«Знаешь, откуда это?» – спросил Енох, доедая сэндвич с копченым мясом.
«Да, из романа Менделе[149] "Фишка-хромой"».[150]
«Когда-нибудь ты станешь профессором идиша, точно как твоя сестра».
Перед тем как убежать на встречу с Ютексом,[151] самым большим клиентом Хантингдона, Енох одарил меня последней повестью из своего секретного архива. В 1938 году когда он привез в Черновицы свою молодую жену, мама свела знакомство с ее горничной. После тайной инспекции составленных тетей Манди списков покупок моя мама заявилась к ним домой и объявила, что ее невестка совершенно некомпетентна в ведении домашнего хозяйства.
Моя мама вполне была в состоянии расплатиться той же монетой. Во время школьной большой перемены она изливала на меня истории о любовных похождениях Еноха, словно они произошли только вчера. Эпизод с Верой Гакен[152] был ее любимым – я чуть не расхохотался, разглядев огромную бесформенную фигуру и жидкие волосы миссис Гакен на литературном вечере в Нью-Йорке много лет спустя, – а еще мама припомнила одну из острот дедушки, отпущенных по поводу Еноха. Вернувшись как-то ранним утром со свидания, он обнаружил, что дедушка еще не ложился и дожидается его.
«Доброе утро, Нисн!» – воскликнул он.
«Нисн? – переспросил Енох. – Почему вдруг я стал Нисном?» («Нисн» на идише это «Нисан».)
«Вайл нисн из кит вайт фун uep»,[153] – дивный каламбур, простой смысл которого в том, что еврейский месяц нисан рядом с месяцем ияр, а не-такой-уж-простой смысл – «ведь куда бы Нисн ни пошел, он всегда не слишком далеко от нее».
Так каким же образом возможно было добиться женщины – скажем, такой, как моя мама? Причем сделать это так, как следует, не через родственников, которые устраивают брак, и не с помощью любовной интрижки, когда вся семья вовлекается в скандал. Одно ясно. Вопреки заверениям Еноха, Вильно все-таки был романтическим городом.
Одной из любимых маминых тем во время моих тридцатипятиминутных больших перемен – ни одной минуты там не было потрачено на разговоры о школе – была «о пользе ума».
Когда Вильно стал частью новой Польской республики,[154] а из больших городов он последним приобрел этот статус, очень немногие представители еврейской молодежи поступили в университет, во-первых, потому что их не принимали, а во-вторых, новое правительство отказывалось признавать русские дипломы. Мама, например, не хотела снова записываться в гимназию. Заболев тифом, она пропустила выпускные экзамены и получила аттестат только благодаря специальному вмешательству родителей. А потом ее мать умерла. Зато папочка, мой отец, всего лишь шестнадцати лет от роду, совершил невозможное. Он без посторонней помощи выучил польский, заучивая наизусть стихи Мицкевича (это мамина версия), и пошел сдавать экзамены по-польски в высшее учебное заведение.
Знал ли я, что его чуть не выгнали за обнаруженную в экзаменационном вопросе ошибку? «Если ты меня еще раз перебьешь, – предупредил его экзаменатор, – я вышвырну тебя вон». Его спас инспектор, прибежавший сообщить об этой ошибке. В итоге папочка получил высший балл. А вот сочинение по-польски он сдал только на «удовлетворительно». Тема сочинения – «Наша отчизна» – была весьма чувствительной. Польша, как вы помните, только что возродилась, и папочка был так воодушевлен поэзией Мицкевича, что перегнул палку, употребив выражение kochana ojczyzna, «любимая отчизна», трижды. Когда вы говорите о своей «отчизне», наставлял его профессор, она, по определению, «любимая». Никогда больше, сказала мама, нельзя было обвинить папочку в том, что он майофисник,[155] ливрейный еврей-жополиз.
Если, будучи евреем, вы слишком хорошо овладели польским, вы могли показаться слишком умным и становились удобной мишенью для унижений и оскорблений. Слишком уж вы стараетесь, господин еврей. Вы уж не лезьте из кожи вон, доказывая свою полезность, свою преданность, свою любовь. Видали мы таких, как вы. Сейчас, когда наше заветное желание осуществилось и мы наконец свободны, едины, мы никому ничего не должны. Отныне мы определяем, кто свой, а кто чужой, и, даже если вы, евреи, сумеете дотянуть до требуемых баллов, обращаться ли с вами, как с равными, – это наше решение.
Однако поменяйте местами в этой истории начало и конец, и, возможно, ключом к сердцу женщины окажется предложение «никогда больше», то есть сама способность дать отпор.
«Глядя на папочку в его вечных очках с толстыми стеклами, вы никогда бы не догадались, насколько он бесстрашен», – сказала мама, открывая тем еще один свой обеденный монолог. Как-то он прогуливался со своими белосток-скими приятелями по Большой Погулянке и наткнулся на польских легионеров. Услышав, что они говорят на идише, офицер бросил отцу в лицо перчатку, которую тот презрительно отшвырнул в канаву. Это так разозлило офицера, что он вытащил пистолет. «Ну, давай, стреляй», – закричал отец, разрывая рубашку на груди. Офицер опешил, а потом, весь багровый от гнева, потащил отца и его друзей в полицейский участок.
«И что было дальше?»
«Их обвинили в неподобающем поведении и выпустили».
Ничуть не устрашенный случившимся, отец продолжал сражаться за униженных и оскорбленных. Однажды его соученик по фамилии Белинсон предстал перед Еврейским студенческим советом по ложному обвинению – какому именно, она не помнила, – и папочка встал на его защиту. Когда все обвинения были сняты, папин однокашник Рудницкий, который не фигурировал ни в одной другой истории, поднялся и прокричал из дальнего конца зала: «Была бы у нас хоть сотня таких Лейблов Роскисов!» А потом воскликнул на идише (заседание проводилось на польском): «Лейбке, гоб гихер хасене! Лейбке, женись побыстрее!»
Они называли ее Словик, «соловей» по-польски, и ее фигура, особенно в спортивных штанах и блузе во время занятий в гимнастической секции Еврейского академического спортивного клуба, с лихвой компенсировала ее несколько мужской нос. Теперь, когда изначальный план Маши Вельчер эмигрировать в Палестину с дипломом специалиста по раннему детскому воспитанию фрёбелевских курсов имени Песталоцци в Берлине полностью провалился, она, в сущности, тянула время. Ее отец уже вложил необходимую сумму на мамино содержание в Виленской еврейской общине, когда с ним случился едва не убивший его инфаркт. Сейчас она никак не могла оставить Вильно и поэтому записалась вольнослушательницей в университет Стефана Батория, а также стала заниматься в спортивном клубе.
«Да, из романа Менделе[149] "Фишка-хромой"».[150]
«Когда-нибудь ты станешь профессором идиша, точно как твоя сестра».
Перед тем как убежать на встречу с Ютексом,[151] самым большим клиентом Хантингдона, Енох одарил меня последней повестью из своего секретного архива. В 1938 году когда он привез в Черновицы свою молодую жену, мама свела знакомство с ее горничной. После тайной инспекции составленных тетей Манди списков покупок моя мама заявилась к ним домой и объявила, что ее невестка совершенно некомпетентна в ведении домашнего хозяйства.
Моя мама вполне была в состоянии расплатиться той же монетой. Во время школьной большой перемены она изливала на меня истории о любовных похождениях Еноха, словно они произошли только вчера. Эпизод с Верой Гакен[152] был ее любимым – я чуть не расхохотался, разглядев огромную бесформенную фигуру и жидкие волосы миссис Гакен на литературном вечере в Нью-Йорке много лет спустя, – а еще мама припомнила одну из острот дедушки, отпущенных по поводу Еноха. Вернувшись как-то ранним утром со свидания, он обнаружил, что дедушка еще не ложился и дожидается его.
«Доброе утро, Нисн!» – воскликнул он.
«Нисн? – переспросил Енох. – Почему вдруг я стал Нисном?» («Нисн» на идише это «Нисан».)
«Вайл нисн из кит вайт фун uep»,[153] – дивный каламбур, простой смысл которого в том, что еврейский месяц нисан рядом с месяцем ияр, а не-такой-уж-простой смысл – «ведь куда бы Нисн ни пошел, он всегда не слишком далеко от нее».
Так каким же образом возможно было добиться женщины – скажем, такой, как моя мама? Причем сделать это так, как следует, не через родственников, которые устраивают брак, и не с помощью любовной интрижки, когда вся семья вовлекается в скандал. Одно ясно. Вопреки заверениям Еноха, Вильно все-таки был романтическим городом.
Одной из любимых маминых тем во время моих тридцатипятиминутных больших перемен – ни одной минуты там не было потрачено на разговоры о школе – была «о пользе ума».
Когда Вильно стал частью новой Польской республики,[154] а из больших городов он последним приобрел этот статус, очень немногие представители еврейской молодежи поступили в университет, во-первых, потому что их не принимали, а во-вторых, новое правительство отказывалось признавать русские дипломы. Мама, например, не хотела снова записываться в гимназию. Заболев тифом, она пропустила выпускные экзамены и получила аттестат только благодаря специальному вмешательству родителей. А потом ее мать умерла. Зато папочка, мой отец, всего лишь шестнадцати лет от роду, совершил невозможное. Он без посторонней помощи выучил польский, заучивая наизусть стихи Мицкевича (это мамина версия), и пошел сдавать экзамены по-польски в высшее учебное заведение.
Знал ли я, что его чуть не выгнали за обнаруженную в экзаменационном вопросе ошибку? «Если ты меня еще раз перебьешь, – предупредил его экзаменатор, – я вышвырну тебя вон». Его спас инспектор, прибежавший сообщить об этой ошибке. В итоге папочка получил высший балл. А вот сочинение по-польски он сдал только на «удовлетворительно». Тема сочинения – «Наша отчизна» – была весьма чувствительной. Польша, как вы помните, только что возродилась, и папочка был так воодушевлен поэзией Мицкевича, что перегнул палку, употребив выражение kochana ojczyzna, «любимая отчизна», трижды. Когда вы говорите о своей «отчизне», наставлял его профессор, она, по определению, «любимая». Никогда больше, сказала мама, нельзя было обвинить папочку в том, что он майофисник,[155] ливрейный еврей-жополиз.
Если, будучи евреем, вы слишком хорошо овладели польским, вы могли показаться слишком умным и становились удобной мишенью для унижений и оскорблений. Слишком уж вы стараетесь, господин еврей. Вы уж не лезьте из кожи вон, доказывая свою полезность, свою преданность, свою любовь. Видали мы таких, как вы. Сейчас, когда наше заветное желание осуществилось и мы наконец свободны, едины, мы никому ничего не должны. Отныне мы определяем, кто свой, а кто чужой, и, даже если вы, евреи, сумеете дотянуть до требуемых баллов, обращаться ли с вами, как с равными, – это наше решение.
Однако поменяйте местами в этой истории начало и конец, и, возможно, ключом к сердцу женщины окажется предложение «никогда больше», то есть сама способность дать отпор.
«Глядя на папочку в его вечных очках с толстыми стеклами, вы никогда бы не догадались, насколько он бесстрашен», – сказала мама, открывая тем еще один свой обеденный монолог. Как-то он прогуливался со своими белосток-скими приятелями по Большой Погулянке и наткнулся на польских легионеров. Услышав, что они говорят на идише, офицер бросил отцу в лицо перчатку, которую тот презрительно отшвырнул в канаву. Это так разозлило офицера, что он вытащил пистолет. «Ну, давай, стреляй», – закричал отец, разрывая рубашку на груди. Офицер опешил, а потом, весь багровый от гнева, потащил отца и его друзей в полицейский участок.
«И что было дальше?»
«Их обвинили в неподобающем поведении и выпустили».
Ничуть не устрашенный случившимся, отец продолжал сражаться за униженных и оскорбленных. Однажды его соученик по фамилии Белинсон предстал перед Еврейским студенческим советом по ложному обвинению – какому именно, она не помнила, – и папочка встал на его защиту. Когда все обвинения были сняты, папин однокашник Рудницкий, который не фигурировал ни в одной другой истории, поднялся и прокричал из дальнего конца зала: «Была бы у нас хоть сотня таких Лейблов Роскисов!» А потом воскликнул на идише (заседание проводилось на польском): «Лейбке, гоб гихер хасене! Лейбке, женись побыстрее!»
Они называли ее Словик, «соловей» по-польски, и ее фигура, особенно в спортивных штанах и блузе во время занятий в гимнастической секции Еврейского академического спортивного клуба, с лихвой компенсировала ее несколько мужской нос. Теперь, когда изначальный план Маши Вельчер эмигрировать в Палестину с дипломом специалиста по раннему детскому воспитанию фрёбелевских курсов имени Песталоцци в Берлине полностью провалился, она, в сущности, тянула время. Ее отец уже вложил необходимую сумму на мамино содержание в Виленской еврейской общине, когда с ним случился едва не убивший его инфаркт. Сейчас она никак не могла оставить Вильно и поэтому записалась вольнослушательницей в университет Стефана Батория, а также стала заниматься в спортивном клубе.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента