Пост совсем не про это. А про что он – я лучше Шмемана всё равно не скажу. Тем более, что тут никого уговорить не удастся, подлинный его смысл каждый может открыть только для себя, в свете грядущей радости Христова Воскресения.

я об этом уже писал полтора десятилетия назад, и к сказанному тогда мне нечего добавить сегодня, разве что ссылки и примеры можно было бы привести посвежее. Но речь в таких разговорах на самом деле идет не совсем о богослужебном языке, или даже совсем не о нем. И без споров ясно, что церковнославянский понятен нашим современникам лишь отчасти и что в идеале всякий молящийся должен ясно понимать смысл молитвы, а не просто произносить благочестивые звукосочетания, и что поголовной ликвидации славянской неграмотности не случилось за первые двадцать лет церковной свободы и вряд ли стоит ожидать ее в ближайшем будущем. С другой стороны, реформы дело тонкое, и может выйти только хуже – это тоже ясно.
   Но споры о богослужебном языке ведутся так упорно и горячо как раз потому, что речь идет здесь скорее о месте Церкви в нашем обществе и в этом мире, о ее смысле и назначении здесь и сейчас, применительно лично к нам. Правильные ответы можно найти в катехизисах, но они будут слишком общими и мало помогут. Может быть, отчасти потому, что сами вопросы обычно не проговариваются вслух?
   Я постараюсь сейчас сформулировать некоторые из тех вопросы, которые мы, на самом деле, обсуждаем, говоря о языке богослужения. Ответов на них у меня нет, и я уверен, что дать простой и однозначный ответ на любой из них сейчас было бы просто невозможно: слишком разными бывают люди и ситуации. Рассуждать об идеалах, конечно, можно до бесконечности, и зачастую подобные разговоры и сводятся к перечислению абстрактно правильных формулировок. Но в этом не видно большого смысла. А вот если вернуться к российским реалиям начала XXI века, вопросы я бы задал такие:
   1. Чем мы вообще руководствуемся в своей богослужебной практике? Наступает пост, достается с полки Триодь… и вот мы служим вечером утреню, утром вечерню (в том числе и литургию преждеосвященных), а часы либо не служим вообще, либо «приклеиваем» их все разом к той самой утренней вечерне. Это что угодно, но это не устав, и даже не сокращение его, а какая-то серьезная адаптация. Но насколько можно, насколько нужно перерабатывать устав? И насколько железобетонным и нерушимым является этот нынешний порядок, который мы привычно называем словом «обиход»? И, соответственно, кто и как вправе всё это менять, и ради каких целей?
   Я был один раз в монастыре, где служили действительно по уставу, семь раз в день: утреня утром, часы в положенные часы, литургия, вечерня, полунощница… монахам до церкви было не больше пяти минут ходу, и это действительно была жизнь, наполненная молитвой. Но каждая служба при этом была совсем не длинной и не утомительной, и вполне уставной – по бенедиктинскому уставу. Это была обитель Св. Мартина в Лигюже, во Франции. Понятно, что в приходских церквях и во Франции никто не служит семь раз в день, и вообще горожане даже единожды в день до храма не всегда добираются. Вот и возникает желание отслужить разом всё, что положено, «залпом». А прихожане уж на что попадут, уж сколько выстоят, столько им и достаточно. И, соответственно, что сумеют понять, то и поймут, и хватит с них.
   2. Но тогда для кого сберегается всё это богатство византийской гимнографии? Когда писались наши прекрасные каноны, тропари и стихиры, большинство населения было неграмотным, книги были редки и дороги. Для простого человека была одна возможность ликвидировать свою богословскую безграмотность: прийти на службу и выслушать, что читается и поется. Именно поэтому многие ключевые песнопения повторяются по два или три раза, в них постоянно раскрываются одни и те же догматы веры. Но сегодня всё поменялось: богослужение понимается плохо, и прихожанам советуют… наоборот, прочитать сначала дома текст службы, желательно с переводом и комментарием, чтобы его понимать. И на службах Страстной всё больше в храмах людей, которые следят за службой по книжке.
   Так для кого всё это читается или поется? Для прихожан? Но они понимают плохо, если заранее сами не прочитали текст. Для Бога? Он вряд ли нуждается в наших напоминаниях. Для священника, чтеца и хора? Или просто для порядка?
   3. А отсюда возникает следующий принципиальный вопрос: кто у нас за богослужением прихожане – клиенты клира или полноправные участники? Многих вполне устраивает пассивная позиция: в храме совершается положенное священнодействие, там знают, как надо, наше дело – просто прийти и отстоять службу. Если получится вникнуть в текст, хорошо, а если нет, тоже не страшно. Главное, чтобы богослужение состоялось и мы на нем присутствовали.
   Нельзя не увидеть ущербность этой позиции… но с другой стороны, а что еще можно предложить человеку, от которого, собственно, ничего и не требуется, кроме внутреннего настроя? Несколько раз довелось мне бывать в храмах, где прихожан запросто приглашали почитать канон на утрени, или часы, или молитвы. Кого угодно, даже если люди сбивались, даже совсем новоначальных, читавших прямо по книге «Слава, и ныне» или «Господи, помилуй сорок раз». Эти люди становились из зрителей соучастниками, зато страдали плавность и великолепие богослужения. Что важнее?
   4. Соответственно, надо ли вообще прихожанам вникать в богослужение, или пусть «душа с Богом беседует напрямую», как сформулировал это один человек? Тогда как раз малопонятный, но торжественный фон очень полезен: настраивает на соответствующий лад, но в то же время оставляет простор для такого вот собеседования. Неважно, что человек не понимает точного смысла прочитываемых слов, важно, что он проникается их настроением. И в самом деле, если в слова вдумываться, придется как-то реагировать на них, что-то менять в своей жизни. Настроенческое собеседование, конечно, проще, потому что никого ни к чему не обязывает.
   5. Но если все же вдумываться в тексты, то возникнет следующий вопрос: должна ли византийская образность и обрядность в своей культурно-обусловленной части сохраняться для всех и навсегда? Догматы нашей веры не меняются, но меняется мир, в котором мы живем. Когда-то образы и подобия, взятые от византийского двора, объясняли невыразимое, сегодня они сами нуждаются в объяснении (классический пример – выражение «ангельскими невидима дориносима чинми», изображающее ангелов в виде дворцовой стражи). Пока эти образы прикрыты полупрозрачной занавесью славянского языка, пока они способствуют созданию торжественного настроя, всё в порядке. Но как только мы захотим понять их смысл и выразить его на современном русском языке, мы увидим, что понимание тут невозможно без какой-то серьезной культурной адаптации. Что же делать: обучать прихожан тонкостям византийского придворного ритуала (но тогда и славянский выучить им будет нетрудно), или заменить византийские реалии какими-то другими (но тогда уже потребуется не перевод, а создание новых текстов)? Оба решения вызывают немало возражений.
   И принятие любого из них, конечно, в конечном счете, потребует от нас какого-то внятного ответа на вопрос, что есть Православие, как сочетаются в нем византийские ризы с евангельской простотой, средневековые обряды с вечной актуальностью, особые культурные формы с вселенским призванием. И как сочетаемся со всем этим мы, такие разные, с такими несхожими потребностями и запросами… Уже говорилось не раз, что нынешний «обиход» ориентирован в основном на немолодых женщин без высшего образования, которым нужно не точное понимание, а возвышенное настроение, которые склонны довериться в богословских вопросах клиру и удовлетвориться решением вопросов бытовых. Конечно, так сложилось исторически: в советское время именно пенсионеркам не мешали ходить в храм, вот они и вынесли всё на своих плечах, вымолили новую свободу, сберегли огонек веры для будущих поколений. Но есть тут и другая причина: с такими женщинами клиру намного проще, чем с другими категориями прихожан. Они и вопросов лишних не зададут, и батюшку накормят-напоят, и сами заставят равняться на себя молодых да слишком умных. Вот, видимо, главная причина, по которой воспроизводится этот образец и в наши дни, хотя нынешние пенсионерки в советское время в церкви не бывали, а нынешние молодые батюшки его и вовсе не застали, кроме как в детсадовском возрасте.
   Еще раз повторю: я не знаю, как решать все эти вопросы, и никто, по-моему, не знает этого наверняка. Но я уверен в одном: общих решений нет и быть не может, слишком разные у нас приходы, настоятели и прихожане. И поиск решений должен проходить, по моему разумению, по пути, указанному в древние времена Св. Викентием Лиринским: «в главном единство, во второстепенном свобода, во всем – любовь». Напомню, что именно эти слова произнес во время своей интронизации Патриарх Кирилл. Ничего не будет страшного в том, что в одном храме будут служить не совсем так, как в другом, что вопросы эти будут решаться несколько по-разному (да уже сейчас так и происходит, на самом деле), если при этом мы все будем помнить о том главном, что нас объединяет, будем хранить верность и любовь.
   Слишком часто происходит у нас так, что внешним единообразием стремятся прикрыть глубокие внутренние расхождения и противоречия, не говоря уж о подмене любви всевозможными «послушаниями» и «смирениями». А потом вдруг обнаруживается, что кто-то уходит в открытый раскол, а кто-то, оставаясь в рамках единого церковного организма, фактически перенимает раскольничью психологию и себя почитает столпом и утверждением истины, а всех несогласных – еретиками. И тут уже неважно, кто на каком языке молится, кто как относится к византийской обрядности, и что вообще думает по второстепенным вопросам.
   «Ибо надлежит быть и разномыслиям между вами, дабы открылись между вами искусные» – так сказал еще апостол Павел (1 Коринфянам 11:9). Между прочим, слово, которое переведено здесь как разномыслия, по-гречески αἱρέσεις, стало впоследствии обозначать ереси. Вот и читай эти слова апостола как хочешь: то ли как призыв к братскому обсуждению своих разномыслий в духе взаимопонимания и любви, то ли как призыв к обличению нечестивых еретиков, лично со мной несогласных. И никак нам тут в рамках лингвистики не удержаться – не о языке это вопрос, а о вере, надежде и любви.

9. Возвышенность языка

   Самый первое произведение греко-римской античности, в котором упомянута Библия (еще только Ветхий Завет) – это трактат «О возвышенном», написанный неизвестным автором около 50 г. н. э. Среди прочих примеров возвышенного стиля там приводилась и книга Бытия. Можно, конечно, удивляться, почему о Библии греки и римляне впервые заговорили с точки зрения стиля, а не содержания, но ведь это не так уж и странно, если разобраться. Вникнуть в суть этой книги, услышать весть о Едином Боге и о сотворенном Им мире – это достаточно сложно и ответственно. А вот оценить стиль, его величавость и красоту – для этого не нужно особого труда, да и не обязывает такое признание ни к чему. Сказать «книга Бытия проповедует нам Единого Бога» значит встать перед самым серьезным выбором: поверить в этого Бога и изменить свою жизнь, или отвергнуть эту весть. А вот сказать «ее язык возвышен» можно без таких серьезных последствий.
   Нечто подобное происходит и сегодня. Нередко люди ценят в Церкви и во всем, что к ней относится, прежде всего возвышенность, неотмирность. Когда заходит речь о возможности перевода богослужения на русский язык, единственный, по сути, аргумент, который выдвигается против – это как раз необходимость сохранять для общения с Богом особый язык, который само по себе включал бы молящихся в церковную традицию и не был бы «испорчен» повседневным употреблением. Аргумент всего один, но для тех, кто его выдвигает, он побеждает и любые другие соображения. Примерно то же самое касается и переводов Библии на русский и другие языки: их допустимость признают сегодня все (еще полтора-два века назад это было не так), но главная и зачастую единственная претензия, которая выдвигается ко многим новым переводом, касается как раз обыденности языка. Писание не должно звучать как обычное художественное произведение, ему подобает свой, священный стиль, – говорят критики.
   Насколько справедливы подобные утверждения? Трудно сказать однозначно. С одной стороны, всё, что относится к области священного, всегда и у всех народов отличалось от обыденного. Собственно, в Библии слово «святой» изначально и значило «избранный, отделенный для Бога». Так и на нашей литургии возглас «святая святым» вовсе не говорит о личной святости всякого, кто принимает причастие, но скорее о том, что в храме собрался Божий народ, и что происходящее здесь отличается от любых событий за его стенами. Храмовые облачения не похожи на повседневную одежду, а чаша с дарами – на обеденную посуду. Вполне естественно, что и священные тексты будут непохожи на повседневную речь.
   Но возможна и другая ситуация – мы с ней встречаемся обычно в музее, хотя и в действующем храме такое тоже бывает. Церковная утварь, облачения или архитектура могут оказаться настолько ценными, что их просто перестают употреблять по прямому назначению, чтобы они не испортились и не обветшали; чашу могут вынести, показать – и унести обратно. Священные предметы помещают в особое место, где они будут сохраняться в неприкосновенности, и не всегда к таким реликвиям открыт доступ. Они уже настолько отделены от повседневности, что просто не соприкасаются с ней.
   При этом люди могут вовсе не тяготиться таким положением дел. Ну кто, в самом деле, захочет держать дома драгоценный музейный экспонат? Пусть он останется там, где его сохранят, о нем позаботятся. И мы можем иногда прийти и полюбоваться на него, и как раз очень важно, чтобы он сохранялся в неприкосновенности. Примерно так рассуждают обычно о церковной жизни люди, которые в этой самой жизни участвуют два-три раза в год, или даже два-три раза в жизни (венчание-крестины-отпевание). Им очень важно, чтобы Церковь сохраняла свою аутентичность, чтобы экспонат не подменили. Так и анонимный греческий автор любовался еврейской книгой Бытия – но вникать в ее смысл совершенно не хотел.
   Среди охранителей есть, наоборот, и такие люди, которые чуть ли не ежедневно соприкасаются со святыней, знают и понимают если не всё, то почти всё, и они как раз не нуждаются ни в каких переменах. Для них вхождение в этот мир возвышенной архаики было трудным, но радостным, они знают, что этот путь не закрыт ни для кого – и потому предлагают всем желающим последовать их примеру.
   Но не все хотят следовать, как не все любят читать изысканную поэзию или любоваться музейными экспонатами. Для таких людей возвышенность языка не обязательно достоинство, она скорее связана для них с непонятностью. Им хочется услышать на богослужении и прочитать в Библии, как жить и что делать здесь и сейчас, и не вникать при этом в грамматические и стилистические тонкости. В конце концов, говорят они, ко Христу мы приходим, или к плюсквамперфекту? А Христос говорил с апостолами на самом простом, разговорном языке. Да нет же, отвечают им охранители, молился Он уж, во всяком случае, на особом, священном языке, и Евангелие написано возвышенно…
   Не вполне правы тут обе стороны. В Библии, и в Евангелии в частности мы найдем примеры очень разного стиля – к сожалению, мало какие переводы обращают на это внимание. Евангелист Марк писал предельно просто, порой даже с грамматическими ошибками (если судить по строгим меркам школьных правил), он и был простым человеком – а вот Лука получил хорошее образование, и в своем Евангелии он употребил самые разные стили. Так, обращение к Феофилу, с которого начинается его Евангелие, следует всем правилам греческой риторики, а песнопения первой главы («Величит душа моя Господа» и др.) подражают поэтическим текстам Ветхого Завета. Точно так же и в нашем богослужении мы можем найти тексты предельно простые и мощные именно в этой свое простоте (например, Трисвятое), и одновременно сложнейшие богословские построения, практически непонятные человеку без специального образования.
   Но было бы неверно связывать сложность предмета с возвышенностью стиля. Как раз тот самый анонимный античной автор говорил о суровой простоте первых слов Бытия: «В начале сотворил Бог небо и землю». Возвышенно могут звучать очень разные тексты: и витиеватое плетение словес, и предельная лаконичность. Более того, возвышенность не является принадлежностью какого-то одного языка, например, церковнославянского. Как любой намагниченный кусок железа имеет два полюса, и если его разрубить пополам, то и каждая из половинок сохранит оба полюса, так и любой язык с литературной традицией имеет свое просторечие и свой высокий стиль. И эти два полюса распознаются людьми почти бессознательно, как магнитное поле действует на металлические предметы.