— Уезжай отсюда, Вася, — сказал мне архангел, — как можно скорее. Христом тебя заклинаю, уезжай! В стране, где запрещают Прокофьева, тебе, Вася, делать абсолютно нечего.
   — А как же другие? — спросил я, потрясенный до мозга костей красотой и величием Предводителя небесного воинства.
   — Однажды я спустился в ад, — ответил мне Михаил притчей, — чтобы забрать душу, по недосмотру туда попавшую. Такое, к сожалению, случается и у нас, чрезвычайно редко, но случается. Итак, спустился я на глубину глубин, именем Христовым осветил тьму-тьмущую, отыскал душу, оказавшуюся не там, где ей положено было быть, прижал ее к себе и заторопился обратно в Царство Небесное, но тут со всех сторон раздались дикие вопли других душ. И они, эти грешные души, не взывали к Богу, они, Вася, криком кричали о том, как хорошо им в аду и как плохо придется спасенной душе в Божием Царстве. Они упрекали спасаемую душу в неблагодарности, убеждая, что назад она вернуться не сможет, даже если будет об этом сожалеть в Вечности… И тогда я спросил освобождающуюся душу, хочет ли она остаться в аду. Я трижды спросил ее, потому что никогда не занимался насилием. Я сказал душе, что только ей решать, поскольку в ад действительно возврата уже не будет. Из всех адских компьютеров душу вычистят, введя следующую информацию: «К спасенной душе нет доступа».
   — И вы выбрались оттуда? — дрожащим голосом спросил я.
   — И мы вознеслись! — ответил архангел Михаил. — И никогда еще, Вася, я с такой радостью не возносился! Тебя тоже будут уговаривать. Тебе тоже будут кричать, что Озверятник — самое дивное место на свете. Будут говорить со всех сторон, что назад ты уже не попадешь… Но решать тебе, только тебе.
   Так наставлял меня архангел Михаил, осеняя крестным знамением, перед тем, как исчезнуть. И я для себя все решил, надеясь, что и вы для себя что-то решите, потому что каждому в жизни всегда что-то надо решать окончательно и бесповоротно.
 
SONATINAS, OP. 54
   1
   Когда я умирал в Озверятнике впервые, не имея, так сказать, большого опыта в этом деле, то распорядился заблаговременно, чтобы никаких народных скоплений не устраивалось.
   — Не будет скоплений, — говорил я, — не будет давки, а следовательно, не будет жертв.
   Так что жертв не было, как не было и плача на реках вавилонских. Следовательно, спас я тогда Озверятник от потопа, а потоп, если вы понимаете, самая главная беда для кого угодно, даже для озвереев.
   Второй случай своего умирания я пропущу по причинам секретности и личной безопасности, а вот на третьем остановлюсь. И остановлюсь я затем, чтобы воспрепятствовать кому бы то ни было неразумно умирать, даже если сильно приспичит.
   Только, значит, мне приспичило, только я произнес с облегчением, что, мол, все позади, только я приобрел вожделенный статус мертвеца, как у меня объявились внебрачные родственники. Внебрачные жены объявились у меня, внебрачные дети, внебрачные бабушки и дедушки, заявляющие о своих озверейских правах на все то, чего у меня никогда не было. Даже на мое хладное тело покусились они, потребовав эксгумации. И сказал я тогда своим внебрачным родственникам, ожидающим моего последнего унижения, несколько слов. Не помню точно, что я им сказал, но что-то вроде «Peace be with you!».
   И так эти несколько слов на всех подействовали, что тут же началась давка, а затем появились жертвы и плач на реках вавилонских. Земля содрогнулась, и все вместе со всем провалилось в тартарары, и хорошо еще, что озвереев успели эвакуировать, выдав им противогазы на случай бактериологической войны и Второго пришествия. На случай пришествия Христа, Который явится во славе, чтобы не обмануть наших эсхатологических ожиданий и воскресить всех из мертвых, включая конечно же и озвереев, в противогазах и без противогазов.
 
   2
   Прямо на меня полз червяк, кокетничая всеми частями своего доморощенного тела, и я полюбил червяка и сказал ему следующее:
   — Если ты червяк, то с тебя и взятки гладки, а если ты Вася Скобкин, то отвечаешь буквально за все. За каждого червяка отвечаешь!
   И расхотелось мне быть Васей, а захотелось немедленно стать червяком, чтобы ни за что не отвечать. Но Овидия рядом не было, так что метаморфозы не случилось. Никого вообще рядом не было, потому как все к этому времени отступили от меня подальше и делали вид, что Васи Скобкина давным-давно в природе не существует.
   А я между тем был и даже не раздавил червяка грубой подошвой своего башмака, поскольку верил, что и меня не задавят обстоятельства, если я не превращусь в убийцу. Хотя все знают, что Озверятник такое место, где убийцы поощряются. Озверейские премьер-министры, например, все до одного были убийцами и, соответственно, никогда не оказывались в финансовой пустыне.
   — С действительностью надо считаться, на то она и действительность, — сказал я червяку, ползущему по моей финансовой пустыне. — Но это не по мне!
   Так я отдал свое тело червяку, душу — Богу и пал на поле последней, перед Страшным Судом, брани. Поле это можно отыскать еще и сейчас в тридцати километрах от озверейской столицы.
 
   3
   В Озверятнике, если вам так хочется знать, навалом культурных озвереев, и я даже могу подсказать, как их узнать. Ничего мне эта подсказка стоить не будет, потому как я сам недавно узнал, что культурные озвереи сушат волосы естественным путем, а все остальные пользуются для сушки волос утюгами. Гладят они свои мокрые шевелюры утюгами, причем обязательно чугунными, а так как чугун в Озверятнике не производят, то античные утюги, на поиски которых брошены все озверейские археологи, пользуются колоссальным спросом и стоят бешеных денег.
   Некоторые иностранцы наловчились прямо контейнеры с утюгами ввозить в Озверятник и продавать их темным слоям населения, обеспечивая себе лучезарное иностранное будущее. Но это я так, для справки; это я для тех, кто Озверятник только собирается посетить и мало что знает. Впрочем, фундаментальных знаний приобретать я иностранным гражданам не советую, а не то обалдеют от напряжения мозговых извилин и загрустят на досуге. Пусть лучше активизируют свою деятельность, собирая по деревням чугунные утюги и прочие железяки, которые очень даже могут пригодиться для предполагаемого посещения Озверятника. Еще я могу им посоветовать, чтобы они обратили самое пристальное внимание на каминные щипцы и лошадиные подковы.
   Деды и прадеды очень многих иностранцев любили по молодости гнуть подковы и завязывать каминные щипцы в узел. Короче, баловались с железом, чтобы создать побольше металлолома. Они, можно сказать, предвидели, что их странам вскоре понадобится металлолом для вооружения и последующего разоружения. И так много этого железа с тех пор валяется по разным углам, что до сих пор его продолжают находить.
   А так как надобность в металлоломе не отпала только в Озверятнике, то множество озверейских множеств занято здесь разгибанием и развязыванием иностранного железа. Множество множеств, опираясь на каминные щипцы, медленно распрямляется, чтобы занять, курчавясь своими невыглаженными волосами, устойчивое положение среди прочих народов. И это, считаю я, важная культурная инициатива. Вероятно, наиважнейшая, поскольку с реальной высоты своего роста мир может увидеться озвереям совсем иным.
 
   4
   Раньше человек из своей головы шары вынимал. И шары эти были самого разнообразного свойства и вида, от каменных до воздушных. Каков человек, такой, можно сказать, и шар. Иногда вся жизнь человека уходила на то, чтобы заполучить шар, допустим, из жадеита. Такой шар говорил о том, что индивидуум имел твердый характер, независимо от его отношения к Востоку. Шары попроще, вроде мраморных, давались легче, но тоже требовали определенных усилий. Шар из горного хрусталя убеждал окружающих в кристальной честности хозяина, а из лазурита или малахита — в богатстве воображения. Гранитные шары до сих пор украшают некоторые столбы, радуя потомков, чьи предки делали все основательно и лбы зря не морщили. Обладатели же воздушных шаров вообще не имели морщин, а просто выдували шар и улетали тотчас на Луну и другие планеты. Некоторым оригиналам и артистам требовалась, правда, целая связка воздушных шаров, но до звезды эрцгерцога Карла они все равно не долетали, а оказывались на каком-нибудь дырявом облаке, чтобы в самое неподходящее время свалиться на чью-нибудь голову. Такие, следовательно, были раньше люди.
   Что касается нынешних времен, то из головы теперь человеку вынуть абсолютно нечего, хотя генная память подсказывает ему, что вынуть что-нибудь обязательно нужно. Вот он вместо шаров и вынимает факсы из головы. Даже намека на артистизм нет на сморщенном челе озверея, сопровождающего каждое свое движение выкриком «факс ю». Ничего тут не поделаешь, да и не нужно, поскольку таковы озвереи и их факсы.
   Вот будь у озвереев евреи, они наверняка вели бы себя иначе, вынимая из головы только самые полезные и драгоценные шары. Но озвереи неправильно повели себя с евреями, сильно оскорбив последних утверждением, что вполне обойдутся без них. Таким образом, Озверятник остался без шаров и без евреев, срочно перебравшихся на другие территории и живущих теперь под новыми знаменами. Некого стало обвинять в хитроумно сплетаемых заговорах! И судопроизводство в Озверятнике заглохло, потому что не осталось там ни Дрейфуса, ни Бейлиса.
   И вот жить в Озверятнике стало совсем скучно. Так скучно, что когда мне на голову свалился один еврей, с карманами, полными шаров, то я о нем властям даже не заикнулся. И теперь у меня самая большая в мире коллекция шаров, которые я, со своим замечательным евреем, храню в надежном месте, подхихикивая и двигая ушами от непрерывного удовольствия.
 
PIANO CONCERTO № 3 IN С MAJOR, OP. 26
   Несколько слов по поводу значат в общем-то столько же, сколько несколько слов без повода. Только слова без повода произносятся по любому поводу, за ними, нужно отметить, в карман не лезут, а вот для определенного повода даже несколько слов найти бывает очень и очень сложно. И такое впечатление, что слова дезертируют, оставляя твое главнокомандование с противником наедине. Повод, стало быть, или противник есть, а слов нету, что свидетельствует о серьезности повода. Ведь чем он серьезнее, тем меньше слов. А уж если полная тишина окружает повод, то он дан не для нескольких слов, сказанных по любому поводу, а для обширного, как инфаркт, повествования. Но бывает и так, что не по любому поводу обнаруживаются слова, потому как нужен не только повод, а вся, так сказать, жизнь, в этот повод обращенная.
   Вот она стоит, эта самая, обращенная в повод, жизнь в виде соляного столба, а Содом и Гоморра, расположившиеся позади нее с большим комфортом, ведут свой сладко-кислый разговор.
   — У тебя все в порядке? — спрашивает Содом.
   — Все о'кей! — отвечает Гоморра.
   — Я люблю тебя, Гоморра, — восклицает С.
   — И я тебя, Содом! — ответствует Г.
   И еще они говорят хором:
   — Не делай ничего, о чем бы ты мог пожалеть
   Или это другие говорят? А может, другие говорят следующее:
   — Считай, что ты уже покойник!
   Меня же никто из них, увлеченных собственными словами, слушать не хочет. И приходится мне обращаться на тот свет. А куда еще, извольте заметить, обращаться бедному человеку, если все порядочные люди давно уже там? Потому и я, помыкавшись по свету и всюду натыкаясь на Содомы и Гоморры, потерял способность говорить на нормальном языке и перешел, по совету одного великого итальянца, на свист. Зато я понятен ветру в поле, зато я понятен небожителям, для которых жизнь перестала быть источником страха и страдания.
 
WINTER BONFIRE, OP. 122
   Когда мой «Прокофьев» был закончен, я понял, что недостает завершающего аккорда, поскольку без него окончание не кажется столь убедительным, как с этим самым аккордом. Так я сам себя поставил в щекотливое положение, из которого долго не мог выбраться, беспомощно взвизгивая и расчесывая наиболее уязвимые места повествования.
   Уже «Прокофьев» приобрел цвет слез, а я все не решался его потерять, все ждал какого-нибудь вмешательства извне. Тогда, наконец, извне появился один знакомый по сновидениям, любимый человек и сказал, виновато улыбаясь:
   — Мы со Скобкиным не хотим больше думать. И на этом прерываем свою повесть.
   И мы прервали.
 
   27 февраля 1999
   Вифлеем

Малик Джамал СИНОКРОТ
В МИРЕ СТРАШНЫХ МЫСЛЕЙ

   Но как полюбить братьев, как полюбить людей?
 


   Я бежал взглянуть на цвет моей безвыходности, на несправедливо частный ее оттенок…
Из русских писателей XIX-XX веков

   Рукопись этого произведения была найдена у старьевщика-палестинца у Дамасских ворот Старого города, что в Восточном Иерусалиме, исправлена, переведена на почти современный русский язык и прокомментирована Василием Скобкиным в 1998 году.

МЫСЛЬ I

   Кто-то чиркнул спичкой в сумеречной пустоте моего сознания, изгнав оттуда Будду с Шестым Патриархом[8], и осветил его пыльную захолустность[9].

МЫСЛЬ II

   Голос местного пророка, не побитого камнями[10], сообщил нечто противное моему сознанию. Сознание затуманилось, и я принялся обтирать его лицевой стороной собственной жизни, которая тут же потускнела и потеряла свой парадный вид. Спасая честь, так сказать, парадного мундира, я вывернулся наизнанку. Теперь нервы у меня как аксельбанты, и каждый придурок норовит их потрогать. Зачем это делается, мне не понять, но моего понимания и не требуется. От меня требуется лишь терпение, железная дисциплина, отзывчивость и уважение[11] ко всем придуркам на свете.
   — Взгляните на дом свой, хозяева жизни! — говорю я придуркам. — И грязно у вас, и темно, и мерзко, как у какого-нибудь бедуина. И ругаете вы обидными словами лиц проеврейской национальности. И маршируете Фронтом освобождения Пустыни за пророками, ни разу не побитыми камнями. Маршируйте, конечно, если вам приспичило, но не говорите при этом «мы» и не запрещайте высокий штиль. Высокий штиль, который русский писатель Ломоносов[12] придумал, на звезды, а не на ваши чумазые рожи, глядя.
   И я, как Ломоносов, хочу взирать на небо, высматривая между спутниками-шпионами самые яркие и натуральные звезды, чтобы не думать больше о мелком и низком времени.

МЫСЛЬ III

   Со стороны матери одно, со стороны отца другое, а что со стороны себя? Со стороны себя, если не иметь в виду мать с отцом, неопределенность[13]. Взять, к примеру, время. Разве я живу настоящим, как другие? Или прошедшим? Иногда мне кажется, что я вообще не живу, что меня просто оттеснили в глубь пустыни, где многим существование представляется невозможным. Или это пустыня сознания?
   В четырнадцатой песне «Ада» Данте посетило сходное чувство:
 
Вся даль была сплошной песок сыпучий,
Как тот, который попирал Катон,
Из края в край пройдя равниной жгучей 
 
 
О Божья месть, как тяжко устрашен
Быть должен тот, кто прочитает ныне,
На что мой взгляд был въяве устремлен!
 
 
Я видел толпы голых душ в пустыне:
Все плакали, в терзанье вековом,
Но разной обреченные судьбине. 
 
 
Кто был повержен навзничь, вверх лицом,
Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,
А кто сновал без устали кругом.
 
   Там, в невозможной пустыне, стоит песчаный стол, за которым я сижу и пишу пальмовой веткой. Справа от моего стола занозой в глазу торчит кривая мечеть с кривым полумесяцем, откуда несутся хриплые приказы. Чтобы зайти в мечеть, надо вымыть ноги. Но вода — мираж и ноги я мою песком, хотя в мечеть все равно не захожу. У меня другая дорога — та, что ведет в Рим. По этой дороге и бреду я, взвалив на плечи всю сыпучую неопределенность своего существования[14]. И кажется мне, что рядом со мною идет ангел-хранитель, а впереди развевается плащ святого апостола Павла.
   Плащ, за край которого можно схватиться, чтобы не упасть, а не алгебраическое преобразование, в результате которого ничего кроме не получится.

МЫСЛЬ IV

   Я провел линию, и она стала горизонтом[15]. А может, это граница моего терпения? [16]

МЫСЛЬ V

   И чем дальше я отходил от своего отечества, тем сильнее оно, безысходное, занимало мое воображение, пока не воспалило его совсем. А зрение! Никакого труда не составляло мне теперь разглядеть грубого раба, наглого ростовщика, гордого похитителя верблюдов и всех остальных мясников. И с таким восторгом и приязнью я всматривался почти что в каждого своими прекрасными глазами, что один глаз у меня вытек совсем, а другой готов был вот-вот вытечь.
   В начале пути я еще вдыхал, раздувая свои арабские ноздри, дым мангалов и заводов по изготовлению мангалов, крематориев и костров инквизиции, и мне, не скрою, был сладок и приятен он — дым моей родины. А уже дальше пошли чужие дымы, дымы чужих шашлычных и чужих костров инквизиции, и они были мне отвратительны.
   И чужие барышники с чужими мухтарами[17] не вызывали у меня сердцебиения и тяжелого дыхания. И взирал я на них равнодушно. Что мне до ихних принцесс, думал я, когда у меня своя хабибти[18] имеется? Да и не отмечал я никакой разницы между их раввинами[19] и нашими муфтиями[20].
   А теперь, когда случилось сделать мне остановку все в той же пустыне, я случайно узнал в газетном киоске, что наступил конец света[21]. И подавился я сигаретным дымом, и слезы устремились из моих тусклых глаз, чтобы затопить все километры, отделяющие меня от родины.

МЫСЛЬ VI

   Почему так волнуются листья на этих деревьях? Потому что ветер[22]. А почему я волнуюсь? Потому что привык[23]. Никто уже ни от чего не волнуется, так что это только моя прерогатива. Во-первых, я волнуюсь, оттого что листва может перестать волноваться, во-вторых, я волнуюсь, оттого что ветер может перестать дуть, а в-третьих, я волнуюсь, оттого что жизнь может прекратиться. Прекратится внезапно жизнь, и тогда что? [24] Тогда и ветер напрасен.

МЫСЛЬ VII

   Мимо меня провели изменника родины[25].
   «Друг, ставший врагом, — сказал я ему, — зачем ты сделал это? Почему ты поступил так, как не хотят поступать другие? Зачем ты вылез из подполья, вышел из строя, взорвал любимый бассейн халифа[26] , унизил главного визиря[27] , вынужденного приговорить тебя к смертной казни? А друзья! О них ты подумал? Каково им умолять палача поменяться ролями, чтобы самим намылить веревку и выбить ящик из-под твоих ног?.. Ты идешь, уже не оставляя за собой тени. Ты идешь мимо меня, а я иду мимо себя. Я иду на казнь».
   Мимо тебя провели изменника родины.

МЫСЛЬ VIII

   За семью морями живет моя голубка во дворце. Мне трудно представить, сколько во дворце башен, фонтанов, темниц и колодцев, но я вижу каждый золотой волос на голове моей возлюбленной. Ее золотой волос вьется через семь морей. Солью все моря в один медный таз, стану Синдбадом-Мореходом и поплыву по красным, по желтым, по белым, по черным и прочим водам, изъясняясь со встречными мореплавателями двустишиями и песнями. Или напишу долгую, как путь из Дамаска в Сибирь, где живут Йаджудж и Маджудж[28], поэму, чтобы ее отверг новый Махмуд Газневи… [29]
   Как закончить то, что едва начато? Где-то там, за семью морями живет Изольда, изменившая Тристану. И Улисс бороздит очередной Карибский бассейн, где в каждом заливе Свиней его поджидают полицейские сирены. А поэму мою султан давно присвоил, проиллюстрировал своими непристойностями и разослал всем муэдзинам мира, чтобы они выкрикивали ее с минаретов все тридцать дней Рамадана[30].
   Вот она, моя украденная жизнь, плывет по воздуху, словно золотой волос. Моя поэма, сотканная из мечтаний о голубке, тоскующей за семью морями в Долине Безразличия[31].

МЫСЛЬ IX

   Пришел Толкователь толкований[32], чтобы столковаться со мной.
   — О, — спросил я его, — как ты можешь истолковать мою жизнь, если каждый день я начинаю ее заново?
   — Каждое утро, — сказал я ему, — новая жизнь[33] блестит в зрачках роз и в клювах птиц. Блестит каждое слово апостола. И этот свет, Толкователь толкований, всем своим блеском уже все истолковал. Давным-давно истолковал, а ты продолжаешь оставаться темным, хотя это утро, и эти розы, и эти птицы лишили тьму всяких прав. Тьма бежала, а ты принял ее в свою душу; и не осталось в твоей душе места ни для слов апостола апостолов, ни для света и блеска небес. Так возьми то, за чем ты пришел, и уходи, человек противоположного ума.