесть.
   – Может.
   – Родне ж положено, нет?
   – Так всегда говорят.
   – Мож, попросить?
   Она посмотрела на Гарольда – улыбчивый, черные волосы ветер ерошит, – потом схватила за то ухо, что ближе, крутнула, пока рот у мальчишки не открылся и он руку на нее не поднял, отбиться. Крутила так, что от боли он весь скукожился, даже бросил отмахиваться.
   – Никогда. Никогда не проси того, что должны предлагать.
   – Я замерз, – сказал он. Потер саднившее ухо. – У нас только затируха?
   – Масла положишь. Еще осталось.
   Он придержал дверь, оба зашли в дом.
   – Уже нет.
* * *
   Мама сидела в кресле у буржуйки, мальчишки – за столом, ели, что Ри дала. От утренних пилюль мама становилась кошкой: сидит у теплого, дышит, изредка мурчит. Кресло у нее старое, качалка с подушками, качалась редко, а мама ни с того ни с сего мурлыкала обрывки музыки, ноты, не связанные ни мелодией, ни гармонией. Но какой день ни возьми, почти все время сидела тихо и недвижно, на лице постоянно улыбочка от чего-то приятного в голове. Она из Бромонтов, в этом доме родилась, а когда-то была хорошенькой. Но даже теперь, на лекарствах, вынутая из настоящего, даже если волосы забывала мыть или расчесывать, даже если на лице все глубже резались морщины, видно: некогда она была ничем не хуже любой девушки, что босиком танцевала по всем буеракам этой глухомани в Озарках. Высокая, темная и красивая была – в те еще дни, когда у нее рассудок не поломался, куски его не разлетелись, а собирать их она не стала.
   Ри сказала:
   – Доедайте. Автобус скоро.
   Дом выстроили в 1914-м – потолки высокие, от единственной лампочки над головой у всего строгие тени. На половицах и стенах они лежали покореженными силуэтами, в углах топорщились. Там, где поярче, в доме было прохладно, а в тени и вовсе зябко. Окна прорублены высоко, снаружи за рамами трепало и дергало рваный целлофан, оставшийся с прошлой зимы. Мебель в дом въехала, когда еще были живы Бабуля и Дедуля Бромонты, с маминого детства здесь стоит, и в комках набивки, в вытертой ткани еще жив запах дедовой трубки и десяти тысяч пыльных дней.
   Ри стояла у мойки, споласкивала тарелки и выглядывала в окно: крутой склон голых деревьев, камни торчат, среди них – узкая грязная дорога. Ветер налетал и расталкивал ветви, свистел мимо оконной рамы, выл в печной трубе. Небо навалилось на долину совсем низко, угрюмое и бурное, вот-вот расколется, и пойдет снег.
   Сынок сказал:
   – Носки воняют.
   – Надевай давай, а? На автобус опоздаешь.
   Гарольд сказал:
   – У меня тоже воняют.
   – Ты все-таки, пожалуйста, я очень тебя прошу, надень уже, блядь, эти носки, а? Можешь ради меня постараться?
   У Сынка и Гарольда разница в полтора года. Они почти всегда везде ходили плечом к плечу, бок о бок бегали и так же поворачивались – вдруг в один миг развернутся оба, ни слова не говоря, жутковатый инстинктивный тандем, будто резвые лапки кавычек. Сынок постарше, ему десять, яблочко от зверя, крепкий, недружелюбный, прямой. Волосы у него цвета опавшей дубовой листвы, кулаки завязывались в твердые молодые узелки, в школе был задира. Гарольд тянулся за Сынком, старался все делать, как брат, только ему не хватало братниной грубости и мускулов, и дома ему часто требовалась починка – от синяков, вывихов, унижения.
   Гарольд сказал:
   – Не так уж они и воняют, Ри.
   Сынок туда же:
   – Да не, так. А не важно. Они же в ботинках.
   Ри надеялась только на одно – к двенадцати годам у мальчишек не отомрет тяга к чуду, они не отупеют к жизни, доброта из них не сцедится, подлость не закипит. У Долли многие детки так – усы еще не пробились, а им уже кранты: вымуштруют и жить вне закона, и подчиняться безжалостным кровавым заповедям, что правят этой жизнью вне закона. Милях на тридцати долины жило две сотни Долли, а еще – Локрамы, Бошеллы, Тэнкерсли и Лэнганы, которые те же Долли, только по свойству, не по крови. Кое-кто по закону жил, многие – нет, но даже послушные Долли в душе оставались Долли, родня все же, могли помочь, если припечет. Дикие Долли друг с другом обходились крутенько, не без перчика, а недругам могли устроить сущий ад, на городской закон и всю жизнь городскую плевали, держались своих и своего. Иногда Ри кормит Сынка и Гарольда овсяной затирухой, а они плачут – овес ложкой черпают, а сами-то мяса хотят, съедят все подчистую, да еще и добавки попросят, а сами воют циклонами, хочется им, нужно им; тогда-то она за них и боялась.
   – Шевелитесь, – сказала она. – Ранцы взяли и пошли. На дорогу, автобус ловить. И шапки не забудьте.
* * *
   Сначала снег летел жесткой крупой, ледяной и белой, сбоку хлестал Ри по лицу, а она поднимала топор, размахивалась и била, потом опять поднимала – колола дрова, а холод, который швыряло небо, жалил ее. Крупа забиралась ей за ворот, таяла на груди. Волосы у Ри до плеч, густые, от висков до шеи разметались непокорные локоны, в их путаницу набивался снег. Пальто у нее неумолимо черно, раньше его Бабуля носила – мрачная старая шерсть, утоптанная десятками воющих зим и летней молью. Без пуговиц, пальто было ей ниже колен, ниже платья, но распахивалось и колоть дрова не мешало. А замахи у Ри уверенные, мощные – и резкие умелые удары. Летели щепки, дерево раскалывалось, груда росла. У Ри текло из носа, а к лицу прихлынула кровь, щеки порозовели. Она пережала нос двумя пальцами повыше и сморкнулась на землю, провела рукавом по лицу и вновь замахнулась топором.
   Как только на груде чурок стало можно сидеть, она села. Поджав длинные ноги, пошире расставив ботинки, вытащила из кармана наушники и прицепила к ушам, потом включила «Звуки мирных берегов». Ледышки собирались у нее в волосах и на плечах, а она сделала погромче шум океана. Ей часто хотелось вводить себе какие-то приятные звуки, вкалывать их, блокируя несмолкаемый визгливый шквал гомона, который у нее внутри взметывала обычная жизнь, протыкать этот галдеж чем-то успокаивающим и проталкивать эти звуки поглубже, где трепетная душа ее бродила взад-вперед в серой комнате по каменной плите, возбужденная, нескончаемо раздраженная, однако она жаждала услышать что-нибудь такое, от чего хотя бы на миг настанет покой. Пленки эти дали маме, которой и без того довелось слышать чересчур много загадочного, встречаться с этими звуками ей совсем не хотелось, а вот Ри их попробовала, и что-то в ней как будто развязалось. Еще ей нравились «Звуки мирных ручьев», «Звуки тропической зари» и «Альпийские сумерки».
   Ледяная крупа улеглась, ветер стих, и сверху посыпались крупные снежные хлопья – безмятежно, как и полагается падать с небесной высоты. Ри слушала плеск волн на дальних берегах, а на ней собирались снежинки. Сидела она неподвижно, снег очерчивал ее облик на все более чистой белизне. Казалось, долину окутали сумерки, хотя и полдень еще не настал. Три домика за ручьем укрылись белыми платками, в окнах щурились горящие огоньки. На дворах мясо по-прежнему висело на деревьях, только на ветви и туши теперь налипал снег. Волны океана вздыхали на берегу, а куда ни глянь, везде копился снег.
   В долину по разъезженной дороге проникли лучи фар. У Ри вдруг подпрыгнула где-то внутри надежда, и она встала. Наверняка сюда машина едет – здесь проселок заканчивается. Ри спустила наушники на шею и соскользнула по склону к дороге. От ботинок в снегу оставались полосы, а у самого низа она шлепнулась, затем встала на колени, увидела, что приехал закон – то была машина шерифа. С заднего сиденья выглядывали две маленькие головы.
   Ри стола на коленях под голыми грецкими орехами, а машина вспорола свежий снег длинными шрамами, подъехала ближе, остановилась. Ри поднялась на ноги и обежала капот к водителю – твердо, агрессивно. Дверца приоткрылась, и она нагнулась, сказала:
   – Ничего они не сделали! Ни черта вообще! Вы чего тут мне, а?
   Распахнулась задняя дверца, с хохотом выбрались мальчишки, но услышали ее голос, увидели, какое у нее лицо. Ликование тотчас схлынуло, оба притихли. Помощник шерифа встал, развел руками, показав ей ладони, покачал головой:
   – Придержи лошадок, девушка, я их только подвез от автобуса. От снегопада им уроки отменили. А я их просто подбросил.
   Ри залилась краской от шеи к щекам, но повернулась к мальчишкам, уперев руки в бока.
   – Вот еще придумали – с законниками кататься. Слышите меня? И пешочком бы прогулялись. – Она посмотрела за ручей – там раздвигались занавески, шевелились тени. Показала на поленницу на склоне. – Давайте туда, тащите растопку в кухню. Живей.
   Помощник сказал:
   – Я все равно сюда ехал.
   – Ну и за каким рожном?
   Ри знала: фамилия помощника – Баскин. Низенький, но широкий в плечах, говорят, из тех, с кем лучше не пререкаться, если особо не из-за чего, выхватывает быстро, а еще быстрее дубинкой орудует. На вызовы эти помощники ездили поодиночке, подмога если и прибудет, то через час, если не больше, изысканные инструкции и правила заботят их отнюдь не в первую очередь. Да и не во вторую. Жена у Баскина была из Тэнкерсли, что в Хэслэм-Спрингз, мама с ней в школе училась с первого класса, и потом они дружили, пока обе замуж не вышли. В конце минувшего лета Баскин арестовал Джессапа у них на крыльце.
   – Пригласи меня в дом, – сказал он. Отряхнул снег с плеч. – Мне с твоей мамой надо словом перекинуться.
   – Она не в настроении.
   – Приглашай, не то сам зайду. Как тебе понравится больше.
   – Вот, значит, как?
   – Слушай, я по плохой дороге почти два часа тащился не затем, чтоб улыбу твою разглядывать. Дело есть. Зови в дом или дверь за мной закрой снаружи, тут холодина.
   Он направился к крыльцу, а Ри вприпрыжку обогнала его, загородила собой дверь:
   – Ботинки отряхните. А то натопчете мне.
   Баскин завис и набычился, как бы в раздумье, потом кивнул, подчеркнуто затопотал, сбивая снег с ботинок. Половицы крыльца ерзали под ним, с перил сыпался снег, по всей долине грохотало.
   – Так годится?
   Она пожала плечами, но открыла ему дверь, а как только пересек порог – захлопнула. Через всю кухню тремя линиями сушилось белье, рубашки свисали до уровня глаз, платья и брюки прогибали веревки сильнее. Под вещами плотнее натекло больше, ручейки ползли по наклону пола к стене. Передвигаться легче было под участками с исподним и носками – голова хотя бы проходила. Мама сидела в кресле у буржуйки, бездумно мычала – пока не увидела, как Баскин подныривает под ее влажные трусы.
   – В папином доме нельзя! – Она широко улыбнулась, будто ее удивил внезапной выходкой умственно отсталый симпатяга. Закачалась в кресле и рассмеялась, чуть было совсем не зажмурилась. – Не-а, не-а. Никак нет, сэр. – Надула губы, покачала головой, потом вдруг снова вся пригасла. – Девушку в папином доме нельзя прижучивать. – На Баскина она не смотрела, но голову опустила, а колени подтянула к груди – вся сложилась, будто покорно подставлялась под мучительное наказание. – Я и бумагу такую видала. Вон там где-то. В папином доме вам ничего нельзя делать.
   Ри видела: на лице Баскина крутятся чувства – краткая тревога, за нею смятение, печаль, смирение, жалость. Подождала, когда он отвернется от мамы, весь обмякнув, губы поджаты. Сказала:
   – Давайте рассказывайте.
   Со двора вернулись мальчишки – по щекам мороз будто теркой прошелся, волосы мокрые, с грохотом вывалили охапки дров у буржуйки. На некоторых чурках остался снег, на пол натаяло еще больше. Мальчишки отправились за следующим грузом, а Баскин кивнул им вслед, произнес:
   – Может, на крыльце поговорим?
   – Все плохо?
   – Пока нет. Пока неточно. Но тут поди узнай.
   Все крыльцо окружала текучая завеса падающего снега. Ри с Баскином неловко постояли, помолчали, к пролетающим хлопьям от обоих белым поднимался пар. За ручьем у мясных деревьев во дворах собрались Долли – в руках большие ножи, они кромсали веревки, чтобы подвешенные туши падали наземь. Белявый Милтон и Соня несколько раз прерывались, смотрели на крыльцо.
   – Ты знаешь, Джессапа выпустили под залог, да?
   – И что?
   – И что он фены варит, знаешь?
   – Я знаю, вы на него это повесили. Только ничего не доказали.
   – Блин, девочка, да повара лучше Джессапа у Долли и прочих, считай, и не бывало. Тем в основном и знаменит. Потому-то на зоне тогда и пропарился столько лет. Тогда-то доказали на него достаточно.
   – То было в последний раз. А надо всякий раз доказывать.
   – Это нетрудно. Но вот базары все – я тут не из-за этих базаров. Я тут потому, что суд на следующую неделю назначили, а я его, похоже, найти не могу.
   – Может, видит вас издали да пригибается.
   – Может, и пригибается. Это запросто. Но вот тут вас всех уже касается – он-то залогом выставил вот этот самый дом и вон тот лесной участок.
   – Он – чего, еще раз?
   – В залог их оставил и расписался. Не знала? Джессап все выставил. Если на суд не явится, видишь, как обернется все: вы этот дом потеряете. Его прямо из-под вас продадут. А вам съезжать придется. Есть куда?
   Ри чуть не упала, но перед законником нельзя. В ушах у нее загремел гром, сам Вельзевул по скрипице заскрежетал когтями. Мальчишки, она сама, их мама – все без этого дома в чистом поле окажутся, собаками бесприютными. Собаками бродячими в чистом поле, а Вельзевул знай наяривает да мальчишек в шею толкает к неискупимой мерзости да к печи, а Ри от них ни на шаг, пока стальная дверь не лязгнет, пламя не взовьется. Никогда ей от семьи не отбиться, как собиралась, не уйти в армию США, где можно с автоматом везде путешествовать, где помогают все вычистить. Никогда ей свои заботы на плечи не взвалить. Да и не будет у нее никаких своих забот.
   Ри вытянулась за перила, сбила волосы на сторону – пусть снег на шею садится. Закрыла глаза, попробовала припомнить шелест далекого мирного океана, плеск волн. Сказала:
   – Я его найду.
   – Девочка, а я как будто не искал, и…
   – Я найду его.
   Баскин миг подождал, не скажет ли еще чего, потом качнул головой, отошел на верхнюю ступеньку, повернулся, еще раз на Ри посмотрел и, пожав плечами, начал спускаться. Долли бросили ворочать туши и уставились на него, нимало не таясь. Белявый Милтон, Соня, Сомик Милтон, Бетси и прочие. Он им помахал, никто в ответ даже не дернулся. Помощник сказал:
   – Это, девочка, будет лучше всего. Растолкуй своему папе всю серьезность.
* * *
   К сумеркам снег перестал. Древесина дома от мороза скукожилась и потрескивала, у обоих мальчишек першило в горле. Грудь у обоих прыгала, выталкивая кашель. Они шмыгали носами, поквакивали – уже нездоровилось. Ри усадила их на диванные подушки у самой буржуйки, под стиркой, накинула одеяло на обоих:
   – Я вам говорила шапки надеть, нет? Говорила вам?
   Вечерние мамины таблетки так глубоко ее не трамбовали, как утренние. Она не ковыляла, убого спотыкаясь, за понятиями, что опрометью разбегались от нее то и дело, по вечерам мысли у нее, бывало, выходили полностью – садились на язык, хоть сейчас говори, и когда дневное солнце уже линяло на небе, она могла выпустить из себя несколько фраз полезной болтовни, а то и по кухне помочь. Она сказала:
   – У меня в чулане на полу старый сапог, там виски спрятано. Мед есть где-нибудь?
   Виски был Джессапов, а прятали его от мальчишек, и Ри вытащила бутылку из старого сапога и принесла. Пришлось забраться на стул, нашарить на верхней полке давно забытую банку меда. В ней еще был дюйм-другой засахарившегося. Налила в банку виски, спросила:
   – Так хватит?
   – Еще капельку. Помешай хорошенько.
   Ри размешала столовой ложкой, пока сахар не растворился в бурбоне, вытащила плюху и поднесла Сынку к губам:
   – Глотай. Целиком.
   Настал черед Гарольда, и, едва он проглотил, в дверь постучали. Ри глянула на маму – та поднялась с качалки и зашоркала к себе в темную комнату, свет зажигать не стала. Ри подошла к двери, приоткрыла ногой и ботинок не убрала, вдруг подпорка понадобится.
   – Ой. Соня – ну заходи, чего ты.
   Соня внесла большую картонную коробку, в ней – оленина на длинной кости, которая торчала над краем. Соня была массивна и кругла, седая, очки запотели. Вырастила четверых детей, они разъехались, а муж остался – в этих горах многие девки по-прежнему клали на него глаз, а он и сам это знал, поэтому с Сониного лица подозрение не сходило. Из всех Долли Белявый Милтон котировался побольше прочих, и Ри знала: много лет назад он не раз к маме бегал – эти неприятные часы Соня до сих пор еще не простила.
   – Не хотела, чтоб вы переживали, дескать, совсем забыли мы про вас. – Коробку Соня поставила на стул. Стиснула руки и вгляделась в полумрак дома, заметила беспорядок. Нос у нее наморщился, брови вздыбились домиком. В том, как она прижимала руки к груди, читалась резкая проповедь. – Мяса вот вам принесла. Банок. Масло там и всякое.
   – Пригодится.
   – Как мама?
   – Не лучше.
   Сохла стирка, кашляли мальчишки.
   – Бедняжка ты. Я Бетсиного Милтона пришлю, пусть вам дров натаскает. Вы-то, гляжу, всю поленницу уже пожгли. Видали, законник к вам сегодня заезжал, с тобой разговаривал.
   – Папу ищет. У папы суд через неделю.
   – На Джессапа охотится, а? – Соня спустила очки и поглядела на Ри. – И ты знаешь, где он?
   – Нет.
   – Нет? Хорошо. Стало быть, и сказать ему было тебе нечего. Или было?
   – И коли было б, не сказала.
   – Да это уж мы знаем. – Соня повернулась к двери, открыла в холодную ночь, помедлила. – Если у Джессапа суд на следующей неделе только, чего это, интересно мне, закону с ним сегодня потолковать захотелось? Очень мне это интересно было б знать.
   Дожидаться ответа Соня не стала, а вымелась наружу, только дверью хлопнула, быстро спустилась с крыльца. Ри смотрела в окно, пока Соня не дошла до узкого мостика, не перешла ручей. Потом взяла коробку. Руками целиком обхватила, пальцы сцепила. Таких добрых запахов у них в кухне давно не было, а теперь вернулись вместе с коробкой, поплыли, пока Ри несла ее к стойке. Сынок и Гарольд перхали, сопливили, шмыгали – но тут вместе вылетели из-под одеяла, кинулись к еде. Открывали пакеты, двигали банки, сипло причитали:
   – Ух ты, ух ты.
   В коробке Ри видела четыре дня. Четыре дня без голода – и не надо волноваться, что на рассвете голод вернется, – а то и пять. Она сказала:
   – Сегодня оленье рагу будет. Как вам такое? Оба хорошенько смотрите, как я делать буду. Слышите меня? Я серьезно. Тащите сюда стулья, залазьте с ногами и глядите во все глаза, как я все делаю. Учитесь готовить, тогда оба уметь будете.
* * *
   Начнет она с дяди Слезки, хотя дяди Слезки она боялась. Тот жил в трех милях ниже по ручью, но Ри пошла по путям. Шпалы завалило снегом, а на рельсы намело сугробов, и теперь ее вели горбы-близнецы. Она сама торила себе путь, пинала мили ботинками. Утреннее небо, серое, присело на корточки, ветер хлестал до слез на глазах. Надела зеленую кенгуруху, сверху – черное Бабулино пальто. Платья с юбками Ри носила почти всегда, но только с армейскими ботинками, и сегодня юбка была из синеватой шотландки. Коленки выбивались из-под ткани, когда она выбрасывала вперед длинные ноги, притаптывала снег.
   Весь мир вокруг как-то нахохлился и притих, и шаги ее хрустко и громко щелкали, будто кто-то дрова колет. Похрустывая так вдоль домов на дальнем склоне, Ри слышала слабый собачий лай – из-под крылец, но ни одна не выскочила на холод, не бросилась на нее, скаля зубы. Из каждой трубы шел дым, его тут же плющило ветром к востоку. Под настил над ручьем забился знак «Осторожно – олени», а к камням на перекатах лип тонкий ледок. Там, где ручей раздваивался, Ри сошла с путей и двинулась вверх по склону, по глубокому снегу мимо первопроходческой ограды из камней, наваленных грядой.
   Дом дяди Слезки стоял за жутковатым кряжем, вверх по узкой лощине. Строили-то его небольшим, но потом разные жильцы дополняли конструкцию лишними спальнями, всякими эркерами и прочими соображениями, были б молотки да осталось бы дерево. Похоже, там вечно стояли какие-то стены, укутанные черным толем, сами по себе, по многу месяцев – дожидались других стен и крыши, чтоб можно было достроить комнату. Со всех сторон из дома торчали какие-нибудь дымоходы.
   Под большой загороженной террасой жили три собаки – смесь охотничьих пород. Ри их знала щенками и теперь, дойдя до двора, позвала, они выскочили обнюхать ее снизу, поздороваться хвостами. Гавкали, прыгали и шлепали ее языками, пока Виктория не открыла главную дверь.
   Спросила:
   – Кто-то умер?
   – Не слыхала.
   – Ты зашла в гости, дорогуша, по этой мерзкой слякоти. Сильно, должно быть, соскучилась.
   – Я папу ищу. Найти мне его надо побыстрей.
   Некоторых женщин – не отчаявшихся вроде бы, не чокнутых – до того сильно притягивало к дяде Слезке, что Ри такого не понимала и боялась. Страхолюдина он каких мало, но собрал целую жменю симпатичных жен. Виктория некогда была номер три, а теперь стала номер пять. Высокая, грубокостная, до усеста обильная длинными темно-рыжими волосами, которые обычно собирала в тяжелый шаткий узел на голове. У нее был стенной шкаф, где не хранилось ни джинсов, ни брюк, – он был набит платьями, старыми и новыми, и большинство того, что теперь отошло Ри, сначала носила она. Зимой Виктория пристрастилась читать книги по огородничеству и каталоги семян, а весной, когда приходила пора сеять, – презирала заурядных «больших мальчиков» или «ранних девочек», а предпочитала экзотические иностранные сорта помидоров, которые заказывала по почте, хлопотала над ними, и на вкус они всегда были как глотки далеких красивых земель.
   – Ну что ж, детка, заходи. Хоть погреешься. Джессапа у нас нет, зато кофе горячий. – Виктория придержала Ри дверь. Вблизи она пахла замечательно, как обычно, – у нее был такой запах, что как вдохнешь, сразу в кровь проникает, как наркота, и в голове чуть ли не дурман. И выглядела хорошо, и пахла приятно, и Ри ее предпочитала всем прочим женщинам Долли, разве что кроме мамы. – Слезка поди не встал еще, поэтому давай-ка мы с тобой потише, пока не подымется.
   Они сели за обеденный стол. В потолке пробили световой люк, иногда по низким углам он в дождь протекал, но внутри от него было все-таки поярче. Ри видела весь дом насквозь, от парадной двери до черной, и отметила, что у каждой стоит по ружью. В плошке с орехами на вертушке в центре стола лежал серебристый пистолет и обойма к нему. А рядом – большой кулек травы, и немаленький – фена.