– В моем последнем деле у крестьян, согнанных из глухих сел на стройку железной дороги, впервые слышавших инородное слово «троцкизм» или «правый уклонизм», какой-то негодяй вымогал абсурдные признания в заговоре, выбивал из них показания против лиц, фамилии которых они услышали только во время дознания. Ты подумай, во что превращаются органы. Вместо защиты народа мы войну с ним ведем.
   Татьяна, не на шутку встревоженная, давала мужу из-за спины Сатова сигналы: прекрати этот небезопасный разговор. Ведь они так мало знают гостя. Несколько встреч. И вдруг такая откровенность. Разве ему не ясно, чем это может кончиться? Но Маньковского теперь трудно было остановить.
   – Следствие – на конвейере, суд, если можно считать за таковой тройки – скорый. Наркомат превращен в скотобойню. Вызвал меня на днях нарком. Разговариваем, и в это время входит Шабанбеков, ты знаешь его. Принес Сумбатову дела для доклада на тройке. Тот на него матом, да по-русски, любит он эти словечки. Что ты, такой-сякой, не вовремя приехал? Лимит, видите ли, по расстрелам на этот день уже выполнили. Волосы дыбом становятся от таких лимитов. Но ведь мы же преемники чекистов – рыцарей революции…
   Осоловевший уже порядочно, но не потерявший интерес к разговору, Сатов произнес с ухмылкой:
   – Но чекисты тоже не в белых перчатках работали.
   – Да, был период, когда на белый террор они вынуждены были ответить террором красным. Вопрос стоял: кто кого? Линия противоборства была четко обозначена. Грубые признаки различия на своего или не своего по классовому признаку можно было применять, когда Советская власть была слаба, когда Деникин подходил к Орлу. Но сейчас-то, на двадцатом году нашего государства, когда говорим, что построили социализм, почему нужно все видеть только в белом или черном цвете? Почему без полутонов? Почему такая непримиримость? Почему опять так однозначно – свой, не свой? Тысячи людей гоним в лагеря, под пули: ожесточаем народ. Ты посмотри, что на митингах делается. Все требуют смерти. И никто не говорит: давайте спокойно разберемся. Почему вдруг вспышка подозрительности, недоверия, ненависти? Кто мне докажет, что классовая борьба должна обязательно обостряться по мере строительства социализма? Ведь все должно быть наоборот, лучше жизнь – добрее люди.
   Воспользовавшись небольшой паузой в разговоре, Татьяна решила перехватить инициативу. Пододвинув к столу табуретку, принесенную из кухни, приказала:
   – Разливайте-ка вино, да меня не забудьте. А то все дела, дела, а осетринка заветрится. – Она подхватила аппетитный кусок рыбы. – Утром у рыбаков купила, свежайшая да жирная, аж светится вся. Да чурек зря, что ли, подогревала?
   Наполнили стаканы, чокнулись, пожелав, как водится, друг другу здоровья и успехов. Сатов аппетитно чмокнул, проглотив ломтик осетрины.
   – За что люблю Каспий, так за эту расчудесную рыбу, да за икорку. Если бы не вонь нефтяная, ни за что бы отсюда не уехал. До смерти бы прожил. Винцо бы попивал, балычком закусывал, фруктами баловался. Красотища! Жизнь! А ты, прости меня, Александр, черт знает о чем думаешь, Я так понимаю: надели мы с тобой форму с голубой фуражкой, значит, должны справно нести службу…
   – Кстати, не нравится мне эта новая фуражечка с голубым верхом. Такое впечатление, что материал для нее выкроили из жандармских мундиров. Помнишь, у Лермонтова: «И вы, мундиры голубые…»
   – Ну, ты даешь, Маньковский, скажи мне кто-нибудь другой такие слова, я бы…
   – За пистолет схватился, – закончил фразу Александр.
   – Не за пистолет, просто в морду бы двинул. – Сатов вдруг засуетился, забеспокоился, вроде бы и протрезвел. – Ты, часом, не провоцируешь меня? А то ведь вас двое, а я один.
   Александр даже сплюнул с досады.
   – За какого же гада ты меня принимаешь?
   Сатов неожиданно стукнул ладонью о стол:
   – Брось ты это! Фантазии свои брось!
   – А разве то, что у нас бьют, жаждой морят заключенных – фантазия?
   – Опять двадцать пять. Снова свою музыку завел. Все в рамках, дозволенных приказом наркома. Они бы при случае с нами не стали церемониться. У меня свой принцип. Кто я сейчас? По сути дела разведчик, проникнувший в стан врага. Мне поручено добыть нужные сведения. И я любыми средствами, понимаешь, любыми, добуду их. Выполню приказ!
   – Но ты следователь, а не разведчик.
   – Не вижу особой разницы. – При этих словах Сатов встал. – А ведь мне домой пора. Пойду, пожалуй.
   Маньковский не стал задерживать гостя.

9.

   Дня два после того странного вечера Маньковский болтался без дела по коридорам наркомата. До коменданта внутренней тюрьмы добраться не удавалось. Тот то выезжал куда-то с арестованными, то выполнял какие-то специальные задания руководства, то попросту исчезал по неизвестным причинам. Однако на третий день утром измотанный и вконец усталый, он сам появился в кабинете опального следователя. Взглянув на Суханова, Александр подметил: что-то нечеловеческое, жесткое, злобное было в его рябом потном лице. Это впечатление еще более усиливала гримаса боли, исказившая губы. Маньковский невольно произнес:
   – Что с вами, Петр Кузьмич?
   – Вымотался весь, мать его в душу. Да еще вот эта ерунда допекает. – Комендант поднял вверх кисть правой руки. Большой палец ее был аккуратно забинтован,
   – Панариций, что ли?
   – Какой к черту панариций. Язва, понимаешь, образовалась. От отдачи пистолета.
   Маньковский удивился:
   – Да я вас, вроде, в тире давно не видел.
   – В тире? – комендант криво усмехнулся. – У меня свой тир… Сегодня сам увидишь.
   В последних словах следователь уловил зловещие нотки. И поэтому решил уточнить:
   – Если не секрет, чем же мы будем заниматься?
   – Приходи к двадцати ноль-ноль во внутренний дворик, там и получишь все разъяснения. А я пойду прикорну пару часиков. Да не забудь взять оружие.
   …Минут за пятнадцать до назначенного срока Маньковский спустился во двор наркомата. Здесь уже стояли две «полуторки» с крытыми брезентом кузовами. Разбившись на группы, балагурили бойцы в форме НКВД. Совершенно неожиданно для себя заметил Александр и Сатова. Подошел к нему.
   – А ты по какому случаю здесь, Николай?
   – В качестве водителя этой железной кобылы, – усмехнулся Сатов и постучал рукой о кабину грузовика. – Шоферов, говорят, не хватает. Приходится быть на все руки мастером. Тебя же, судя по всему, пригласили в качестве исполнителя.
   – Исполнителя? – удивился Маньковский.
   – А разве не предупредили?
   – Я не понимаю, о чем ты говоришь…
   Сатов посмотрел на часы и произнес уверенно:
   – Через пять минут поймешь.
   Ровно в двадцать часов во дворе появился Суханов, а с ним несколько командиров войск НКВД. Послышались команды. Бойцы построились по двое и вслед за одним из командиров молча исчезли в проеме двери, ведущей в тюрьму.
   Суханов с «Беломором» в зубах подошел к следователю. Выражение злости и напряжения не исчезли с его лица. Более того, к нему прибавилась одержимость, какая приходит к человеку, осознавшему особую важность предстоящего. Он сухо осведомился у Сатова:
   – Мотор в порядке?
   – Доедем. – Уклончиво ответил тот.
   – Ну, а вам, – комендант повернулся к Маньковскому, – предстоит принять участие в исполнении приговора, вынесенного врагам нашего народа…
   Не успел Суханов докончить фразу, как следователь, сделав невольно шаг назад, произнес резко:
   – Нет!
   – Как это понимать? Вы находитесь в моем подчинении и будете выполнять то, что я вам прикажу.
   – Расстреливать я не буду. – Упрямо повторил Маньковский. – Отказываюсь категорически. Можете доложить об этом начальству.
   Суханов удивленно посмотрел на говорившего, усмехнулся и с заметной снисходительностью сказал:
   – Да что это вы так вскипятились. Расстреливают люди, специально назначенные наркомом, – он сделал ударение на слове «специально», – те, кому доверяют. А вам ведь даже следствие вести не доверяют. Так что не волнуйтесь, в оцеплении придется постоять, да помочь при захоронении. К сожалению, людей не хватает. Так что поберегите нервы, поберегите.
   Говорил он, не вынимая папиросы изо рта, отчего речь становилась приглушенно-шепелявой, шутовской.
   Тем временем бойцы выводили приговоренных. Здесь же их связывали, засовывали во рты кляпы и заставляли ложиться плашмя на дно кузовов машин. Места не хватало, так что укладывались один на другого штабелями. Все это делалось деловито, без суеты. Оттого приобретало черты чего-то нереального, потустороннего, мистического. Словно в этом мрачном полуосвещенном дворе, очерченном серыми стенами с зарешеченными окнами, разыгрывался страшный спектакль теней. Зловещую тишину мрачного каменного колодца прорезала, наконец, команда Суханова:
   – По машинам!
   Шоферы, комендант с помощником шустро скрылись в кабинах. Остальным же полагалось занять места в кузовах. Поскольку скамейки там отсутствовали, конвойные садились прямо на тела приговоренных. Маньковского это покоробило. Он сделал попытку поехать стоя, в полусогнутом состоянии, из-за того, что брезентовое покрытие не давало возможности выпрямиться. Но едва грузовик дернулся, как следователь, не удержавшийся от толчка, упал на лежащих.
   Пришлось устраиваться рядом с ними. При этом своем неуклюжем маневре Александр нечаянно задел голову одного из приговоренных и невольно произнес слово, нелепо прозвучавшее в этом кошмаре:
   – Извините…
   В быстро сгущавшейся темноте южного вечера машины со страшным грузом обреченных, попавших в «суточный лимит», покинули двор наркомата и взяли курс на юго-восток от Баку, к Сураханам.
 
   …Кому из бакинцев не известно ныне это курортное место. Шоссе пролегло к Сураханам, побежали к курорту поезда электричек: всего-то восемнадцать километров от центра города. И в древние времена, и во времена нынешние это – километры здоровья, жизни.
   Той же осенью тридцать седьмого два крытых грузовика по-воровски, в темноте, при погашенных фарах поглощали километры смерти. Уже погуливавший по солончакам Апшерона бакинский норд «хазри» забрасывал под брезент кузова сладковато-горький запах полыни, почему-то всегда вызывавший у Маньковского тоску. Скорее всего, это осталось от того не доброй памяти дня, когда он, восьмилетний мальчонка, стоял над убитым бандитами отцом посреди бескрайнего полынного моря.
   Машину мерзко трясло. Сквозь монотонное гудение мотора Маньковский услышал какой-то тихий дробный звук. Прислушался – совсем рядом. Сообразил: это же бьется голова лежащего человека. Достал из кармана спички. Тщательно оберегая от ветра, зажег одну. Слабенький язычок пламени выхватил из темноты лицо приговоренного, бледное до синевы, с кровоподтеками на скулах и подбородке. Глаза полузакрыты, веки не двигались. Казалось, он был мертв. Но не это поразило Александра, а то, что он узнал лежащего. Сомнений не было – перед ним легендарный комдив Гамбай Везиров, командир первой азербайджанской дивизии, славно дравшейся за Советскую власть.
   Спичка погасла. Маньковский невольно, словно желая проверить, не ошибся ли, провел ладонью по лицу комбрига. Пальцы нащупали кляп, торчащий во рту Гамбая. И не давая отчета в том, что делает, Саша вырвал грязную тряпку. У себя на колене расправил её и, нащупав в темноте голову комдива, подсунул тряпицу под неё. Дробный стук прекратился. Но теперь Маньковский услышал нечто другое. То, что донеслось до него, слабое, приглушенное, исходило также снизу, но принадлежало человеку. Сомнений не было, это Везиров, которого следователь счел за потерявшего сознание, силился что-то сказать. Александр наклонился. Сквозь прерывистое дыхание дошли до него лишь четыре слова:
   – Берия и Багиров – муссаватисты… предатели…
   И все. И смолк комдив, нашедший в себе силы доверить свое сокровенное тому, кто в предсмертный час проявил к нему сострадание.
   Надо ли говорить, как потрясло услышанное Маньковского. И вдруг в памяти мелькнуло жуткое мгновение его жизни. Мать читала маленькому Саше переводы шотландских баллад. Они были мрачны, эти баллады, так по крайней мере казалось мальчугану, чье сердечко сжималось от страха. Но особенный ужас ощутил Саша, когда услышал слова:
   «Лежал живой на мертвом
   И мертвый на живом».
   Такой же ужас охватил Маньковского и сейчас. Первым его желанием было пробраться к кабине, забарабанить, остановить машины, крикнуть: «Братцы, что же мы делаем? Здесь умирает честнейший человек! Я его знаю. Он мне открыл тайну!» Но перед ним явилось потное, рябое лицо коменданта, вспомнились механические движения конвойных «с чистой совестью», подгонявших прикладами «врагов народа», выражение искренней ненависти на их молодых лицах, освещенных фанатизмом, и он, обмякший, сжался в комок.
   Все, что происходило позже, он помнил, словно в тумане. Машины остановились, как и намечалось, в райне заброшенных колодцев. Свет включенных фар прорезал темноту. Быстро по команде бойцы освободили машины: выпрыгнули сами, стащили приговоренных, уложили их рядками, лицом вниз. Помнится Маньковскому, как к Суханову, стоящему рядом, подошел фельдшер, что-то сказал. Комендант, прихватив двух конвойных, прошелся с фельдшером меж рядов приговоренных. Четверых из них куда-то поволокли. Маньковский не знал, что это были мертвецы. Суханов вернулся вместе с Сетевым. Они пригласили следователя и пошли куда-то вдоль пролегшего по земле луча автомобильной фары. Пройдя метров тридцать, Александр наступил на что-то мягкое, чужеродное среди твердых солончаков, и, зацепившись, споткнулся. Тут же услышал голос коменданта:
   – Вот паразиты, опять схалтурили. Одеяло торчит.
   – Какое одеяло? – машинально спросил Маньковский.
   – Да то, что поверх трупов кладем. Поленились, черти, засыпать получше колодец. Ну я им задам.
   Сатов засмеялся:
   – Одеяло от холодов, что ли?
   И от этого смеха на душе Александра стало ещё муторнее.
   – Вот что, – обратился к нему комендант, – пройдешь вперед шагов сто – сто пятьдесят. Там развалины храма огнепоклонников. Возле него будет твой пост. Смотри, чтобы ни одна муха не пролетела, Дело наше сугубо секретное. Понял? А Сатов поможет мне.
   Саша остался один. Черная пустота окутала его, и он казался её частью. Словно вынули из него все: и мозг, и сердце, и душу. Лишь глаза ещё висели на волосках сознания и видели, как, мутно качаясь, наползала из-за развалин храма луна. Маньковский отрешенно смотрел на небо, и чудилось ему, что при каждом пистолетном выстреле, доносившемся глухо оттуда, где остались машины и люди, срывалась вниз одна из звезд. Голова кружилась, и звезды, все разом, как в планетарии, сдвинулись с мест. Он ухватился за край полуразвалившейся стены храма, о котором столько читал и слышал. Стоило Александру обрести опору, как далекие светила замерли. Застывшее небо стало высоким сводом храма, а вместо звуков стрельбы в ушах зазвенела таинственная мелодия карная. И почудилось ему, что вспыхнули меж развалин светильники, полыхнули кроваво-красные покрывала жрецов огня – мобедов.
   Маньковский чувствовал, как жаром наливается его голова, как тяжелеют и слабеют ноги, как что-то изнутри разрывает грудь. Такого с ним ещё не случалось. Небосвод вновь сдвинулся с места… Он терял сознание.
 
   – Ну ты даешь, – голос Сатова звучал, как всегда, бодро. – Туда кинулся, сюда – нигде нашего постового не нахожу. А он здесь, среди камешков. Да ты не захворал часом? – Младший лейтенант дотронулся до лба следователя и ощутил жар. – Э, брат, точно – захворал. Давай-ка поднимайся, пора ехать, мы уже со всем управились,
   Маньковский с трудом поднялся. Ватные ноги не слушались. Сатов пришлось подставить коллеге плечо…
 
* * *
   Два дня Александр находился в каком-то полубредовом состоянии. Врач, навестивший больного, успокаивал Татьяну:
   – Ничего страшного – переутомление плюс нервный срыв, коронарный спазм. Сейчас такое случается часто с нашими пациентами. Сами знаете – работы хватает.
   Татьяна кивала в знак согласия, но думала свое. Она-то знала, что муж в последнее время не был перегружен, скорее – наоборот. Но с ним что-то происходит. Часто она заставала его задумавшимся в плетеном кресле-качалке. Иногда самый простой вопрос вызывал у него раздражение. А после того странного ночного задания вообще замолчал и лежал на кровати, устремив взор в потолок. Лекарства приходилось вливать в него почти силой.
   И естественной была радость, которую испытала Татьяна, придя вечером третьего дня с работы, – муж сидел за столом.
   Бледный, с заостренным носом, Александр склонился над бумагой и что-то быстро писал. Он настолько был увлечен своим занятием, что не заметил прихода жены. А та, не желая тревожить мужа, проскочила на цыпочках в кухню. Женское сердце подсказывало: сегодня Александр не отодвинет в сторону ужин.
   Она не ошиблась – кризис миновал. Ещё утром этого дня Маньковский почувствовал себя лучше. В теле ощущалась легкость, исчезла давящая боль в голове, мысль работала четко и ясно. Пришло, наконец, решение, которого так желал, но до сегодняшнего дня, что хитрить самому с собой, откровенно боялся. И вот это освобождение от страха вдохнуло в него жизнь. Он понимал, что без слова Правды существование его на этой грешной земле бессмысленно, и взялся за перо.
   В своем обращении в ЦК партии Маньковский, что называется, излил душу: поделился сомнениями, терзавшими его последние годы, привел факты вопиющего беззакония, творившегося в органах НКВД республики, с болью писал о произволе в отношении старых партийцев, проверенных на деле бойцов революции. Упомянул ли он о тех словах, что услышал из уст комдива Везирова? Нет, этого он сделать не мог. Не потому, что не поверил в их правду. Более того, почти убежден был в ней. Именно почти. И это обстоятельство сдержало руку. Он – следователь, юрист. А значит, должен иметь доказательства доподлинности страшного обвинения, выдвинутого Везировым. Пока таких Маньковский не имел. Он доводил до сведения ЦК лишь факты, достоверно ему известные. Заканчивалось послание словами: «Не написав этого письма, всегда испытывал бы чувство не до конца исполненного долга и как коммунист, и как следователь».
   Поставив подпись, Александр откинулся на спинку стула, глубоко вздохнул, потянулся и крикнул:
   – Татьяна!
   Испуганная жена выскочила из кухни.
   – Что случилось?
   – А не перекусить ли нам?

10.

   Уже вскоре Сатов убедился, насколько прав был шеф, когда предложил ему повесить в кабинете перчатки. Исполнение его новых обязанностей, не зафиксированных ни в каких должностных инструкциях, требовало постоянно иметь боксерский инвентарь на виду.
   В его кабинете то и дело раздавались телефонные звоики: коллеги, встретив упорное нежелание подследственных подписывать фальшивки, приглашали Боксера на помощь. И он живо откликался на их призывы. То и дело Сатова видели пробегающим по коридорам в боксерских перчатках. Учитывая не совсем удачный первый опыт, он стал бить свои несчастные жертвы, что называется, с умом, изощренно – по тем местам, где особенно ощущается боль, но человек при этом не теряет сознания, или так, чтобы отключить сознание подследственного, но не лишать его жизни. И не дай бог, чтобы кровь была. В общем, искусство палача младший лейтенант постигал быстро и профессионально. Прививались навыки, зверел характер, укреплялась вера в свою исключительность. Тем более, что после каждого удачного подключения к допросу, Зобин благосклонно похлопывал своего протеже по плечу и приговаривал:
   – Молодец, молодец!
   И молодец, уже не стесняясь коллег, похвалялся в курилке:
   – Я вчера так обработал этого вонючку-троцкиста… Да вы знаете его, профессора Сафронова. Так вот, он вмиг сознался во всем. Стрелять хотел, сволочь, в первого…
   И все-таки полного удовлетворения Сатов не испытывал, не нравилось ему, что «работает» в тени. Да, Зобин хвалит, но он всего лишь нач-отдела. Многое ли от него зависит? Для того, чтобы двигаться дальше, надо попасть в поле зрения первых лиц, заслужить их благосклонность. А как? Через секретарей не прорвешься, на лестнице дожидаться не будешь. И с тоской констатировал следователь-неудачник: надо ждать случая. И такой вскоре подвернулся.
   В первом часу ночи Сатов сидел в кабинете и мучился от безделья: вот уже три часа, как в «простое».
   Что-то случилось с конвейером – остановился. Вот и щелкал младший лейтенант беспрестанно выключателем настольной лампы, забавлялся. И вдруг – звонок. Схватил трубку телефона и сразу же узнал голос Зобина:
   – Где это ты болтаешься?
   – Никак нет, не болтаюсь. Который час уже сижу в кабинете.
   – Опять у меня что-то с телефоном. Ну да ладно, ноги в руки и срочно к начальнику управления.
   Сатов вскочил с кресла и совсем было отнял трубку от уха, как услышал:
   – И не забудь свой инвентарь… Дело предстоит серьезное.
   Инвентарь что, инвентарь – на гвоздике за спиной. Схватил перчатки и мигом в коридор. Задержался лишь затем, чтобы дверь закрыть. Хотя мог бы этого и не делать: кабинет-то по сути своей – бутафорский. Мебель одна, в столах – пусто, на книжной полке – пыль.
   Бежал по коридору Сатов лихо, но не сказать, чтобы со спокойным сердцем. Как-никак, у «самого» на вызове он ещё ни разу не был. Чем все обернется, предполагать трудно. Вдруг что не так, тогда карьере конец, тогда снова вниз, в оперы. Сумбатов – человек крутой, многим жизни поломал. Знать бы наперед, к чему готовиться. С такими невеселыми мыслями и предстал следователь в приемной перед секретарем. Молоденький лейтенант укоризненно произнес:
   – Задерживаешься, комиссар ждет.
   И предупредительно распахнул дверь.
   Всякое видел Сатов за годы своей службы, особенно за последние месяцы, но такая картина предстала перед ним впервые. Тучный, взмокший от напряжения, начальник управления таскал за бороду по полу тщедушного человечка, крича:
   – Ты будешь говорить, гад? Будешь?
   При этом слюни брызгами летели из его перекошенного от злобы
   рта.
   За спиной Сумбатова подобострастно изогнулся верзила Халдыбанов с резиновым шлангом в руке. У огромного письменного стола застыл в позе гоголевского городничего из заключительной сцены «Ревизора» Зобин.
   Ошеломленный Сатов остановился в дверях, не зная, как вести себя в столь неординарной ситуации. Вряд ли начальнику нужен лишний свидетель происходящего. Следователь машинально сделал шаг назад, но наткнулся на стоящего сзади секретаря. Тот подтолкнул в спину, явно приглашая младшего лейтенанта войти. Сумбатов заметил вошедших.
   – Ну, что замер, сынок? Проходи… – прохрипел он, – а то мы тут умаялись с этим заморышем. Подходи, подходи ближе…
   Сатов выполнил указание начальника и остановился возле лежащего на спине человека.
   Как ни изувечено было лицо истязаемого, младший лейтенант без
   труда узнал его:
   – Это Султан Эфендиев, председатель ЦИК.
   – Правильно, Эфендиев. Но не председатель, а изменник, контр революционер и террорист. И ещё – подлый трус. Не хочет признаться в своих мерзких преступлениях перед народом. Боится принять смерть от руки рабочего класса.
   Сумбатов пнул лежащего ногой, крикнул помощнику:
   – Воды!
   И опустился, обессиленный, в громадное кожаное кресло. Ожили фигуры всех присутствующих в кабинете. Халдыбанов кинулся помогать секретарю приводить в чувство Эфендиева. Зобин подошел к Сатову, положил руку по-приятельски на плечо, как бы приобщая к таинству происходящего и тем самым делая соучастником творимого преступления. Проговорил на ухо вкрадчиво, почти шепотом:
   – Вымотался комиссар с этим подонком, сам видишь, и очень рассчитывает на твою помощь… Так что не подведи.
   Сатов в этот момент ощутил в себе необъяснимое возбуждение. Такое происходит с хищником при виде крови. Дыхание его участилось, ноздри раздулись. Он ничего не ответил на слова Зобина. Думал о своем: вот шанс, вот случай доказать, на что способен Николай Сатов – бывший чемпион республики, доказать в присутствии человека, от одного росчерка пера которого зависят судьбы людей. Молча надел Боксер перчатки и так же молча протянул руку Зобину. Тот поначалу не понял жеста, но, сообразив, взялся за шнурки. Этой ночью он был лишь секундантом…
   Эфендиев пришел в чувство. Он полулежал на стуле, куда «устроили» его подручные палача. Бывший председатель ЦИК с трудом поднял отяжелевшие веки и увидел громадное чудовище, нависшее над ним. Оно смотрело немигающими глазами поверх непонятных кожаных полусфер. Где уж было сообразить бедняге в этом кошмаре, что перед ним фигура боксера, изготовившегося к бою!
   До него, едва обретшего сознание, дошел смысл произнесенной чудовищем фразы:
   – Так ты признаешься, негодяй?
   Эфендиев не мог разжать окровавленный рот и только мотнул отрицательно головой.
   В этот момент свет вновь померк для него. Боксер провел серию ударов, способных потрясти стокилограммового гиганта, не то что худенького пожилого человека. Естественно, что тот вновь оказался на полу. Тогда остервеневший Сатов зубами сорвал шнуровку, сбросил перчатки, подскочил к Халдыбанову и выхватил у него шланг. С этим резиновым обрубком кинулся к Эфендиеву, принялся колотить по лежащему телу, приговаривая:
   – Ну, будешь признаваться?!.
   Вмешался Сумбатов. Удовлетворенный, он произнес: