Страница:
Порой нам кажется, что в нашей жизни слишком много государства, но это совершенно не так. Все эти вымогатели в погонах, все взяточники в кабинетах, все немотивированно жестокие разгоны митингов, выборные махинации и принятые за закрытыми дверями генпланы – это свидетельство слабости государства, приватизации его функций теми, кто должен был бы ему служить, но ставит его себе на службу. Такое государство бесконечно утомляет и раздражает своих граждан, приставая к ним по всякой мелочи, но даже не берется за подлинную проблему – например, профилактику наркомании. И не удивительно, что при таком раскладе появляются Бычковы, а то и вовсе приморские партизаны, берущиеся за борьбу с наркоманией или коррупцией собственными методами – «в те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым» (Судей 21:25). И когда такое происходит, государство вынуждено жестко пресекать самодеятельность граждан… вот только без толку всё это, если оно не станет само исполнять свои функции, обеспечивая гражданам пространство личной и защищенной свободы.
Нечто подобное происходит и в церковной жизни. Всё это младостарчество с его бесконечными практическими приказами по любому мелочному вопросу, все выступления «против ереси священноначалия» и за «единственно истинное Православие в моем собственном лице» – свидетельство слабости нашей Церкви. И я имею в виду даже не церковную организацию, хотя и это очевидно, слишком уж много примеров, когда монастырь или приход становятся совершенно никому неподотчетными и неподвластными, словно какое-нибудь таежное РУВД, или епархия оказывается маленькой такой абсолютной монархией. Но прежде всего такие вещи свидетельствуют о слабости веры, которая маскируется за внешней категоричностью, жесткостью, бескомпромиссностью, авторитарным стилем управления.
Не бывает суждений без погрешностей, жизни без ошибок, но в Церкви мы знаем, что с ошибками делать. Только сильный человек может позволить себе и другим внешнюю свободу высказываний и поступков в рамках определенного порядка. И только слабый притворяется неживым, чтобы показаться безошибочным.
13. Наука ли богословие?
14. Фундаментализм: выход или вызов?
Нечто подобное происходит и в церковной жизни. Всё это младостарчество с его бесконечными практическими приказами по любому мелочному вопросу, все выступления «против ереси священноначалия» и за «единственно истинное Православие в моем собственном лице» – свидетельство слабости нашей Церкви. И я имею в виду даже не церковную организацию, хотя и это очевидно, слишком уж много примеров, когда монастырь или приход становятся совершенно никому неподотчетными и неподвластными, словно какое-нибудь таежное РУВД, или епархия оказывается маленькой такой абсолютной монархией. Но прежде всего такие вещи свидетельствуют о слабости веры, которая маскируется за внешней категоричностью, жесткостью, бескомпромиссностью, авторитарным стилем управления.
Не бывает суждений без погрешностей, жизни без ошибок, но в Церкви мы знаем, что с ошибками делать. Только сильный человек может позволить себе и другим внешнюю свободу высказываний и поступков в рамках определенного порядка. И только слабый притворяется неживым, чтобы показаться безошибочным.
13. Наука ли богословие?
В середине девяностых я сдавал в Институте философии Российской академии наук кандидатский минимум по этой самой философии. По сравнению с советскими временами изменилось в стране к тому моменту буквально всё, но только не этот самый экзамен. Оно и понятно: его сдавали люди, учившиеся в ВУЗах еще при советской власти, а принимали те, кто при этой же власти сделал всю свою научную карьеру. Поэтому в стране победившего дикого капитализма для получения степени кандидата наук было необходимо вызубрить основные определения из кондового учебника диалектического материализма – так называлась единственная при Советах философия (пояснение для тех, кто не застал).
Экзаменаторы не зверствовали и ставили пятерки и четверки за хотя бы приблизительные ответы на вопросы из краткого списка – они же прекрасно понимали, что застряли в позавчерашнем дне. Но им тоже надо было как-то кормиться… Экзамен я сдал успешно, тем более, что как гуманитарий я читал и что-то сверх советских учебников, а это производило выгодное впечатление.
Совсем не та история приключилась с одним моим знакомым, который к тому моменту пребывал в сане игумена и читал книг по философии не меньше моего. На экзамен он явился в подряснике и с крестом, что уже напрягло экзаменаторов. Они задали ему вопрос: «В чем причина единства и многообразия мира?» По правилам игры, надо было ответить словами учебника: «В его материальности». Но отец игумен приосанился и прорек: «В воле Творца! А если бы я ответил иначе, меня надлежало бы извергнуть из священного сана». Он получил трояк, единственный из всех.
Теперь многое изменилось. Марксистские философы вышли на пенсию, государственное образование и наука подвергаются непрестанному реформированию (и никто, похоже, не рад результатам). А богословие теперь предлагается включить в перечень научных дисциплин, чтобы государство официально выдавало богословам дипломы кандидатов и докторов наук, как выдает их физикам или историкам. Одни недоумевают: зачем? Есть же и так всякие семинарии и академии, они вправе выдавать своим выпускникам какие угодно бумажки, причем тут государство? Другие даже опасаются: а не будут ли всех теперь загонять в православие, как прежде в коммунизм, не придется ли аспирантам отныне сдавать Закон Божий? Третьи, напротив, считают такое стремление к государственному признанию слишком мирским и суетным шагом со стороны церковных иерархов: дескать, молиться эти дипломы не помогут, так зачем они нужны…
На самом деле, перед нами сложный клубок проблем, всех не охватишь в одной статье, но можно попробовать хотя бы назвать основные, чтобы легче было разбираться.
Прежде всего, стоит признать, что сама эта номенклатура научных специальностей возникла не сразу в готовом виде, изменения в ней были, есть и будут. Так, совсем недавно была введена в нее новая дисциплина «культурология», хотя и о ней можно было бы спорить: разве это не смешение истории, филологии, философии и социологии? Но культурологам показалось осмысленным вывести свой предмет в особую рубрику, и никто особенно не возражал. И точно так же никто не возражает против присутствия богословских факультетов во многих университетах Запада, и против степеней по богословию, признаваемых государством.
Здесь, впрочем, всё зависит от конкретных обстоятельств. В Германии богословский факультет – обычное явление в государственном университете, но не так во Франции, где в свое время церковь была отделена от государства, и, как шутят французы, теперь единственная святыня для государства – его светский характер. В то же время во французском Страсбурге такой факультет есть: всё дело в том, что этот город долго принадлежал Германии, и когда он по итогам Первой мировой перешел к французам, они не стали менять сложившееся положение дел. И светский характер государства не мешает существованию такого факультета… а точнее, сразу двух: католического и протестантского.
Наша образовательная система – прямая наследница атеистического Советского Союза. Значит, нет у нас богословия в ВУЗах, но надо ли его возвращать? И, кстати, будет ли, к примеру, в МГУ тоже два факультета, и два научных совета по диссертациям: один для православных, другой для протестантов? А в Казани – для мусульман, в Элисте – для буддистов, и где-нибудь еще для католиков, иудеев, а то и язычников с растаманами… Или официально все будут только православными, как при Советах были атеистами?
Богословие не может быть нейтральным, независимым от конфессиональной принадлежности, как физика или химия, это понятно. Может ли оно тогда называться наукой? Но если взять пример той же философии, да и других гуманитарных наук – всякая работа в этой области неизбежно основана на определенных мировоззренческих предпосылках. И тем не менее, не бывает «платоновских» или «аристотелевских» факультетов, хотя на каждом из них, разумеется, может быть своя школа, которая следует определенному направлению мысли. Главное, что есть общие правила ведения научных исследований и дискуссий. Видимо, так могут поступать и богословы.
Но что вообще такое богословие? Церковь называет богословами всего трех святых – Евангелиста Иоанна, Григория Назианзина и Симеона Нового Богослова. Это не значит, что все остальные отцы были чужды богословию. Например, Св. Василий Великий значит для нашего богословия никак не меньше своего друга Св. Григория. Но, давая святому такое именование, традиция подчеркивает особый характер его служения. Так, о Христе говорили все евангелисты, но среди четверых Иоанн действительно выделяется, так сказать, «высотой полета»: остальные приводят больше фактов, а Иоанн в первую очередь излагает идеи. Так и Григорий отличается от Василия, деятельнейшего епископа, более кабинетным характером своего служения – он оставил прекрасные проповеди, письма и даже стихи.
Такому богословию, конечно, не выучишься на университетской скамье, по нему не защитишь диссертацию. Так что сегодня богословием у нас называется скорее «богослововедение». Литературоведы-пушкинисты не пишут новых стихов и повестей, как Пушкин, они изучают и систематизируют уже написанное, составляют биографии Пушкина, рассказывают о нем публике. Точно так же поступает и большинство современных богословов, действуя как раз в научной парадигме: писал ли такой-то автор такие-то слова, в каком смысле следует их понимать, как они соотносятся со словами других авторов – всё это вопросы для самого обычного гуманитарного исследования. Эти труды соответствуют необходимому в науке критерию фальсифицируемости: в принципе может быть доказана неистинность высказываний ученого. Например, если я утверждаю, что канонических Евангелий с самого начала было четыре, это утверждение может быть опровергнуто находкой какого-то древнего и авторитетного христианского документа (например, письма того же Св. Григория, или постановления какого-нибудь собора), в котором к известным нам текстам приравнивались бы «Евангелие от Петра» или «от Фомы». На сегодняшний день такого текста нет.
Но как может быть доказано или опровергнуто ключевое положение христианской веры, что Сын Божий умер за наши грехи и воскрес? Даже если будет стопроцентно доказано распятие и неожиданное возвращение к жизни Иисуса из Назарета, наука ничего не скажет нам о том, был ли Он Сыном Божьим и что означают эти события для нашей жизни в вечности – хотя бы потому, что сама эта вечность лежит за пределами научного знания. Равно как и Бог: биология изучает живое (био-), геология изучает земное (гео-), а вот богословие, теология, изучает вовсе не само божественное (тео-), а скорее представления людей о Нем.
Тогда чем же они отличается от религиоведения или той же культурологии? Очевидно, что богослов не просто констатирует факт: в этом трактате написано то-то и то-то, – но делает практические выводы. Написано так, и сие есть истина, а значит, жить нам следует так-то и так-то. И такое богословие, конечно, будет неизбежно зависеть от представлений автора о Боге, от его конфессиональной принадлежности. Можно не заводить двух или трех разных факультетов, потому что многие факты и теории будут общими для честных исследователей всех конфессий, но надо представлять себе, что полностью объективной и «конфессионально-стерильной» такая наука не будет никогда. Правда, примерно то же самое можно сказать и о философии, которую вычеркивать из списка научных дисциплин пока что никто не собирается.
Итак, стоит ли присваивать богословию статус официально признанной науки? Однозначного ответа на этот вопрос у меня нет, потому что всё зависит от того, как именно это сделать. Действительно, если курс православной (или любой другой) догматики заменит марксистский диалектический материализм, а история церкви – историю КПСС, то лучше не надо. Но такой подход не имел бы вообще никакого отношения к науке. Было точно так же неверно приравнивать к научным гипотезам вероучительные положения, выводить их из фактов и доказывать логически. И, наконец, совсем нелепо было бы навязывать принцип конфессиональности гуманитарным наукам. Ученый может быть православным или протестантом, и его взгляды будут неизбежно влиять на его работу, их необходимо будет учитывать при чтении его трудов. Но если мы попытаемся «ради чистоты веры» отгородить свою церковную науку от мирового научного сообщества, то она сразу перестанет быть и церковной, и наукой, превратится в сектантское начетничество.
Но если признание богословия наукой будет способствовать интеграции церковных ученых в единое научное пространство, это можно будет только приветствовать. В значительной степени сейчас так уже и происходит: недавно я был на защите кандидатской диссертации по богословию, которую, на мой взгляд, вполне можно было бы провести в ученом совете по истории (специальность – источниковедение) или даже по филологии. Содержание и оформление работы, характер дискуссии и всё остальное вполне отвечало требованиям академической науки… правда, тут можно начать рассуждать о том, в каком положении находится эта самая наука в России, но это уже отдельный разговор, и не самый радостный.
Только богословам самим придется задуматься над тем, что дипломы государственного образца не просто дадут им больше веса, но наложат на них строгие обязательства, прежде всего формальные. Нельзя будет выносить на защиту диссертацию, как бы ни была она хороша, пока не наберется достаточного количества публикаций в рецензируемых журналах (и попасть в этот список журналу тоже будет непросто). Потребуется соответствовать многим другим требованиям ВАК… К сожалению, сейчас наши администраторы от науки озабочены прежде всего собственным контролем над ней: придумать как можно больше формальных показателей, за несоответствие которым можно будет наказывать. Понятно, что недобросовестные карьеристы всегда будут пролезать сквозь сито этих требований куда легче, чем настоящие ученые, и нет таких алгоритмов, по которым можно было бы отделить красиво оформленную белиберду от серьёзной научной работы.
Собственно, в том и главный вопрос: что будет на первом месте в такой реформе? Смена вывески ради пиара – или серьезная, кропотливая и порой неблагодарная работа над сутью? Но этот вопрос относится далеко не только к богословию или науке, а ко всей нашей нынешней жизни, и общественной, и церковной.
Экзаменаторы не зверствовали и ставили пятерки и четверки за хотя бы приблизительные ответы на вопросы из краткого списка – они же прекрасно понимали, что застряли в позавчерашнем дне. Но им тоже надо было как-то кормиться… Экзамен я сдал успешно, тем более, что как гуманитарий я читал и что-то сверх советских учебников, а это производило выгодное впечатление.
Совсем не та история приключилась с одним моим знакомым, который к тому моменту пребывал в сане игумена и читал книг по философии не меньше моего. На экзамен он явился в подряснике и с крестом, что уже напрягло экзаменаторов. Они задали ему вопрос: «В чем причина единства и многообразия мира?» По правилам игры, надо было ответить словами учебника: «В его материальности». Но отец игумен приосанился и прорек: «В воле Творца! А если бы я ответил иначе, меня надлежало бы извергнуть из священного сана». Он получил трояк, единственный из всех.
Теперь многое изменилось. Марксистские философы вышли на пенсию, государственное образование и наука подвергаются непрестанному реформированию (и никто, похоже, не рад результатам). А богословие теперь предлагается включить в перечень научных дисциплин, чтобы государство официально выдавало богословам дипломы кандидатов и докторов наук, как выдает их физикам или историкам. Одни недоумевают: зачем? Есть же и так всякие семинарии и академии, они вправе выдавать своим выпускникам какие угодно бумажки, причем тут государство? Другие даже опасаются: а не будут ли всех теперь загонять в православие, как прежде в коммунизм, не придется ли аспирантам отныне сдавать Закон Божий? Третьи, напротив, считают такое стремление к государственному признанию слишком мирским и суетным шагом со стороны церковных иерархов: дескать, молиться эти дипломы не помогут, так зачем они нужны…
На самом деле, перед нами сложный клубок проблем, всех не охватишь в одной статье, но можно попробовать хотя бы назвать основные, чтобы легче было разбираться.
Прежде всего, стоит признать, что сама эта номенклатура научных специальностей возникла не сразу в готовом виде, изменения в ней были, есть и будут. Так, совсем недавно была введена в нее новая дисциплина «культурология», хотя и о ней можно было бы спорить: разве это не смешение истории, филологии, философии и социологии? Но культурологам показалось осмысленным вывести свой предмет в особую рубрику, и никто особенно не возражал. И точно так же никто не возражает против присутствия богословских факультетов во многих университетах Запада, и против степеней по богословию, признаваемых государством.
Здесь, впрочем, всё зависит от конкретных обстоятельств. В Германии богословский факультет – обычное явление в государственном университете, но не так во Франции, где в свое время церковь была отделена от государства, и, как шутят французы, теперь единственная святыня для государства – его светский характер. В то же время во французском Страсбурге такой факультет есть: всё дело в том, что этот город долго принадлежал Германии, и когда он по итогам Первой мировой перешел к французам, они не стали менять сложившееся положение дел. И светский характер государства не мешает существованию такого факультета… а точнее, сразу двух: католического и протестантского.
Наша образовательная система – прямая наследница атеистического Советского Союза. Значит, нет у нас богословия в ВУЗах, но надо ли его возвращать? И, кстати, будет ли, к примеру, в МГУ тоже два факультета, и два научных совета по диссертациям: один для православных, другой для протестантов? А в Казани – для мусульман, в Элисте – для буддистов, и где-нибудь еще для католиков, иудеев, а то и язычников с растаманами… Или официально все будут только православными, как при Советах были атеистами?
Богословие не может быть нейтральным, независимым от конфессиональной принадлежности, как физика или химия, это понятно. Может ли оно тогда называться наукой? Но если взять пример той же философии, да и других гуманитарных наук – всякая работа в этой области неизбежно основана на определенных мировоззренческих предпосылках. И тем не менее, не бывает «платоновских» или «аристотелевских» факультетов, хотя на каждом из них, разумеется, может быть своя школа, которая следует определенному направлению мысли. Главное, что есть общие правила ведения научных исследований и дискуссий. Видимо, так могут поступать и богословы.
Но что вообще такое богословие? Церковь называет богословами всего трех святых – Евангелиста Иоанна, Григория Назианзина и Симеона Нового Богослова. Это не значит, что все остальные отцы были чужды богословию. Например, Св. Василий Великий значит для нашего богословия никак не меньше своего друга Св. Григория. Но, давая святому такое именование, традиция подчеркивает особый характер его служения. Так, о Христе говорили все евангелисты, но среди четверых Иоанн действительно выделяется, так сказать, «высотой полета»: остальные приводят больше фактов, а Иоанн в первую очередь излагает идеи. Так и Григорий отличается от Василия, деятельнейшего епископа, более кабинетным характером своего служения – он оставил прекрасные проповеди, письма и даже стихи.
Такому богословию, конечно, не выучишься на университетской скамье, по нему не защитишь диссертацию. Так что сегодня богословием у нас называется скорее «богослововедение». Литературоведы-пушкинисты не пишут новых стихов и повестей, как Пушкин, они изучают и систематизируют уже написанное, составляют биографии Пушкина, рассказывают о нем публике. Точно так же поступает и большинство современных богословов, действуя как раз в научной парадигме: писал ли такой-то автор такие-то слова, в каком смысле следует их понимать, как они соотносятся со словами других авторов – всё это вопросы для самого обычного гуманитарного исследования. Эти труды соответствуют необходимому в науке критерию фальсифицируемости: в принципе может быть доказана неистинность высказываний ученого. Например, если я утверждаю, что канонических Евангелий с самого начала было четыре, это утверждение может быть опровергнуто находкой какого-то древнего и авторитетного христианского документа (например, письма того же Св. Григория, или постановления какого-нибудь собора), в котором к известным нам текстам приравнивались бы «Евангелие от Петра» или «от Фомы». На сегодняшний день такого текста нет.
Но как может быть доказано или опровергнуто ключевое положение христианской веры, что Сын Божий умер за наши грехи и воскрес? Даже если будет стопроцентно доказано распятие и неожиданное возвращение к жизни Иисуса из Назарета, наука ничего не скажет нам о том, был ли Он Сыном Божьим и что означают эти события для нашей жизни в вечности – хотя бы потому, что сама эта вечность лежит за пределами научного знания. Равно как и Бог: биология изучает живое (био-), геология изучает земное (гео-), а вот богословие, теология, изучает вовсе не само божественное (тео-), а скорее представления людей о Нем.
Тогда чем же они отличается от религиоведения или той же культурологии? Очевидно, что богослов не просто констатирует факт: в этом трактате написано то-то и то-то, – но делает практические выводы. Написано так, и сие есть истина, а значит, жить нам следует так-то и так-то. И такое богословие, конечно, будет неизбежно зависеть от представлений автора о Боге, от его конфессиональной принадлежности. Можно не заводить двух или трех разных факультетов, потому что многие факты и теории будут общими для честных исследователей всех конфессий, но надо представлять себе, что полностью объективной и «конфессионально-стерильной» такая наука не будет никогда. Правда, примерно то же самое можно сказать и о философии, которую вычеркивать из списка научных дисциплин пока что никто не собирается.
Итак, стоит ли присваивать богословию статус официально признанной науки? Однозначного ответа на этот вопрос у меня нет, потому что всё зависит от того, как именно это сделать. Действительно, если курс православной (или любой другой) догматики заменит марксистский диалектический материализм, а история церкви – историю КПСС, то лучше не надо. Но такой подход не имел бы вообще никакого отношения к науке. Было точно так же неверно приравнивать к научным гипотезам вероучительные положения, выводить их из фактов и доказывать логически. И, наконец, совсем нелепо было бы навязывать принцип конфессиональности гуманитарным наукам. Ученый может быть православным или протестантом, и его взгляды будут неизбежно влиять на его работу, их необходимо будет учитывать при чтении его трудов. Но если мы попытаемся «ради чистоты веры» отгородить свою церковную науку от мирового научного сообщества, то она сразу перестанет быть и церковной, и наукой, превратится в сектантское начетничество.
Но если признание богословия наукой будет способствовать интеграции церковных ученых в единое научное пространство, это можно будет только приветствовать. В значительной степени сейчас так уже и происходит: недавно я был на защите кандидатской диссертации по богословию, которую, на мой взгляд, вполне можно было бы провести в ученом совете по истории (специальность – источниковедение) или даже по филологии. Содержание и оформление работы, характер дискуссии и всё остальное вполне отвечало требованиям академической науки… правда, тут можно начать рассуждать о том, в каком положении находится эта самая наука в России, но это уже отдельный разговор, и не самый радостный.
Только богословам самим придется задуматься над тем, что дипломы государственного образца не просто дадут им больше веса, но наложат на них строгие обязательства, прежде всего формальные. Нельзя будет выносить на защиту диссертацию, как бы ни была она хороша, пока не наберется достаточного количества публикаций в рецензируемых журналах (и попасть в этот список журналу тоже будет непросто). Потребуется соответствовать многим другим требованиям ВАК… К сожалению, сейчас наши администраторы от науки озабочены прежде всего собственным контролем над ней: придумать как можно больше формальных показателей, за несоответствие которым можно будет наказывать. Понятно, что недобросовестные карьеристы всегда будут пролезать сквозь сито этих требований куда легче, чем настоящие ученые, и нет таких алгоритмов, по которым можно было бы отделить красиво оформленную белиберду от серьёзной научной работы.
Собственно, в том и главный вопрос: что будет на первом месте в такой реформе? Смена вывески ради пиара – или серьезная, кропотливая и порой неблагодарная работа над сутью? Но этот вопрос относится далеко не только к богословию или науке, а ко всей нашей нынешней жизни, и общественной, и церковной.
14. Фундаментализм: выход или вызов?
Либеральная библейская критика, расцвет которой пришелся на вторую половину XIX – начало XX вв., основывалась во многом на том, что текст Библии в его существующем виде не представляет существенного интереса для ученых. Всё внимание таких критиков было обращено на реконструкцию некоего изначального состояния текста, или, точнее, на реконструкцию событий, лежавших в основе этого текста. Из этой реконструкции заведомо исключалось всё чудесное, да и вообще всё, что в той или иной мере не соответствовало теориям реконструкторов. Вместо того Христа, в которого верит Церковь, на сцену выводился некий «исторический Иисус», причем у разных исследователей он получался неодинаковым.
Нет ничего удивительного в том, что для традиционных христиан любых деноминаций такой подход оказывался неприемлемым. Своеобразным «отрицанием отрицания» стал фундаментализм – течение, зародившееся на рубеже XIX–XX вв. в США. Теперь это слово применяют к любой религиозной группе, которая настаивает на безукоризненном исполнении правил своей религии и нередко активно навязывает ее всем остальным, но изначально фундаментализм родился среди протестантов, хотя эти воззрения разделяли и разделяют многие католики и православные. Само его название восходит к серии книг «The Fundamentals», опубликованной в 1910 г. М. и Л. Стюардом. Как нетрудно понять из названия, сторонники этого движения настаивали на некоторых фундаментальных истинах христианской веры: девственном рождении Христа, Его телесном воскресении, достоверности сотворенных Им чудес. В принципе, это естественная позиция любой группы христиан, придерживающихся своей традиции. Чтобы исповедовать ее, не нужно писать отдельных книг – достаточно символа веры.
Но есть в фундаментализме и нечто такое, что превосходит этот символ, что разделяется уже далеко не всеми традиционными христианами – это, прежде всего, принцип буквальной непогрешимости Писания: поскольку оно есть Слово Божие, то каждое его высказывание истинно в прямом и непосредственном смысле. Писание следует толковать буквально, если только сам текст Писания не призывает к обратному (например, не называет повествование притчей). Эта позиция тоже кажется традиционной, но на самом деле она таковой не является, ведь для отцов Церкви, да и вообще практически всех средневековых толкователей аллегорический и иные непрямые смыслы Писания имели ценность никак не меньшую, а обычно даже и большую, чем смысл буквальный. Фундаментализм, напротив, настаивает на безусловном первенстве и непогрешимости именно буквы Писания, которую отцы Церкви нередко оставляли в стороне.
В результате сторонники этого направления, например, категорически отвергают теорию эволюции на том основании, что в книге Бытия сотворение животных описывается как единовременный процесс, не оставляющий места постепенному развитию. Да и сами шесть дней творения понимаются фундаменталистами обычно как шесть промежутков по 24 часа, а возраст Вселенной при таком подходе насчитывает примерно семь тысяч лет. Такой взгляд называется единственно соответствующим Библии, но, по-видимому, с тем же успехом можно было бы считать единственно библейским представление о плоской неподвижной Земле, над которой движутся Солнце, Луна и звезды, поскольку именно этим языком пользуются библейские авторы (да и все мы, когда говорим «солнце взошло» или «солнце село за горизонт»).
На самом деле такой подход – другая крайность по сравнению с либеральной библейской критикой. Отрицая явную ложь либеральной критики с ее реконструкциями, фундаменталисты сами начинают создавать искусственные и неубедительные реконструкции (например, свою геологию, которая согласуется с представлением о мире, созданном семь тысяч лет назад в готовом виде) и предлагают свою неправду, которая имеет, по слову апостола, только «вид благочестия». Затем принцип непогрешимости распространяется еще дальше, чем у протестантов – таким же свойством наделяются и отцы Церкви, и, в конечном счете, избранные духовные лидеры…
Российская библеистика до революции 1917 г. была наукой достаточно молодой, оригинальной научной школы отечественные учение еще не успели сформировать, и основные их усилия сводились к тому, чтобы осмыслить и творчески перенять лучшие достижения библеистики западной. Собственно, в этом нет ничего нового – именно так обычно и начинался путь отечественной науки, в том числе и богословской, чтобы затем ей стать вполне самостоятельной и в некоторых областях даже превзойти западноевропейскую. Это удалось, например, с литургикой, но с библеистикой такого не случилось ни до революции, ни тем более, после нее. В результате российские библеисты на данном этапе вынуждены так или иначе перенимать западные методы, пользоваться выводами западных коллег; для православных вполне естественно при этом следовать наиболее консервативным образцам.
Именно поэтому фундаментализм – протестантское по своему происхождению течение – вдруг начинает восприниматься в России как некое чуть ли не святоотеческое учение, якобы единственно возможное для православных. Но в этом докладе я постараюсь показать, что на самом деле он скорее разрушителен, нежели полезен для российской библеистики, которая только начинает у нас складываться. Сегодня нередко можно слышать, как православные горячо оспаривают положения А. фон Гарнака или Г. Гункеля, как будто они были высказаны вчера (до Р. Бультмана руки доходят значительно реже, хотя это было бы намного актуальнее). Однако сегодня позицию этих ученых уже практически никто в чистом виде не разделяет, вся критика в их адрес давно была высказана, здесь остается только повторять в сотый раз сказанное уже давно; зато вот опасности фундаментализма замечаются намного реже.
Отчасти это было так уже с поколением дореволюционных ученых: когда Н.Н. Глубоковский в эмиграции принялся с помощью историко-филологических методов доказывать, что Послание к Евреям было написано непосредственно апостолом Павлом, он взял на себя неразрешимую задачу. Можно сказать: «я верю, что Послание написал сам апостол, поскольку об этом свидетельствуют многие церковные писатели», и это будет самодостаточное утверждение, ведь вера не требует доказательств. Но если уж прибегать к анализу стиля, композиции, манеры изложения, если смотреть на место этой книги в новозаветном каноне, то придется признать, что она сильно отличается от всех прочих посланий, носящих имя апостола Павла. Метод противоречит выводам, и, более того, научный анализ, направленный исключительно на доказательство заранее заданной точки зрения, перестает, по сути, быть научным. Исследователь здесь не столько разбирает разные аргументы, сколько отбирает те, которые ему потребны для доказательства, первичен у него не анализ, а вывод. Потому утрачивает смысл и дискуссия: если обе стороны имеют определенную и неизменную точку зрения, которая не может ничем быть поколеблена, то им и говорить меж собой не о чем. К сожалению, именно по такой модели и протекает нередко «диалог» о Священном Писании в нашем обществе.
Когда разразилась революция, отечественные библеисты во многом еще не определили своего положения на этой шкале, одним полюсом которой были либеральные критики, а другим – фундаменталисты. Понятно, что после 1917 г. на повестку дня вышли совершенно другие вопросы, но много ценного было сказано, к примеру, А.В. Карташевым в его докладе 1944 г., до сих пор не утратившем своей актуальности (хотя в части конкретных примеров там есть, что исправить). Стоит отметить, что в те же самые годы примерно такой же процесс поиска «срединного пути» между двумя крайностями шел и в католической церкви – можно привести в качестве примера энциклику «Divino afflante Spiritu», вышедшую в 1943 г. Возможно, этот процесс подстегнула именно Вторая мировая война, окончательно похоронившая и надежду ультраконсерваторов на «старую добрую Европу», и упования ультралибералов на «разумное устройство общества». Жизнь ставила перед Церковью насущные вопросы, отвечать на которые требовалось на современном языке, не изменяя в то же время многовековому Преданию, и не нужно, наверное, объяснять, что и в наше мирное время мы встречаемся со сходными проблемами.
Однако в целом позицию Карташова разделяли немногие православные – я прекрасно помню, как еще в конце 80-х гг. само выражение «парижская школа богословия» воспринималась чуть ли не как название ереси, а когда Патриарх Алексий II упомянул в своем публичном выступлении в МГУ имена ее представителей в положительном смысле, это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Времена меняются, и сегодня об этом даже странно вспоминать… До некоторой степени линию Карташова продолжал о. А. Мень, и мы знаем, сколько нареканий вызывали его книги. К сожалению, вместо конкретной критики (которая, конечно, всегда бывает уместна) обычно речь шла об огульном отрицании самого подхода, сочетающего научный анализ с духовным прочтением текста: негоже православным о таких вещах рассуждать! Такая позиция обычно позиционировала себя как консервативную, традиционалистскую, но по сути ее трудно называть иначе, как фундаменталистской.
Итак, подход А.В. Карташова и других ученых и богословов, принадлежащих к этому «срединному» направлению, заключается в том, чтобы позволить себе свободу научного анализа, оставаясь в рамках церковных догматов. Эти рамки достаточно широки: в конце концов, вера в Воскресение Христово или в сотворение мира Богом не может быть подтверждена или опровергнута наукой, поскольку наука изучает вещи естественные, а мы верим в сверхъестественное. Мертвые, по данным науки, не воскресают – именно поэтому для нас так значима вера в Воскресение, превосходящее законы естества. Если бы оно этим законам соответствовало, в нем не было бы ничего спасительного для нас.
Таким образом, православный ученый может оставаться вполне добросовестным ученым, а значит, в частности, не предрешать своих выводов. Если затем ему начинает казаться, что какие-то из этих выводов противоречат вере Церкви, это противоречие должно стать для него источником не испуга, а творческого напряжения, отправной точкой поисков истины. Примерно так вл. Антоний Сурожский советовал подходить к чтению Евангелия: не затушевывать возникающих в душе противоречий, а, напротив, отмечать их, размышлять над ними, чтобы они стали точками духовного роста. Возможно, какие-то из подобных вопросов не удастся разрешить и до конца жизни, но смысл ведь не в том, чтобы получить некие гладкие ответы на все вопросы, а чтобы эта жизнь во Христе у нас действительно была, и чтобы она была подлинной. Точно так же и наука, и образование нужны только тогда, когда они подлинны и воспринимаются всерьез. У меня может не быть ответа на какой-то достаточно важный вопрос, и научная честность, равно как и духовное трезвение, требуют признавать, что его нет. Но я доверяю Богу в том, что этот ответ в принципе может быть найден, пусть даже и в жизни будущего века. Это лучше, чем хватать первый попавшийся ответ и объявлять его окончательным.
Но если у нас порой возникают моменты внутреннего несогласия с самим Евангелием, то куда меньше таких спорных случаев связано с научным анализом и они куда легче разрешаются. Например, если исследователь пришел к выводу, что Послание к евреям в его окончательном виде почти наверняка не писал апостол Павел, что это значит для него? Только одно: авторитет текста не связан с его человеческим авторством. Церковь приняла это Послание как богодухновенное, увидела в нем изложение своей веры и включила его в канон. Кем оно было написано: учениками Павла с его слов, или каким-то отдельным автором – в данном случае никак не влияет на авторитетность самого текста, на истинность высказанных в нем идей.
Нет ничего удивительного в том, что для традиционных христиан любых деноминаций такой подход оказывался неприемлемым. Своеобразным «отрицанием отрицания» стал фундаментализм – течение, зародившееся на рубеже XIX–XX вв. в США. Теперь это слово применяют к любой религиозной группе, которая настаивает на безукоризненном исполнении правил своей религии и нередко активно навязывает ее всем остальным, но изначально фундаментализм родился среди протестантов, хотя эти воззрения разделяли и разделяют многие католики и православные. Само его название восходит к серии книг «The Fundamentals», опубликованной в 1910 г. М. и Л. Стюардом. Как нетрудно понять из названия, сторонники этого движения настаивали на некоторых фундаментальных истинах христианской веры: девственном рождении Христа, Его телесном воскресении, достоверности сотворенных Им чудес. В принципе, это естественная позиция любой группы христиан, придерживающихся своей традиции. Чтобы исповедовать ее, не нужно писать отдельных книг – достаточно символа веры.
Но есть в фундаментализме и нечто такое, что превосходит этот символ, что разделяется уже далеко не всеми традиционными христианами – это, прежде всего, принцип буквальной непогрешимости Писания: поскольку оно есть Слово Божие, то каждое его высказывание истинно в прямом и непосредственном смысле. Писание следует толковать буквально, если только сам текст Писания не призывает к обратному (например, не называет повествование притчей). Эта позиция тоже кажется традиционной, но на самом деле она таковой не является, ведь для отцов Церкви, да и вообще практически всех средневековых толкователей аллегорический и иные непрямые смыслы Писания имели ценность никак не меньшую, а обычно даже и большую, чем смысл буквальный. Фундаментализм, напротив, настаивает на безусловном первенстве и непогрешимости именно буквы Писания, которую отцы Церкви нередко оставляли в стороне.
В результате сторонники этого направления, например, категорически отвергают теорию эволюции на том основании, что в книге Бытия сотворение животных описывается как единовременный процесс, не оставляющий места постепенному развитию. Да и сами шесть дней творения понимаются фундаменталистами обычно как шесть промежутков по 24 часа, а возраст Вселенной при таком подходе насчитывает примерно семь тысяч лет. Такой взгляд называется единственно соответствующим Библии, но, по-видимому, с тем же успехом можно было бы считать единственно библейским представление о плоской неподвижной Земле, над которой движутся Солнце, Луна и звезды, поскольку именно этим языком пользуются библейские авторы (да и все мы, когда говорим «солнце взошло» или «солнце село за горизонт»).
На самом деле такой подход – другая крайность по сравнению с либеральной библейской критикой. Отрицая явную ложь либеральной критики с ее реконструкциями, фундаменталисты сами начинают создавать искусственные и неубедительные реконструкции (например, свою геологию, которая согласуется с представлением о мире, созданном семь тысяч лет назад в готовом виде) и предлагают свою неправду, которая имеет, по слову апостола, только «вид благочестия». Затем принцип непогрешимости распространяется еще дальше, чем у протестантов – таким же свойством наделяются и отцы Церкви, и, в конечном счете, избранные духовные лидеры…
Российская библеистика до революции 1917 г. была наукой достаточно молодой, оригинальной научной школы отечественные учение еще не успели сформировать, и основные их усилия сводились к тому, чтобы осмыслить и творчески перенять лучшие достижения библеистики западной. Собственно, в этом нет ничего нового – именно так обычно и начинался путь отечественной науки, в том числе и богословской, чтобы затем ей стать вполне самостоятельной и в некоторых областях даже превзойти западноевропейскую. Это удалось, например, с литургикой, но с библеистикой такого не случилось ни до революции, ни тем более, после нее. В результате российские библеисты на данном этапе вынуждены так или иначе перенимать западные методы, пользоваться выводами западных коллег; для православных вполне естественно при этом следовать наиболее консервативным образцам.
Именно поэтому фундаментализм – протестантское по своему происхождению течение – вдруг начинает восприниматься в России как некое чуть ли не святоотеческое учение, якобы единственно возможное для православных. Но в этом докладе я постараюсь показать, что на самом деле он скорее разрушителен, нежели полезен для российской библеистики, которая только начинает у нас складываться. Сегодня нередко можно слышать, как православные горячо оспаривают положения А. фон Гарнака или Г. Гункеля, как будто они были высказаны вчера (до Р. Бультмана руки доходят значительно реже, хотя это было бы намного актуальнее). Однако сегодня позицию этих ученых уже практически никто в чистом виде не разделяет, вся критика в их адрес давно была высказана, здесь остается только повторять в сотый раз сказанное уже давно; зато вот опасности фундаментализма замечаются намного реже.
Отчасти это было так уже с поколением дореволюционных ученых: когда Н.Н. Глубоковский в эмиграции принялся с помощью историко-филологических методов доказывать, что Послание к Евреям было написано непосредственно апостолом Павлом, он взял на себя неразрешимую задачу. Можно сказать: «я верю, что Послание написал сам апостол, поскольку об этом свидетельствуют многие церковные писатели», и это будет самодостаточное утверждение, ведь вера не требует доказательств. Но если уж прибегать к анализу стиля, композиции, манеры изложения, если смотреть на место этой книги в новозаветном каноне, то придется признать, что она сильно отличается от всех прочих посланий, носящих имя апостола Павла. Метод противоречит выводам, и, более того, научный анализ, направленный исключительно на доказательство заранее заданной точки зрения, перестает, по сути, быть научным. Исследователь здесь не столько разбирает разные аргументы, сколько отбирает те, которые ему потребны для доказательства, первичен у него не анализ, а вывод. Потому утрачивает смысл и дискуссия: если обе стороны имеют определенную и неизменную точку зрения, которая не может ничем быть поколеблена, то им и говорить меж собой не о чем. К сожалению, именно по такой модели и протекает нередко «диалог» о Священном Писании в нашем обществе.
Когда разразилась революция, отечественные библеисты во многом еще не определили своего положения на этой шкале, одним полюсом которой были либеральные критики, а другим – фундаменталисты. Понятно, что после 1917 г. на повестку дня вышли совершенно другие вопросы, но много ценного было сказано, к примеру, А.В. Карташевым в его докладе 1944 г., до сих пор не утратившем своей актуальности (хотя в части конкретных примеров там есть, что исправить). Стоит отметить, что в те же самые годы примерно такой же процесс поиска «срединного пути» между двумя крайностями шел и в католической церкви – можно привести в качестве примера энциклику «Divino afflante Spiritu», вышедшую в 1943 г. Возможно, этот процесс подстегнула именно Вторая мировая война, окончательно похоронившая и надежду ультраконсерваторов на «старую добрую Европу», и упования ультралибералов на «разумное устройство общества». Жизнь ставила перед Церковью насущные вопросы, отвечать на которые требовалось на современном языке, не изменяя в то же время многовековому Преданию, и не нужно, наверное, объяснять, что и в наше мирное время мы встречаемся со сходными проблемами.
Однако в целом позицию Карташова разделяли немногие православные – я прекрасно помню, как еще в конце 80-х гг. само выражение «парижская школа богословия» воспринималась чуть ли не как название ереси, а когда Патриарх Алексий II упомянул в своем публичном выступлении в МГУ имена ее представителей в положительном смысле, это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Времена меняются, и сегодня об этом даже странно вспоминать… До некоторой степени линию Карташова продолжал о. А. Мень, и мы знаем, сколько нареканий вызывали его книги. К сожалению, вместо конкретной критики (которая, конечно, всегда бывает уместна) обычно речь шла об огульном отрицании самого подхода, сочетающего научный анализ с духовным прочтением текста: негоже православным о таких вещах рассуждать! Такая позиция обычно позиционировала себя как консервативную, традиционалистскую, но по сути ее трудно называть иначе, как фундаменталистской.
Итак, подход А.В. Карташова и других ученых и богословов, принадлежащих к этому «срединному» направлению, заключается в том, чтобы позволить себе свободу научного анализа, оставаясь в рамках церковных догматов. Эти рамки достаточно широки: в конце концов, вера в Воскресение Христово или в сотворение мира Богом не может быть подтверждена или опровергнута наукой, поскольку наука изучает вещи естественные, а мы верим в сверхъестественное. Мертвые, по данным науки, не воскресают – именно поэтому для нас так значима вера в Воскресение, превосходящее законы естества. Если бы оно этим законам соответствовало, в нем не было бы ничего спасительного для нас.
Таким образом, православный ученый может оставаться вполне добросовестным ученым, а значит, в частности, не предрешать своих выводов. Если затем ему начинает казаться, что какие-то из этих выводов противоречат вере Церкви, это противоречие должно стать для него источником не испуга, а творческого напряжения, отправной точкой поисков истины. Примерно так вл. Антоний Сурожский советовал подходить к чтению Евангелия: не затушевывать возникающих в душе противоречий, а, напротив, отмечать их, размышлять над ними, чтобы они стали точками духовного роста. Возможно, какие-то из подобных вопросов не удастся разрешить и до конца жизни, но смысл ведь не в том, чтобы получить некие гладкие ответы на все вопросы, а чтобы эта жизнь во Христе у нас действительно была, и чтобы она была подлинной. Точно так же и наука, и образование нужны только тогда, когда они подлинны и воспринимаются всерьез. У меня может не быть ответа на какой-то достаточно важный вопрос, и научная честность, равно как и духовное трезвение, требуют признавать, что его нет. Но я доверяю Богу в том, что этот ответ в принципе может быть найден, пусть даже и в жизни будущего века. Это лучше, чем хватать первый попавшийся ответ и объявлять его окончательным.
Но если у нас порой возникают моменты внутреннего несогласия с самим Евангелием, то куда меньше таких спорных случаев связано с научным анализом и они куда легче разрешаются. Например, если исследователь пришел к выводу, что Послание к евреям в его окончательном виде почти наверняка не писал апостол Павел, что это значит для него? Только одно: авторитет текста не связан с его человеческим авторством. Церковь приняла это Послание как богодухновенное, увидела в нем изложение своей веры и включила его в канон. Кем оно было написано: учениками Павла с его слов, или каким-то отдельным автором – в данном случае никак не влияет на авторитетность самого текста, на истинность высказанных в нем идей.