Именно поэтому, когда люди открывают, к примеру, новозаветный перевод «Радостная Весть» и встречают там слова «проститутка» и «брюхо», у многих из них возникает резкое отторжение, и едва ли оно какие-то другие черты этого перевода помогут его преодолеть. Но ощущение возвышенного или повседневного создается не только выбором слов, но и подбором синтаксических конструкций, даже порядком слов. «И сказал Авраам» звучит куда более по-библейски для русского читателя, нежели «Авраам сказал». Конечно, на самом деле первый вариант – самый естественный для древнееврейского языка, где сказуемое обычно идет впереди подлежащего, а повествовательные предложения часто начинаются с союза «и». Для древнего еврея это была самая обычная фраза – но для русского читателя это уже непеременный признак возвышенного библейского языка, и с его ожиданиями нельзя не считаться.
   Иными словами, говорить о Боге на языке подворотни действительно недопустимо. Но это не означает, что о Нем можно говорить только на искусственном языке с какими-то особыми словами и конструкциями. В конце концов, язык классической русской литературы для наших современников уже есть язык возвышенный. Лингвисты недавно провели эксперимент: предложили добровольцам носить при себе некоторое время диктофон, который записывал всё, что они произносили. Потом эти записи расшифровали – так, как расшифровывали бы запись речи какого-нибудь племени на далеких островах, ничего не зная еще о его языке. Результаты ошарашили ученых: в повседневной речи мало что сохраняется из тех правил и норм, которые нам преподают в школе как непреложную истину.
   Понятность и одновременно возвышенность языка – вот те два столпа, на которых, полагаю, должен держаться стиль, которым мы говорим о Боге. Возможности у нас для этого есть, и нет никакой нужды выбирать между языком подворотни и нарочитой архаикой – в конце концов, есть великая русская литература и ее язык, переживший века, одновременно понятный даже школьникам и очень непохожий на то, как говорят меж собой эти школьники на перемене.

честную статью «Технический христианин», основной смысл которой можно изложить так: «вообще христианство – это замечательно, но что-то как-то во мне его маловато». Эта статья вызвала серьезные отзывы, уже потому, что она излагает реальную проблему реального мира, актуальную для множества людей. Но отзывы сводятся в основном к повторению правильных фраз и цитат из Писания. Получается такой же диалог, как и в случае «муж пьет – читай акафист»: называется проблема – дается готовый, заведомо правильный ответ. Плюс наше вечное стремление к перебору терминов: какой христианин у нас воцерковленный, какой нет, какой «технический», а какой – «этнический». Сразу вспоминаются черепокожие и чухонское масло.
   Чтобы проблему действительно решить, ее сначала нужно проанализировать. Почему пьет муж, почему Соколов-Митрич не живет как христианин значительную часть года? Просто потому, что слаб? Это универсальный, идеальный ответ – и потому он не работает. Мы, слабые и грешные, не забываем зубы чистить два раза в день, и множество других рутинных и скучных дел совершаем, так что если молимся от случая к случаю – значит, есть тут какая-то причина. Значит, не находит человек в христианстве чего-то настоящего, достаточно ценного для повседневной жизни. Почему не находит, что можно сделать, чтобы нашел? Вот тут нужно разбираться долго и подробно, и было бы здорово, если бы тот же Соколов-Митрич помог нам разобраться.
   И высказывается в этих разговорах шокирующая, но реальная гипотеза: а может быть, всё дело в том, что мирянин в церковной жизни ничего не значит и ничего не решает? Вот он и не стремится к ней… Недавно был принят новый приходской устав. По прежнему уставу на каждом приходе всё решал церковный совет, который, в частности, приглашал к себе священника. Я не знаю в России приходов, жизнь которых проходила бы по этой модели. По новому уставу всё решает епископ и назначенный им настоятель, доколе епископ им доволен. И можно при этом сколько угодно говорить, например, о соборности.
   Этот устав возвращает нас в мир реальный: такая модель у нас действительно сложилась, и надо признать, что большинство церковных людей с ней согласны. Во всяком случае, за новый устав приходские советы проголосовали; очень редко можно услышать голос протеста, и, как мы видим на примере о. Павла Адельгнейма, обычно такой голос не получает заметной поддержки.
   Но надежда есть. Наше нынешнее положение совершенно не идеально – но мы хотя бы начинаем всерьез говорить о том, каково оно. Еще десяток лет назад за всеми разговорами о «возрождении духовности» просто не обращали внимания на реальность, не измеряемую числом открытых монастырей и храмов.
   А в заключение я хотел бы предложить читателю задачу, на которую я сам не знаю ответа. Мы очень много сегодня говорим о миссии среди молодежи, ведь приближать нашу реальность к желанным идеалам предстоит именно молодым. Мы долго и подробно рассказываем им о христианстве, но есть такие темы, переходя к которым, мы сразу уходим в область общих фраз об идеальном. Прежде всего, это тема брака.
   В свое время Церковь просто приняла существующий в светском обществе институт: юноша и девушка объявляют о своем желании жить вместе, вести общее хозяйство, хранить друг другу верность, рожать и воспитывать детей. Такой союз Церковь благословила (при этом особого обряда венчания долгое время просто не существовало), а всё остальное назвала блудом.
   Нынешняя реальность такова, что у молодежи между явным блудом и несомненным браком существует множество переходных позиций – да и слов таких, «брак» и «блуд», никто не употребляет. Люди «встречаются» или «живут вместе», и венчание для них – просто красивый старинный обряд, штамп в паспорте – пустая формальность. В нынешней культуре есть очень много «ступеней совместности», принято переходить от одной к другой постепенно, в расторжении таких союзов (даже и со штампом и венчанием) тоже трагедии обычно не видят. Что может сказать об этом Церковь? Может ли назвать четкие критерии, отделяющие грех от подлежащего благословению союза? Или она предложит некие общие принципы, предоставляя конкретные решения совести каждого? Я знаю парней и девушек, для которых этот вопрос весьма актуален, но я не знаю ответа.
   И еще я уверен, что стоит говорить с нашими современниками не о фунтах чухонского масла, а о насущных вопросах их жизни. У нас может не быть готовых ответов, но это даже хорошо – поищем вместе!

Патриарх Кирилл ответил на подобные настроения: «Идеология живет в течение трех, максимум четырех поколений людей… Церковь проповедует не для того, чтобы становиться сильной, храмы нужны не для того, чтобы собирать в них деньги, не для того, чтобы правящий архиерей чувствовал себя этаким местечковым князем. Сегодня мы создаем все это для того, чтобы возродить нравственное чувство в людях».
   Кстати, речи руководителей КПСС цитировались журналистами потому, что так было положено, в этом и состояла их основная работа. Я привожу сейчас слова Патриарха по совсем другой причине: я с ними полностью согласен. Каковы опасности слишком тесного привязывания церкви к определенному государственному строю, мы видим на примере 1917-го года, но дело не только в исторических прецедентах. Церковь по определению говорит о вечном, и пытаться заставить ее обслуживать сиюминутные, пусть даже очень важные и хорошие интересы государства или общества – то же самое, что делать из храма овощехранилище, как было при той самой КПСС.
   Но значит ли это, что церкви с ее верой в вечное просто нет никакого дела до «житейского моря» с его страстями и бурями? Та самая моя читательница говорила мне: если в храме совершается литургия, чего же еще требовать, чего еще ждать? Интересно, что в этом отношении она вполне согласна с атеистами, с той самой КПСС: при ней в оставшихся храмах разрешалось служить литургию, не разрешалось только выходить за церковную ограду, как бы то ни было участвовать в жизни общества. Церкви была отведена роль резервации для дикарей: пусть себе отправляют там, за прочным забором, свои нелепые обряды, и для иностранных туристов это привлекательно смотрится, а вот реальная жизнь пусть течет по совсем другим законам.
   Но и с этим нельзя согласиться. Литургия необходима, но если необходима только она, это означало бы превращение церкви в «комбинат ритуальных услуг»: вот в парикмахерской граждан стригут, в поликлинике лечат, а тут исповедуют и причащают. Но церкви даже ее недоброжелатели отводят все-таки более значительную роль… Какую же?
   Крестившись в 1986 году, я застал еще времена соревнования между коммунистической идеологией и христианской верой (сегодня мы, христиане с «дореволюционным стажем», как это называлось у большевиков, даже склонны этим стажем гордиться). В церкви и тогда было много всяких проблем: например, уровень грамотности рядовых верующих был удручающе низок, и сам я узнал, что существует некий «символ веры», непосредственно в момент своего крещения…
   Но церковь очевидным образом предлагала нам иные смыслы и иные отношения. Там, за ее стенами, гремела коммунистическая идеология, в которую к середине восьмидесятых уже почти никто не верил, а здесь люди говорили о чем-то ином и действительно очень важном. Они не были идеальными, но никто из них не был случайным, никто не оказался в храме просто потому, что модно или выгодно. Мы, студенты, приходя в храм, рисковали членством в комсомоле и высшим образованием, но рисковали не сильно – а вот любой, кто официально начинал в храме работать, мог поставить крест на светской карьере. Выше дворника или разнорабочего должность ему бы не дали.
   Мы помнили об этом всегда, мы, при всех наших недостатках, были в мире, но не от мира. Сегодня, когда всё стало возможным, это ощущение зачастую утрачивается. Церковь становится просто еще одной формой общественного бытия, еще одним вариантом карьеры, от которого при случае можно легко отказаться, ничего не потеряв (см. случай Охлобыстина). Глупо грустить о временах юности, когда трава была зеленее. Но нельзя не заметить, что теперь, спустя более двадцати лет после выхода церкви из резервации, нам по-прежнему не очень понятно, какую роль может и должна играть она в обществе.
   Далее в той речи Патриарх сказал: «На нравственные идеи мы должны опираться в нашей политике, экономике, в деятельности правоохранительных органов, в развитии культуры, потому что нет ничего сильнее и значительнее нравственного начала. Если законы не соответствуют нравственности, они не живут. Если деятельность власти не соответствует нравственным началам, власть нежизнеспособна. Если деятельность правоохранительных органов не соответствует нравственным принципам народа, эти органы воспринимаются, как органы притеснения, давления, а не защиты людей». Заметим, это было сказано накануне побоища на Манежной площади в Москве.
   Как и во времена Советского Союза, а до того – Римской империи, церковь может предлагать людям иной взгляд, иную норму поведения, показывать опыт иной жизни. И если в условиях гонений это было возможно лишь внутри самих общин, то сегодня церковь может создавать островки иной социальной реальности.
   Вот в очередной раз прозвучало предложение: создавать приюты для женщин, которые собираются сделать аборт, но готовы выносить и родить ребенка, если им будет где и на что жить (а таких немало, поверьте). Нет, не запретить аборты в масштабах всей страны, а создать иную реальность, пусть для очень небольшого круга людей. Ну и что, что их будет мало? Первый московский хоспис вмещает всего 30 человек, но он изменил нашу реальность, он показал, что провожать неисцелимо больного человека можно с нежностью и заботой, о чем не принято думать в обществе для здоровых, успешных и веселых. А в подобных приютах для беременных мы могли бы так же точно встречать людей, приходящих в этот мир… Пусть они не нужны никому, но нужны Богу, а значит, нам.
   Ценности отличаются от идеологий тем, что они вечны и конкретны – тем же и церковь отличается от политических партий. Церковь пережила империи, пережила КПСС, переживет, несомненно, и нынешнее серое безвременье. Вопрос в другом: что мы явим страждущему миру, нашей растерянной и бестолковой стране? Способность совершать богослужение, рассуждать о догматах и иконах, восстанавливать стены храмов и монастырей – для самих себя, в конечном счете… или еще и способность жить иначе, лучше, осмысленней, добрее – и учить людей на собственном примере не идеологии, не лицемерию, а именно что жизни будущего века, здесь и сейчас?

одной моей статьи много говорилось о пространстве личной свободы – и тут же оказалось, как это обычно и бывает, что для одних это величайшая ценность, а для других излишество. Артем Ермаков из Иркутска пишет: «А в Царстве Божием оно есть, это пространство? И зачем оно там нужно? Оно и здесь-то нужно лишь для того, чтобы опровергать общественную ложь Божьей правдой. Но ведь Божьей, а не какой-то там „личной“!» И так думает далеко не один Артем.
   Сколько раз в разговорах, а особенно в спорах, доводилось слышать: «это не мое личное мнение, так учит Церковь, так говорят отцы». Говорящий так человек словно бы не ощущает никакой дистанции между собой и отцами, не подозревает, что простое повторение чьих-то слов (да и верно ли понятых?) еще не означает повторения чужого опыта. Я, конечно, могу с утра до вечера обличать моих ближних словами Св. Иоанна Златоуста – но это совсем не значит, что в их личной судьбе я сыграю такую же роль, какую Златоуст сыграл в судьбе своей паствы, что я вообще стану на него похож. Отказываясь от «собственного мнения», слишком легко можно отказаться от этой собственной жизни в угоду каким-то представлениям о жизни чужой. Но ведь я могу быть только самим собой, могу прожить только свою жизнь.
   Опровергать ложь «правдой Божьей», как предлагает Артем, можно лишь в том случае, если ты, в отличие от других, действительно носитель этой правды. И поэтому люди обычно доверяют не тем, кто произносит правильные слова о Боге, а тем, кто делится личным опытом богопознания и богообщения. Не случайно и в Священное Писание у нас входят не катехизис и не учебник догматики, а истории о живых людях: патриархах, пророках, апостолах, – и о том, как в их судьбах проявилась воля Божья. И если они дерзали возглашать эту волю другим, то не потому, что вычитали о ней в книгах, а потому, что лично получили откровение о ней от Бога, лично приняли и прожили это откровение. Так что бесполезно бывает проповедовать «правду Божию», пока она не стала твоей правдой.
   «Свое суждение иметь», в том числе и в Церкви – вовсе не излишняя роскошь, а неизбежность. Слишком часто люди спешат объявить «вероучением Церкви» то, что на проверку оказывается схематично понятым и по-своему истолкованным кусочком этого вероучения. Свой личный кусочек правды ставится на место Истины – так, на самом деле, и рождались ереси. И поэтому, говоря публично, в том числе и здесь, я не устаю повторять: я выражаю свою собственную точку зрения, она, как я надеюсь, вполне совместима с верой Церкви, но я не дерзаю говорить от имени Церкви, кроме тех редких случаев, когда читаю символ веры или нечто настолько же бесспорное. Говоря от себя, в чем-то я наверняка ошибаюсь, но цена ошибки совсем не так велика, если это мое частное суждение, и все слушатели признают его за таковое.
   Всё это, на самом деле, банальности (хотя их тоже стоит порой напоминать, особенно горячим неофитам), и писать статью только для того, чтобы произнести их в очередной раз, явно не стоило. Я хотел бы призвать задуматься о другом – о том, что пространство личной свободы для нас и в самом деле большая проблема. И не только в церковной, но и в общественной жизни, как прекрасно показало дело Егора Бычкова. Одни говорят: наркоман свободен, и потому может проводить свою жизнь, как ему вздумается. Когда он убьет или ограбит кого-нибудь, тогда, конечно, другое дело, но насильно его удерживать даже в самой лучшей клинике никто без приговора суда не вправе. Если пойти по этому пути, неизвестно, кого дальше начнут принудительно лечить (алкоголиков? любителей компьютерных игр? наконец, диссидентов?) и где будет проведена та грань, за которой человека можно без приговора приковать наручниками к кровати.
   Другие им возражают: а что, если человек уже совершенно не контролирует себя и при этом опасен для окружающих? Разве нужно до последнего оставлять нож в руке маньяка, шприц в руке наркомана (это зачастую одно и то же), или лучше попытаться выбить его прежде, чем совершилось непоправимое? Разве не заканчивается свобода одного гражданина там, где начинается свобода другого – и почему тогда ограбленная наркоманом семья не может отправить на лечение своего пусть даже совершеннолетнего отпрыска, пока он еще никого не убил? Две стороны одной правды. Два разных понимания свободы.
   Все признают: прав Егор Бычков или нет, но он начал делать то, чего не делают ни государство, ни общество. Милиция ловит наркоманов ради отчетности или просто вымогательства, дипломированные врачи тоже не за бесплатно выводят их из ломки и отправляют домой жить и колоться дальше. Всем вроде как даже выгодно, чтобы они оставались наркоманами – всем, кроме их близких и людей вроде Егора Бычкова. Как поступить с ним – только одна, и самая легкая часть проблемы. Куда сложнее ответить на другой вопрос: а кто будет вместо него заниматься этими людьми, и как?
   Всё это заставляет нас снова задуматься о смысле – а точнее, смыслах слова «свобода». В начале либеральных реформ девяностых годов нам объявили: мы свободны от государства, а государство – от нас. Каждый сам по себе, никто никому ничем не обязан. Только на практике подобный «либерализм» оборачивается законом джунглей, и наркоманы, а равно и их семьи, живут в основном по этим законам. Нет ничего удивительного в том, что семьям это не по душе, и не так уж высоко они ценят гражданские права человека, разум и совесть которого уже подчинены химической зависимости.
   Бывает свобода кочевника в диком поле, но современное общество все же предпочитает свободу оседлого земледельца: у каждого свой участок земли, и он волен обрабатывать и застраивать его по своей воле, а государство следит, чтобы его действия не помешали соседям. И вся проблема наркомании сводится, в конечном счете, к тому, что мы предоставляем им гулять в диком поле, запирая от них ворота своих участков – а государство не вмешивается до тех пор, пока не становится слишком поздно.