И я, ступая по кремнистому пути, судорожно смеюсь над самим собой, как завещал великий Гоголь, и впредь обещаю смеяться. Буду смеяться всегда, потому что с человеком, рыдающим от смеха, уже ничего нельзя сотворить.
ЧТО ЭТО — ПАТОЛОГИЯ, СПРАШИВАЛ СЕБЯ КАВЕРЛИ, ИЛИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТАКОВА ЖИЗНЬ В ДЖОРДЖИИ
   Чей-то друг, чей-то кормилец, чей-то муж и отец внезапно как в воду канул. А ведь излишка воды в нашем городе никогда не наблюдалось. Так что не канул он вовсе, а просто-напросто пропал. Да так пропал, будто и не было ни друга, ни кормильца и ни мужа с отцом. Вышел человек из дома за булкой хлеба и растворился в неизвестности. Скорее всего, успокаиваю я себя, надоело ему быть тем, кем он был, вот и пропал. А сам вспоминаю следующее, вспоминаю вот что…
   Однажды стою я возле универсама и вдруг настораживаюсь. А надо отметить, что рассказчик я очень чуткий и даже просыпаюсь, если на меня мимолетно посмотреть. Ну, вздрагиваю я. Ну, вижу на скамейке невзрачного мужика с сигаретой в зубах и зажигалкой в белых руках. И зажигалку эту он не к сигарете подносит, а к глазам. Подносит он зажигалку к глазам, щелкает ею, и нисколько его не волнует, что пламени нет. Раз двадцать он щелкнул, покамест я догадался, что это вовсе не зажигалка, а фотоаппарат. Когда ж я двинулся к нему, чтобы посмотреть, как далеко зашла наука с техникой, он вмиг вскочил и юркнул в подземный переход.
   А вечером этого же трудного дня я увидел, как он среди моих героев расхаживает и расспрашивает. Я ведь последний рассказчик, который среди своих героев живет. И не надо мне совершать ни паломничества в страну Востока, ни путешествия на Запад… Ну, думаю, хват! Не иначе как решил заставить моих героев воспоминания обо мне писать! Представляю, что они такое напишут и насочиняют, если им волю дать. Мало, значит, навспоминали о Лермонтове и о Гейне!..
   А собственно, чего, сказал я сам себе, беспокоиться? И стал смотреть, как хват с моими героями обходится. И вижу: берет он под ручку одного моего героя, другого, а тут третий появляется из-под забора и начинает жаловаться. И жалуется он примерно так.
   — Забор, — говорит, — перед моим домом поставили к приезду Габсбургской династии. Забором двухметровым, — кричит, — обнесли наши хижины и трущобы, так как теоретически ни хижин, ни трущоб у нас нет. Я из-за забора теперь дворцов не вижу!..
   Тут хват хватает этого моего отрицательного и нахального героя, делает ему в шею одноразовым шприцем какой-то укол и отправляет куда-то на машине с красным крестом.
   Да разве я, Скобкин, мог бы так поступить? Разве мне своих героев не жаль? Нет, размышляю, в Москву нужно переезжать, непременно в Петербург. Там мне памятник на Новодевичьем или на Литераторских мостках установят. Там меня вызовут куда следует и предупредят, чтобы я не пропадал…
   Эх, Вася, думаю, кошачье у тебя имя, вот ты и плетешь невесть что. А герой нашего времени — молодая задница с распространенной фамилией, кстати сказать, в Москве давным-давно прописан и устроен. И прост он, как тридцать три сарая, а не запомнишь его, потому что без особых примет. С такими данными, говорят, в дипломаты на работу берут. С такими данными, болтают, не пропадешь. Вот кого пора тащить в мои рассказы! С ним и поспокойнее будет, и полегче…
   А с другой стороны, что напишешь о таком субъекте, если он весь как резинкой стерт? Ну, молодой, ну, задница… А дальше что? И условие, значит, такое, чтобы он непременно героем был. Вот так задача, вот так tours de force!.. [2]
   Нет, мечтаю я, в Лондон нужно переезжать, непременно в Стокгольм. Там мне наверняка поставят памятник на каком-нибудь кладбище, там какой-нибудь мастер пера, какой-нибудь Буриданов О. сочинит книжку о моем творческом методе…
   А как же мои герои? Да если я их брошу, если уеду, то кто же о них позаботится? И выйдет очередной тип утром за хлебом, чтобы пропасть в неизвестности.
   И никто не успокоит его скорбящую жену и престарелых родителей. Никто аллегорически не опишет им белую машину с красными крестом. Никто не скажет, что возвращение героя еще возможно, очень даже возможно, потому как нет ничего невозможного в новейшие времена.
ВООБЩЕ ЖЕ ЗЛОМ СЛЕДУЕТ СЧИТАТЬ НЕДОСТАТОК ДОБРА
   Представьте себе дом, обыкновенный восьмиквартирный дом, а не какой-нибудь фолкнеровский особняк. На каждом углу этого дома стоит по одному сыну Родины-матери, из чего следует, что их у нее четверо. Все сыновья взрослые и отвечают за свои поступки. «И ответим!» — отвечают сыновья. Один орошает свой угол дома, другой на свой угол поплевывает, третий курит и поплевывает, а четвертый выпил чего-то и тоже собирается орошать… За двумя сыновьями мать сыра земля присматривает из своих окон, а за другими двумя ходит следить к соседке, у которой сын сидит в тюрьме за изнасилование неизвестно кого. Он (этот сын) тогда был не очень взрослый, не то что сыновья известной нам матери, но отличился и сумел изнасиловать свою одноклассницу на уроке пения. Скоро сын соседки должен из тюрьмы выйти, но всем должно быть понятно, что ненадолго. «Соучениц насиловал, учителей биологии насиловал, директора школы насиловал, без насилия никак не может», — уверяет соседка.
   Муж исключительной матери умер сам, соседка ее замужем так и не побывала, а вот та соседка, что живет напротив нее и по диагонали от той же матери, супруга имеет. Супруга диагоналевой соседки разбил паралич, но не так сильно, как соседка ожидала, и он иногда выходит, чтобы посидеть на крыльце дома. Соседка, помнится, все желала своему мужу, чтобы его хватил удар. «Чтоб тебя удар хватил!» — желала она. А когда это действительно произошло, сразу успокоилась, вышла на пенсию и занялась фармацевтикой. А вот лично ее соседка, живущая напротив матери и по диагонали от подруги, у которой сын за изнасилование ректора университета сидит в тюрьме, как орала всю жизнь, так и по сей день орет. Эта соседка вообще своего мужа домой не пускала, и он у нее замерз в сугробе возле зоопарка. Теперь она поочередно живет с сыновьями нашей матери: и с шофером, и с шахтером, и с монтером, и с охранником банка, раненным в бедро и хромающим. Четвертый сын матери хромает даже тогда, когда пьет пиво. Когда он хромает сильнее обычного, соседка приглашает на его место пожарника со второго этажа.
   В остальное время пожарник раздевается до трусов и курит на лестничной клетке своего этажа. Растоптанные по всем противопожарным правилам окурки он складывает у дверей квартиры, принадлежащей стюардессе Ирине, чтобы пожаловаться ей, когда она вернется из рейса, что это сделал я, Скобкин.
   Пожарник сортирует и складывает окурки, а жена его, по прозвищу Брандспойт, пишет мне записки. «Не считайте себя умнее!» — пишет мне жена пожарника, отправляясь на работу. Трудится она там же, где и муж, — в пожарной охране. То ли диспетчером, то ли бухгалтером. И дочь их служит там же: то ли бухгалтером, то ли диспетчером. И внучка, которая сейчас бросает бабушкину записку в мой почтовый ящик, после восьмого класса собирается идти в пожарную охрану. И зять, забивающий замок на моем почтовом ящике спичками, тоже оттуда.
   Как же я открою ящик и получу записку? О неразумный зять пожарника! Придется взламывать ящик и доставать заветный листок с известным мне текстом: «Не считайте себя умнее!»
   А что касается последней соседки на втором этаже по диагонали от меня, то ее сегодня хоронят. Да… Некому теперь будет выходить на лестницу, воздевать руки и кричать: «Соседи, опомнитесь! Не делайте соседям того, чего вы не желаете, чтобы они сделали вам! Ни один из вас не уверовал, пока он не желает соседу своему того же, чего желает себе! Не делай соседу своему то, что ненавистно тебе! И так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали соседи, так поступайте и вы с ними!..»
   И сегодня у соседей траур, все пьяны и несчастны, потому что не сможет больше бабушка отдавать свою пенсию, всю до копейки, сыновьям Родины-матери. Не сможет готовить обед вдове, заморозившей своего мужа. Не сможет гладить, стирать и убирать пожарникам. Не сможет, черт ее дери, квасить капусту и занимать очередь за молоком для всего дома!..
   Прощай, бабушка, я буду плакать по тебе! Я буду плакать по тебе уже в другом, может быть сто двухэтажном, вроде Эмпайр-Стэйт-Билдинга, доме.
   — Is it right way to the Empire Building?
   — I'm not sure, but I think it is.
   В таком доме, думаю я, легче затеряться. В таком доме, если станет невмоготу, можно пойти по этажам и не вернуться. В таком доме можно пропасть без вести и обрести случайное счастье.
— БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ, — СКАЗАЛА ОНА. — ВЕЗДЕ ЛЮДИ
   Люди действительно везде, и следует проявлять чрезвычайную осторожность, чтобы не допустить малейшего повода для подозрения. Подозрения в том, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Не тот, за кого они тебя принимают. Не тот, кем должен быть по их разумению. Вообще не тот.
   Ведь если дать им малейший повод, даже намек на повод и заговорить с ними, могут случиться страшные вещи. И ты должен помнить, должен зарубить себе на носу, что эти страшные вещи могут случиться не с ними, а с тобой. С ними они не могут случиться по той самой причине, что люди заодно. Люди всегда заодно друг с другом, люди не выступают против самих себя. Что касается тебя, то с тобой они охотно сделают все, что угодно, потому что ты сам по себе, а люди этого не выносят. Люди уже ничего не выносят.
   Сначала по их физиономиям разливается кукурузное масло, а потом лица переезжают сами себя: рты уходят к носам, которые обязательно в виде консервного ножа, носы взрезают левые уши, откуда уже прищуриваются правые глаза, пока соседние пытаются оседлать переносицы.
   И все для того, чтобы ты знал свое место и безмерно уважал каждого претендента на уважение, даже если он, к примеру, свинья. Хотя свинье уважения не требуется, а человек, если заподозрит что-то неладное, способен на всё. И никакой строй, даже первобытно-общительный, его не остановит. Тем более что мы при нем жили, живем и будем жить еще долго. Так долго, что я, сторонний наблюдатель, взявший за правило никогда не участвовать в ходе событий и демонстрациях, иногда забываюсь и обращаюсь к какому-нибудь субъекту. Вежливо обращаюсь, всячески стараясь подчеркнуть, что он мне брат и друг. И снова становлюсь жертвой насилия, снова ощущаю боль.
   Надо быть осторожным, говорю я себе, и не допускать лирических отступлений. И все же, все же они допускаются, и ты снова готов к жизни, независимо от ее к тебе отношения. Независимо от воспоминаний, которых не может быть, потому что с людьми воспоминания невозможны. С людьми надо быть осторожным, иначе случится непоправимое, и они узнают, что ты всего лишь monstrorum artifex. Мастер диковин, смертельно опасный для окружающих.
МЫ ВСПОМИНАЕМ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ТОЛЬКО ТО, ЧТО ЗАБЫЛИ
   Простой человек, с таким несуразным именем, что его и запомнить нельзя, встретился однажды с дьяволом и не польстился ни на одно его предложение. Произошло это так.
   Постучал дьявол в дверь однокомнатной, очень скромно обставленной квартиры, вытер ноги о половичок, прошел на кухню, сел на табурет и уставился на человека.
   — Трудно? — спросил дьявол.
   — Очень! — искренне ответил человек, не сразу сообразив, кто перед ним сидит.
   А когда сообразил, когда понял, то не слишком испугался, собираясь дорого запросить за свою душу.
   — А мне твоя душа ни к чему, — усмехнулся дьявол. — Как же ты без души жить станешь? Мне нужна, дорогой друг, половина твоей НАДЕЖДЫ. Как бы это попроще объяснить? Ну, вот на примере музыки. Берем целую ноту, белую и круглую, и делим пополам… Не понимаешь?
   Ничего не понял простой человек, так как по наследственной бедности не обучался в музыкальной школе теоретическим предметам.
   — Ну, хорошо, возьмем яблоко, — продолжил дьявол, достал из кармана джинсовой куртки зеленое яблоко и взял со стола нож, — разрежем эту ноту, извиняюсь, яблоко, на две половинки. Тебе половина и мне половина. Потом половинку делим опять на две части. Тебе четвертушка и мне четверть…— Нож так и мелькал в воздухе. — Тебе восьмушка и мне восьмая… шестнадцатая… тридцать вторая…
   — И многие на это идут? — спросил человек, цепенея от внезапно охватившей его тоски.
   — Практически все… Мне лично никто не отказывал.
   — А другим?
   — Надо навести справки, — сухо ответил дьявол.
   — И что меня тогда ждет?
   — А чего захочешь! Чем больше уступишь, тем больше получишь. А для начала, так как ты мне чем-то симпатичен, я заберу у тебя не половину, не четверть, а лишь восьмую долю твоей НАДЕЖДЫ. — И дьявол приготовился отправить в рот кусочек яблока.
   На крик прибежала жена, проснулась и заплакала дочь.
   Гость исчез. Осталось яблоко. Жена провернула его через мясорубку и скормила девочке, чтобы той приснились райские сны. Зеленые райские сны об ужасности жизни.
ПРЕЗАБАВНОЕ ТЕПЕРЬ ВРЕМЯ: КАЖДЫЙ ДЕНЬ КАКАЯ-НИБУДЬ СОВСЕМ НЕОЖИДАННАЯ ГЛУПОСТЬ!
   Прежде всего работа, и после всего работа, и между всем работа, и сверх всего работа, и работа для тех, кто хочет есть, и работа для тех, кто не должен есть, поскольку еда за работу не считается, и, по здравому размышлению, работой можно назвать только ту работу, которая совершается на благо тех, кто никогда не работает и не понимает, почему другие только и мечтают о том, чтобы работать прежде, после, между, сверх и вообще. До потопа, после потопа, до рождения, после смерти и сверх реальных способностей.
   Короче, перпетуум мобиле — идеальная модель, которую изобретают для того, чтобы вечно была работа, что и так всегда есть и всегда будет: и прежде, и после, и между, и сверх, и вообще. Потому не стоит придумывать этот дурацкий механизм, который давным-давно у каждого имеется, замаскированный под какой-нибудь жизненно важный орган вроде селезенки, или слепой кишки, или среднего уха.
   И только Тутанхамон лежит себе безработно в гробу, заполняя паузу между прошедшим и будущим, что, впрочем, тоже можно считать работой.
БЫВАЕТ ВРЕМЯ, КОГДА ЧЕЛОВЕК ВЛАСТВУЕТ НАД ЧЕЛОВЕКОМ ВО ВРЕД ЕМУ
   Жил в нашем штате, одно время, некий капитан, а кто он и откуда, знали не все. И это понятно: кому не следовало знать, тот и не знал. И я пребывал бы в блаженном неведении, да он сам пришел ко мне и представился: «Евгений Иванович, капитан Кое-Чего».
   Растерялся я страшно, молчу, а он уже ножку в модном сапожке перенес через порог, чтобы дверь не захлопнулась, уже берет снял и в карман плаща затолкал, уже тусклые свои волосики пригладил, уже скучным голосом стал расспрашивать меня о том о сем… Так мы познакомились, а вот подружиться не подружились, хотя тенденция такая намечалась (что теперь, в новейшее время, скрывать). Я с ним не скрытничал, но и помочь ничем не помог: знакомых шпионов у меня не было. А он ведь чуть ли не на колени падал, все умолял сказать, кто мечтает уничтожить наше государство.
   — Кто? — заклинал он. — Скажи, Вася, кто?!!
   — Да не знаю, — искренне отвечал я. — С одной стороны, все мечтают, а с другой, друг Евгений Иванович, никто. Поди разберись… А шпионов и диверсантов я в последнее время не встречал. Клянусь! Но, как только запримечу, сразу же позвоню тебе на службу.
   — Да брось ты, — морщился Евгений, — диверсанты у нас у самих наперечет. А ты мне, Вася, лучше других вспомни, которые…
   Так и беседовали мы долгими вечерами, сидя за скрипучим кухонным столом, и Евгений проникался ко мне все большим доверием. Он жаждал совокупления душ… Уже капитан позволял себе снять пиджак и остаться в одной рубашке. Уже он, расслабив узел галстука, травил анекдоты. Уже я знал, что он бедный Евгений.
   — Жену не люблю, развестись нельзя, двое детей воруют у одноклассников, директор обещал исключить из школы, язва мучит, седьмой год в капитанах хожу, ремонт квартиры обошелся страшно сказать во сколько…
   Я смотрел на него с состраданием: вот ведь такой умный, такой образованный и впечатлительный, а несчастный страдалец…
   И он смотрел на меня участливо, неравнодушно смотрел.
   — Наверняка, Вася, тебе деньги нужны. Ты скажи, мы тебе дадим! И подлечиться тебе, Вася, не мешает. А хочешь, Вася, мы тебя напечатаем?!
   Вот такая заботливость.
   А однажды он пришел ко мне серый, больной и совершенно обессиленный. И сообщил, что только что прилетел из Пентагона, а домой идти не хочет. Я предложил ему принять душ, но воду в этот момент отключили. Тогда Евгений зашел в туалет, спустил оставшуюся в сливном бачке воду, вымыл руки в унитазе и сел пить чай. И остался он у меня ночевать, но ночью бесшумно ушел, пронумеровав страницы моих рассказов, спрятанных в духовке газовой плиты. На следующее утро я позвонил ему и сказал, что уезжаю в Крым, а оттуда в Москву через Тулу, а оттуда не знаю куда. И еще сказал, что сильно устал.
   — Ну, хорошо, езжай, — разрешил Евгений, — но бдительности там не теряй. Если что, так сразу звони…
   Через день я уже отдыхал в Крыму, а через две недели, когда пошли осенние дожди, сидел на тульском вокзале и ждал поезда на Москву. И вдруг увидел Евгения. Он, перескакивая через железнодорожные пути, бежал к моему вагону. И тогда я не поехал этим поездом, а поехал другим. А почему я это сделал, сам не знаю. И часто, очень часто я видел бегущего и нагоняющего Евгения. Видел через стекло автобуса или такси, поезда или электрички…
   «Бедный Евгений», — думал я.
   Я и сейчас думаю, что он бедный, хотя прошло уже много лет. Так много, что, когда я недавно позвонил по телефонному номеру, оставленному им, мне ответили, что не знают, кто такой Евгений, а потом добавили, что Евгений никогда здесь и не работал…
   — А кто его спрашивает? — осведомились на другом конце провода. — Не вешайте трубочку, пожалуйста!..
   Но я повесил ее и пошел, насвистывая, дальше. Я пошел дальше, хотя не знал, что меня там ждет.
В НАШИ ДНИ ВО ВСЁМ МИРЕ ЛЮДИ ГОВОРЯТ С КАКИМ-НИБУДЬ АКЦЕНТОМ
   Хороший народ поляки, может быть, один из лучших, только не все это понимают. Не понимают, кривят рты и гнусно рассуждают инженеры, врачи и учителя: «Чем это поляки лучше нас?.. У них же там все католики!..» Так говорят учителя, врачи, инженеры… Ну еще библиотекари, музейные работники. Короче, так говорит вся замечательная Небольшая Гордость нашей страны. Небольшая потому, что с большой гордостью жить сложнее. С большой гордостью ты уже и не свой вроде, а определенно поляк.
   А я вот люблю поляков и готов, если надо, это доказать. И дело вовсе не в том, что есть во мне грамм сто пятьдесят польской крови. И не в том, что моя польская прабабка воочию видела ангела возле своей постели (тогда еще ангелы разгуливали по домам). А в том, что закипает во мне нечто, что легко объясняют и охотно обсуждают инженеры, врачи и учителя, когда собираются вместе для какой-нибудь очередной провокации.
   Вот в один воскресный день встают учителя, врачи и инженеры рано утром, завтракают и едут в Польшу, чтобы там дружно ругать поляков и красть у них серебряные ложки (или что там под руку подвернется), ссылаясь при этом на старые должки: «Они-то, в свое время, эти Адамы Чарторижские, сколько нахапали!» Когда же я пытаюсь их одернуть, учителя, врачи и инженеры побивают меня, вместе с несколькими другими миротворцами, бесплатно полученными от поляков Библиями, отпечатанными в Лондоне на русском языке.
   Затем чуть успокоившаяся ни с чем не сравнимая Небольшая Гордость образует торговый ряд и продает каждую Библию на вес золота все прибывающим инженерам, врачам и учителям. А мы с поляками, подставляя друг другу израненные плечи, бежим из Польши куда глаза глядят. И впереди нас летит ангел, прекрасный и золотоволосый ангел, навещавший мою прабабку в те далекие времена, когда еще было безопасно появляться перед людьми во всей своей доброте и милости.
БЫВАЮТ ПОДВИГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯЮТ ВСЕ НАШИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ТОМ, НА ЧТО ЧЕЛОВЕК СПОСОБЕН
   Все трудились на полях, все трудились на заводах, а блудный сын завел себе гнусную привычку отвлекать людей от производственных травм.
   — Идти мне или не идти на все четыре стороны? — приставал он к каждому встречному, доводя темные массы до белого каления.
   Вот такой аморальный тип, готовый продать родного отца за чашку желудевого кофе.
   А родной отец, стало быть, должен собачиться до седьмого пота, разыскивая производственные травмы. У родного отца, выходит, чувство ответственности имеется, а блудный сын похерил все: и сыновний долг, и классовое сознание, и честь, и совесть, и чувство локтя.
   Пусть идет. Пусть катится на все четыре стороны. Пусть, ублюдок, отрывается от родимой ветки. Пусть убирается, пока те, кому надо, не убрали его со светлого пути.
НИКОГДА НИЧЕМУ НЕ УЧИСЬ НА СОБСТВЕННОМ ОПЫТЕ
   Легче, конечно, оперировать понятиями вещественными. Поэтому возьмем какой-нибудь камень или ракушку и красиво поместим на морском берегу. Впрочем, и помещать их туда не надо, потому что они вполне могут находиться на этом самом берегу. Они могут преспокойно лежать себе, дожидаясь собирателя ракушек и камней, то есть меня. Вот я наклоняюсь над ними, чудными мгновениями собственной жизни, и женщина с повадками диктатуры пролетариата сейчас же прекращает принимать солнечные ванны и грозно кричит: «Это я потеряла все, что ты там нашел! Do you understand?»
   И кончается моя собственная жизнь, и мои чудные мгновения, и все, что так или иначе находится на морском берегу, поскольку наступает диктатура. Конечно, если правильно понять положение вещей и не портить себе кровь, жизнь может еще продлиться. Она может продлиться хотя бы до вечера, когда так чудесно поют русалки. Но возможно, что диктатура будет кидаться обломками гранитной породы, даже если я не окажу ни малейшего сопротивления.
   Она бросается гранитом, базальтом, железной рудой, мрамором, известняком, туфом в мою голову, и вид ее, вдохновивший когда-то Делакруа, говорит о стальных нервах и таком же характере. Теперь женщину не остановить. Невозможно остановить женщину, не добившуюся своего. Остается лишь бежать, чтобы скрыться в старом фруктовом саду или спрятаться в кустах орешника. Лежать себе в кустах и наблюдать за черным дроздом в одном из его тринадцати положений… Но бежать не хочется, да и куда убежишь от диктатуры? Диктатуры, швыряющей в меня ржавым якорем, сохранившимся в этих местах со времен последней экспедиции Одиссея.
   Диктатуре требуется меня наказать и хорошенечко убить, чтобы я не корчил из себя умника. Диктатура не знает жалости и потому кидает в меня Кремлевской стеной. И вот тут я вспоминаю о Боге и начинаю Его умолять.
   — Избавь меня, Господи, — плачу я, — от любой диктатуры. Останови, — молю я, — Гитлера, марксизм и ленинизм, сталинизм и маоизм. Верни, — рыдаю я, — на место Кремлевскую стену. А меня, Иисусе Христе, научи и вразуми. Распорядись моим опытом, которого я не хочу. Не хочу я больше никакого опыта и никаких камней с ракушками. Обещаю Тебе, что никогда больше не буду собирать чудные мгновения и все, что разбросано на морских берегах!..
   Но когда я открываю свои соленые глаза, когда я поднимаюсь на ноги, когда я прихожу в себя, никакой диктатуры в помине нет, а в руке моей зажата необыкновенная раковина. И она переливается тем самым перламутром, которым, по словам Иоанна Богослова, отделаны врата Божиего Града, закрытые для диктатуры.
СЧАСТЬЕ НЕ В СЧАСТЬЕ, А ЛИШЬ В ЕГО ДОСТИЖЕНИИ
   Межгалактический корабль закричал, как Анна Каренина, и затормозил. Я и несколько безбилетников бросились в последний отсек, но были остановлены должностным лицом в форме космодорожника.
   — Прошу освободить отсек, он в аварийном состоянии, — сказало лицо. — Здесь опасно находиться…
   И еще лицо сказало, что если что, так его отдадут под суд, а дети Ваня, Саня, Таня и жена Маня пойдут по чужим галактикам с протянутой рукой.
   Пришлось развернуться и перейти в переполненный тамбур, где сразу пришло ощущение, что все мы козлы. Два самых целомудренных козла, заслоняя иллюминатор, говорили о красоте скелета.
   — Ох, и красивый же скелет был! — блеяли они.
   Между тем и из других отсеков начал прибывать обеспокоенный народ. Он так стремительно вбрасывался в наш тамбур, что появление контролера стало неминуемым. В воздухе буквально запахло контролером, как пахнут любые неприятности.
   — Ваши билеты! — И контролер принялся щелкать компостером направо и налево.
   Казалось, он раздает оплеухи. И еще казалось, что конец света очень близко, что он уже настает…
   Я протянул ему свой билет, купленный позавчера на совсем другой корабль.
   — Однако номер у тебя не пройдет! — просвистел контролер и тут же высадил меня вместе со всем стадом.
   В каком-то лесу оказались мы, на какой-то неведомой планете. Повсюду пожарники, в начищенных до блеска касках, рыли норы, а с картофельных и селедочных деревьев пели громкоговорители. И местный буфетчик Отврат Григорьевич позволил нам выпить несколько бутылок уранианской водки.
   А потом сладкоголосой птицей юности закричала новая электричка, и мы полетели дальше, безо всяких билетов, вместе с детьми космодорожника Ваней, Саней, Таней и женой его Маней, уже много лет разыскивающими своего отца и мужа.