Страница:
Передаю командование группой своему заместителю, а сам продолжаю лететь к Днепру. Под нами кромка правого берега. Никто не обращает внимания на одинокий самолет: зенитки по нему не бьют, истребителей противника не видно.
Я тяну, тяну "Ильюшина" туда, к своим, на левый берег. Шея устала от бесконечного вращения головой - вверх, вниз, налево, направо и снова-вверх, налево, вниз, направо.
Мне хотелось кричать от радости, когда мы перевалили через середину реки: теперь, даже если мотор остановится, я смогу спланировать к своим, на левый берег.
Огромная тяжесть во всем теле. Но мотор работает. Чувствую - из последних сил, но тянет. А садиться некуда. Под крыльями большое село. Разворачиваюсь влево вдоль Днепра и облегченно вздыхаю: под нами хутор и впереди большая полоса озими. Правда, вся она изрыта окопами, траншеями, воронками от снарядов и бомб, но ни времени, ни возможности иного выбора нет. Надо рисковать, тем более, что садиться буду на "живот" и это почти исключает вероятность перевернуться, заживо сгореть с самолетом. И еще одно несчастье: при вылете на задание отказал прибор скорости, вел группу, ориентируясь показаниями скорости по горизонту. Но идти на вынужденную, не зная своей скорости!
Все-таки посадил машину, правда, с плюхом, где-то примерно в километре от реки. Местность обстреливалась. Но, видимо, одинокий самолет не представлял для немцев важной цели и их мины не долетали до нас метров двести.
Пытаюсь связаться по радио с пролетающими над нами "Ильюшиными", но безрезультатно. Я отчетливо слышу их разговоры, да, наверное, и они меня слышат, но им не до меня. К тому же, не так просто увидеть одинокий штурмовик на зеленом поле.
Делать нечего, надо найти иной выход из создавшегося положения. Оставляю Саленко у самолета, а сам отправляюсь искать ближайший армейский штаб и очень скоро натыкаюсь на штаб 7-й гвардейской армии; доложил начальнику штаба о том, что видели на том берегу Днепра, и попросил помощи добраться до своего аэродрома. Тот внимательно выслушал, записал, что считал необходимым. На следующий день нас перебросили на родной аэродром. А примерно через педелю техники восстановили мой "Ил" и привезли на память "подарок" - 20-миллиметровый снаряд зенитной пушки "эрликон", который угодил в левую часть самолета, пробил броню и нижний бензобак. Два счастливых обстоятельства спасли тогда нас: снаряд оказался не зажигательным, а бронебойным и попал он не в дно бака, а на десять сантиметров выше, что сохранило часть бензина, на котором я и перетянул через Днепр.
Вскоре нашу штурмовую авиадивизию посадили за Днепром в районе Пятихатки.
Тогда до меня дошла скорбная весть о том, что мой друг и однокашник еще по Оренбургскому авиационному училищу, с которым я прошел долгий путь службы в авиации вплоть до августа 1943 года, Федя Дигелев погиб под Харьковом. Он совершил тогда свой восьмой боевой вылет.
К 23 октября наступающие войска 2-го Украинского фронта вышли на подступы к Кривому Рогу и Кировограду. Чтобы ликвидировать нависшую опасность, гитлеровское командование собрало сильную группировку, в том числе танковые подразделения, и бросило ее против наших частей, сильно поредевших и переутомленных предыдущими боями. Сюда пришлось направить всю авиацию и усилить войска артиллерией, которую взяли с других участков фронта. В свою очередь немцы сконцентрировали здесь бомбардировочную авиацию, которая беспрерывно висела над нашими позициями.
Нужно было точно выяснить силы немецкой группировки, ее состав. Эта задача возлагалась и на авиацию, хотя погода для ее действий стояла не совсем благоприятная: низкая облачность, порой высотой триста-четыреста метров, плохая видимость.
И вот мы, то есть четыре штурмовика, без прикрытия истребителей, вылетели в район Недайвода, чтобы провести разведку и, в частности, отыскать немецкую танковую дивизию, которая концентрировалась где-то в том районе.
Ставя задачу, начальник штаба полка закончил:
- Девятьяров, смотри, немцы подходят или уже входят в Недайводу.
К Недайводе подлетели примерно на высоте триста метров. Я вижу - в юго-западном направлении горит большое село. По дороге от него в Недайводу втягивается танковая часть. Пролетаем над селом, выходим с правой стороны шоссе, идущего на Кривой Рог, просматриваем местность. Через двадцать километров вижу: по дороге движется наша танкетка; откуда-то со стораны в нее попадает артиллерийский снаряд; мгновенная, как молния, вспышка - машина занялась ярким пламенем.
Значит, фашисты бьюг из-за угла, из засады. По это не то, что нам нужно, - это не танковая дивизия.
Разворачиваемся над Кривым Рогом. Город словно вымер: заводы не дымят, людей не видно, но и войск тоже. Нас никто не обстреливает. Став с другой стороны шоссе, ложимся на обратный курс. Пройдя половину расстояния от Кривого Рога до Недайводы, командую:
- Противник не обнаружен. Идем на Недайводу. Будем атаковать.
Только успел это передать, вижу небольшой шахтерский поселок и возле домиков, в садах-замаскировавшиеся танки с желтым камуфляжем.
- Немцы! - раздается у меня в шлемофоне.
- Вижу, - отвечаю я.
Но ударить по ним мы, к сожалению, не можем: мы их уже пролетали.
Нервы у гитлеровцев не выдержали: они, окончательно выдавая себя, открыли огонь по нашей четверке.
Я радировал в штаб полка:
- Шестьдесят фашистских танков укрылись в поселке. - Передаю координаты и свое решение:
- Атакую!
Наша четверка разворачивается и устремляется на притаившиеся вражеские танки, которые огрызаются плотным огнем зенитных установок. Но мы их все-таки накрываем. На головы фашистов из кассет штурмовиков сыплются кумулятивные противотанковые бомбы, прожигавшие броню (у каждого в четырех кассетах по 288 таких "малюток"). Не успевают затихнуть их взрывы, как "Илы", развернувшись, снизившись до бреющего полета, расстреливают все еще неподвижные танки реактивными снарядами, из пулеметов и пушек.
После второй атаки мы развернулись и примерно в восьми - десяти километрах от этого шахтерского поселка увидели наших связистов, сматывавших нитки проводов, минеров, устанавливавших минные поля, а у Недайводы наши танки Т-34. У меня зашевелились волосы на голове, когда подумал, что мы могли штурмовать свои войска!
За этот полет все его участники получили благодарность от командования корпуса и фронта, были представлены к правительственным наградам.
За время своей боевой фронтовой жизни более шестидесяти раз приводил родной "Ильюшин" на аэродром израненным, еле живым от осколков снарядов, пулеметных очередей, и три раза фашистские асы, наверное, сообщали своему командованию о сбитом штурмовике "Ил-2"-это были случаи, когда приходилось немедленно идти на вынужденную посадку. Самым запомнившимся стало 19 ноября 1943 года.
Еще 24 октября фашистское верховное командование, понимая, что стоит для рейха потеря Донбасса, криворожского района, рубежа Днепра, предпринимало отчаянные попытки если не сбросить в реку, то хотя бы задержать наступление Красной Армии. Все, что можно было наскрести с других фронтов, оставляя на Западе жидкие заслоны, густой метлой выметая тылы гитлеровское командование бросило на Днепр.
Вечером 24 октября на некоторых участках наши подразделения отступили километров на десять, но не удержались и откатились к реке Ингулец. На ее берегах развернулись ожесточенные бои. Немцы вынуждены были прекратить атаки и перейти к обороне. То же сделали и наши части. В середине ноября враг выдвинул в район Кривого Рога крупные механизированные части, в том числе танковый корпус. Эти части двигались по дороге Братолюбовка - Гуровка.
Наша группа из двенадцати штурмовиков должна была выяснить примерно силы противника, направление основного удара его группировки. Действовать предстояло без прикрытия истребителей.
Перед самым вылетом к моему самолету подъехала автомашина начальника штаба полка. Забравшись к кабине, а я уже сидел на своем месте, он еще раз повторил свою просьбу-приказ:
- Смотри, Батя, смотри внимательно. Выходят немцы южнее Гуровки или нет.
- Да я же сотню раз уже слышал об этом. Помню.
Ну что, снова повторять.
- Знаю я вас - увидите цель и все остальное забудете.
- Честное пионерское - не забуду.
Мы успешно миновали сильный заградительный огонь фашистов, которые стреляли из всех видов оружия, и вышли севернее Гуровки, где сосредоточились значительные силы противника.
Дело шло к вечеру, погода стояла пасмурная, отчетливо виднелись только трассы летящих снарядов, облачность стояла на высоте триста-четыреста метров.
Моим заместителем летел Николай Евсюков, он вел вторую шестерку.
Благополучно пройдя севернее Гуровки, нанеся там удар по скоплению живой силы и техники фашистов, я, помня приказ начальника штаба полка, вместо того чтобы развернуться в свою сторону, направляю машину к южной окраине Гуровки. Евсюков, ничего не зная о имеющемся у меня приказе, разворачивается в противоположную сторону, беря курс на свой аэродром. За ним устремляется вся его шестерка, а за ними и мои ведомые. Конечно, Николай не имел права этого делать - он должен был следовать за мной. Но и я спохватился только тогда, когда группа ушла уже на восемьсот-тысячу метров на восток.
Так вот и получилось, что я, ведущий, вместо того чтобы возглавить штурмовики, оказался от них далеко в хвосте, один-одинешенек в пасмурном неуютном небе, прошиваемом со всех сторон трассами зенитных снарядов и пулеметными очередями. Особенно густо вспыхивали разрывы там, где были видны наши "Ильюшины". Я вижу, как Евсюков, а за ним и все штурмовики ныряют в облака, спасаясь от заградительного огня немцев.
Моя машина появляется над этим районом в то время, когда фашисты окончательно потеряли нашу группу. Теперь всю силу огня они обрушивают на одинокий, отбившийся от своих, самолет. Перед моими глазами проносятся разноцветные смертоносные трассы - красные, зеленые, желтые, синие, одна выше, другая ниже, иные по бокам.
Следую примеру Евсюкова и стремительно ныряю в облака. Но и здесь вижу, как вспарывают воздух снаряды и пулеметные очереди, каждая из которых может стать для меня роковой. Маневрирую, насколько возможно, и... забываю о приборах.
Неожиданно меня отрывает от сиденья и тянет вверх, к фонарю. "Валюсь!"-мелькнуло в голове. Инстинктивно отдаю ручку от себя. Но меня по-прежнему прижимает к фонарю. Вдруг перед глазами замелькала земля: самолет вываливается из облаков под углом в шестьдесят градусов, круто пикируя с высоты в триста-четыреста метров к быстро несущимся навстречу окопам, блиндажам, траншеям. Я нажимаю на гашетки и бесприцельно веду огонь из пушек и пулеметов. Но долго стрелять нельзя - могу врезаться в землю. Пытаюсь вывести самолет из пикирования, но не хватает усилий рулей. Воспользовался тримером, что на левой стороне кабины. Только тогда машина стала выходить из пикирования; а до земли оставалось пятьдесят-шестьдесят метров; у меня от перегрузки потемнело в глазах.
Когда пришел в себя, вижу, что наша группа, идущая впереди и выше меня, вновь попала в зону огня. Не прекращается обстрел и моего "Ильюшина". Единственный выход: резко кладу самолет на крыло, скольжу и вывожу его из крена на высоте семи-пяти метров. В это же время по переговорному аппарату слышу голос своего стрелка. Что он кричал, не понял - было не до того: все усилия были отданы маневру.
Только вырвавшись из цепких клещей фашистских зенитчиков, чуть не задевая землю, я переключил рацию на стрелка.
- Саленко, ты что бубнил? - спрашиваю его.
Но Саленко молчит. Оборачиваюсь, осматриваю кабину стрелка. Его не видно. Но ощутимо запахло гарью: характерный запах горящей резины и еще каких-то материалов. Ощупал себя, парашют - кажется, ничего не горит. Искры появляются откуда-то сзади, из кабины стрелка.
Снова вызываю Саленко. В ответ - молчание. "Неужели убит? Может быть, ранен и не может собраться с силами? Надо спасать!" - все это мгновенно пронеслось в мозгу, а сам стараюсь определить свое местоположение. Немцы не стреляют. Вот впереди линия окопов, траншеи, проскакиваю над ними и различаю солдат в серых шинелях и шапках-ушанках. Вот это здорово: оказывается, что я не заметил, как перелетел первую линию нашей обороны, а эта уже вторая-на первой в полный рост не ходят.
Надо садиться, самолет горит. Впереди небольшой холм, на нем посевы озими, за ним, видимо, населенный пункт - там виднеется колокольня церкви.
Мотор работает нормально. Решаю садиться, сбавляю газ и - черт возьми! - перед самым носом выскакивает неприметный овраг. Газую, перескакиваю овраг и, не выпуская шасси, плюхаюсь на "живот" машины. Из глаз сыплются искры - головой ударился о бронестекло, но разум не потерял.
Отстегиваю ремни и буквально вываливаюсь из кабины. Фонарь задней кабины открыт, но стрелка там нет: Саленко пропал. В кабине все горит, что-то трещит, рвутся патроны. Горстями хватаю землю, забрасываю огонь. Подбегают солдаты и через две минуты огонь сбит.
Обхожу вокруг "Ильюшина", пытаюсь выяснить причину пожара. Вижу одну пробоину в стабилизаторе - она не могла вызвать пожар. Больше попаданий нет. Посередине кабины стрелка лежит сигнальная ракетница, ракета выстрелена, гильза пустая; вокруг рассыпаны обуглившиеся ракеты, патроны от автомата, с которым летал Саленко; привязные ремни, шнур от шлемофона, нижний полик обгорели, даже борт фюзеляжа обуглился.
Но где. же Саленко? Ничто не подсказывает причину его исчезновения.
Солдаты, помогавшие тушить пожар, позвали к себе: в овраге, который я перескочил, была их землянка. Там сидел капитан. Познакомились. Оказались чуть ли не земляки, он был из Челябинска. Хозяин землянки предложил:
- Может, перекусите, товарищ капитан. Есть конина и американские консервы.
- Знаешь, что-то не хочется. Все еще не могу прийти в себя. И куда делся мой стрелок?
- Найдется, если не погиб... Может, попробуете, - -он встряхнул флягой, в ней что-то забулькало. - Остался спирт.
- Налей, - согласился я.
Спирту оказалось граммов пятьдесят и такого страшного цвета пережженной резины, что выпил его с опаской. Но после этого появился аппетит, и американские консервы под неторопливый разговор были поглощены.
В углу землянки зазуммерил телефон. Вызвали капитана. Видимо, разговаривало высокое начальство:
капитан отвечал односложно.
- Да... Здесь... Так точно... Направляю... - Отдав трубку телефонисту, капитан оказал:
- Звонили из штаба армии. Спрашивают, где летчик с самолета, который сел на вынужденную. Приказывают немедленно направить в штаб армии.
- Куда же я в такую темень? Заплутаюсь, как только выберусь из землянки.
- Ну, это не беда. Дам вам провожатого, он здесь все дороги и тропы знает.
Даже пройдя значительное расстояние, я все еще не мог освоиться с темнотой, шел, как слепой, ориентируясь на звук шагов солдата, шагавшего впереди. А он здесь действительно, видимо, знал каждый куст и каждую выбоину.
- Товарищ капитан, осторожнее. Тут речка, переход из жердей.
Я же не вижу ни речки, ни жердей. Осторожно нащупываю ногами переход. Солдат уже на том берегу, зовет меня, а я ползу по жердям, как жук по тростинке, пока не ощущаю под руками землю, траву и облегченно вздыхаю.
В штабе армии подробно доложил оперативному дежурному о том, что видел в немецких тылах и тут же, в его комнате, разморенный теплом, моментально заснул, повалившись на кушетку, предложенную дежурным.
Утром мне помогли связаться со своим командованием, перелететь на аэродром.
Через три дня мы встретились и с Саленко. Оказывается, когда я резко выводил самолет из пикирования, он в полубессознании от перегрузки выронил сигнальную ракетницу, которая выстрелила, ракета начала гореть в кабине. Ему же показалось, что машина получила повреждение и горит бензобак. Он кричал мне об этом в переговорное устройство, я не отвечал, а самолет валился на крыло. Тогда он открыл фонарь и крикнул через борт, что "мы подбиты", а я снова молчал Машина же продолжала валиться. Что ему оставалось делать?! "Летчик убит!" - он вывалился из кабины, раскрыл парашют, а "Ильюшин" ушел дальше на восток.
Приземлился Саленко на "нейтральной" полосе, примерно в четырехстах метрах от немцев и в шестистах метрах от наших позиций. Попробовал подняться - фрицы тотчас же открыли огонь. Пришлось притаиться, лежать не шевелясь. Только когда окончательно стемнело, к нему приползли наши солдаты и вывели к себе.
Ночевал он, оказывается, километрах в десяти от штаба армии, где я провел ту ночь.
Не знаю, по какой ассоциации или аналогии, но после этого случая 19 ноября вдруг появилось чувство, что в декабре меня обязательно собьют. Какое-то дикое суеверие! Но среди некоторой части летчиков бытовали такие поверья: перед боевым вылетом не бриться, фотографий в полет не брать, при вылете не прощаться с товарищами, не вылетать на самолете с тем номером, который был когда тебя сбили,-требуй другой и прочее, и прочее. Одним словом, если бы следовать всем этим приметам, то и летать было бы некогда. Но что поделаешь - не верил в эти поверья, а где-то в тишке гвоздилось - "в декабре собьют": 14 сентября сел на вынужденную, 15 октября был сбит за Днепром и вот теперь, 19 ноября, загорелся самолет.
Но вот прошел декабрь-не сбили, провоевал весь следующий 1944 год, сделал около пятидесяти боевых вылетов, - тоже не сбили и только на подступах к Берлину, 26 марта 1945 года, фашистские зенитчики пять раз попали в мой "Ильюшин" так, что даже три лопасти винта оборвало, примерно по шестьдесят сантиметров, и пришлось вновь садить машину на "живот".
Конечно, задолго до этого случая я "излечился" от всяких "предчувствий", "поверий" и "заповедей". Да, собственно, и те, кто говорил о них, - сами не верили в них: получали приказ и летели бритыми или небритыми, с фотографиями и без них, и какой бы номер ни носила твоя машина - бросались в гущу скоротечного воздушного боя и побеждали.
Один бывший солдат говорил мне:
- И на войне, Александр Андреевич, человек должен есть и пить, спать и отдыхать. И веселиться. Да, да, веселиться. Если он этого делать не будет, то и воевать по-настоящему не сможет. Другое, что для этого не всегда имеются соответствующие условия, обстоятельства. Война - это, что ни говори, дело жестокое.
Да, воевать - это не обычное состояние человека. Постоянные бои, гибель товарищей, огромное нервное напряжение так или иначе воздействуют на людей, порой ожесточают, один становится замкнутым, углубленным в себя, угрюмым, другой, наоборот, начинает кичиться какой-то бесшабашной лихостью, удальством и этим бахвалиться. Вот почему так ценятся в боевой солдатской семье свои Василии Теркины, которые веселой присказкой, едкой шуткой, бойкой побасенкой развеселят загрустившего, подбодрят уставшего, осадят зарвавшегося.
Как и в каждой воинской части были у нас в полку свои заводилы, острословы, песенники. Да, наверное, их имелось даже больше, чем "полагалось по штату", - летчики народ молодой, жизнерадостный и дружный.
Во второй эскадрильи любили слушать "невыдуманные истории" Владимира Жигунова, песни под аккомпанемент гитары Маракушина, игру на баяне летчика из первой эскадрильи Виктора Кудрявцева; все мы хохотали до слез над рассказами летчика Киядарьяна.
Однажды вечером (это было, когда мы стояли уже за Днепром) я вернулся из столовой в наше "общежитие" А мы занимали тогда здание школы, в одной из классных комнат которой размещались летчики, а в другой - стрелки. Вижу, в коридоре, возле нашей комнаты, толпятся почти все стрелки.
- Что-то случилось? - спрашиваю у них. Они смеются, говорят, что комэск-1 (им был Николай Евсюков) "проводит опыт".
Вхожу в комнату, забитую летчиками, стрелками - всеми, у кого оказался свободный вечер. Посреди комнаты освобожден круг. Там лежит довольно толстая доска длиной примерно метра в четыре. По концам ее стоят два летчика, перед ней - стрелок, а напротив его - Евсюков.
- Летать боишься?
- Нет, товарищ комэск, не боюсь.
- Так-таки не боишься?
- Не боюсь.
- Тогда проверим. Становись на доску. Стрелок недоумевающе смотрит на Евсюкова, встает на доску. В руках у командира появляется полотенце, он завязывает стрелку глаза. Все присутствующие в классе затихают - если закрыть глаза, то покажется, что в комнате никого нет. Комэск берет "подопытного" за руку, а летчики, стоящие по краям доски, медленно начинают ее поднимать, чуть-чуть раскачивая. Сам Евсюков столь же медленно начинает приседать, одновременно пятясь от стрелка. Вот он уже выпустил его руку. Доска теперь на высоте десяти - пятнадцати сантиметров от пола.
Евсюков командует, отойдя уже на два-три метра:
- Выше, выше!
Но доску не поднимают, ее только продолжают слегка раскачивать.
- Еще выше! Держись, стрелок! И неожиданно, по-командирски:
- Прыгай.
"Подопытный", считая, что его вознесли на полтора-два метра, сосредотачивается, сжимается и ... Одни из "подопытных" "прыгали", а другие терялись и вместо того, чтобы соскочить с доски, ощупывали ее и стремились сесть, дабы потом соскользнуть с "высоты".
Прошедшего "проверку" не выпускали из комнаты, чтобы сохранить в тайне секрет "опыта", а из коридора вызывали следующего.
Бывали у нас и концерты - самодеятельные или, когда приезжали фронтовые артистические бригады, смотрели мы и кино, конечно же, постоянно слушали радио. Все это как-то сбрасывало нервную напряженность боевых вылетов, облегчало боевые будни. Но случалось и так, что песня недопета, аккорд баяниста не завершен, кинолента лишь началась, как раздается:
- Боевая тревога! Все на аэродром!
И снова вылеты: бомбить, штурмовать, разведывать.
В конце ноября 1943 года наши войска, расширяя плацдарм за Днепром, овладели важным железнодорожным узлом Знаменка, отрезав путь на запад для вражеской группировки, находившейся в районе Днепропетровск-Запорожье. Немецкое командование стало срочно перебрасывать подвижной железнодорожный состав на юг, в район Николаева.
Шестого декабря стояла такая низкая облачность, что все посчитали вылетов не будет: как же лететь, если в ста метрах от себя ничего не видно. Так ведь можно и в землю врезаться. Сидим отдыхаем.
Вдруг приказ:
- Девятьяров. С четверкой "Ильюшиных" от-штурмовать дорогу Ад-жамка Медерово, по которой отступает техника и пехота фашистов. Прикрытия истребителей не будет. Ясно?
- Ясно!
- Выполняйте. Взвилась куда-то за тучи зеленая ракета, выплеснулась перед нами ярким огнем, и четверка "Илов" оторвалась от взлетной полосы.
Самое сложное для штурмовика, особенно для ведущего группу - это выйти на цель, появиться над ней таким образом, чтобы ни зенитчики, ни истребители противника не смогли перехватить, засечь, пристреляться.
Наша четверка присмотрела железную дорогу, идущую на Николаев, и с правым разворотом устремилась к цели. На разъезде увидели вагонов двадцать с танками и автомашинами. Паровоза впереди эшелона не было.
Обо всем этом я сообщил по радио командованию, а' сам повел "Илы" к дороге, которую нам надлежало "обработать". Но еще одна неожиданность: вскоре за разъездом появилась железнодорожная станция, на главном пути ее стоял пассажирский состав и паровоз, уже прицепленный к нему, устремленный на юг, то есть в сторону Николаева. Промчались мы над ним на высоте около четырехсот метров и видели, как из вагонов выпрыгивали гитлеровцы: санитары бежали в разные стороны от железнодорожного полотна, многие раненые прыгали на костылях, чтобы укрыться в какой ни попадись ямке, канаве, другие ползли подальше от злосчастного эшелона, третьи лежали неподвижно, устремив взгляд в небо, - будь, что будет!
Но у меня был приказ, и мы, облетев станцию, вырвались, наконец, к цели.
Об этом я тоже радировал командованию.
Шоссейную дорогу, обозначенную на наших картах, мы прочесали на совесть: фашистов с нее, как ветром сдуло. И вернулись мы домой с сознанием полного выполнения своего долга.
Примерно минут через пять-десять, после того как штурмовики отрулили к своим стоянкам, меня вызвал к телефону начальник штаба дивизии.
- Девятьяров слушает.
- Значит, так получается, Батя, ты противника увидел, мог его уничтожить, но "помиловал", ушел со своими орлами?
- Товарищ...
- Помолчи. На станции видели железнодорожный эшелон под парами? Почему не атаковали?
- Товарищ...
- На разъезде стоял состав? Вы его пожалели?!
Я тяну, тяну "Ильюшина" туда, к своим, на левый берег. Шея устала от бесконечного вращения головой - вверх, вниз, налево, направо и снова-вверх, налево, вниз, направо.
Мне хотелось кричать от радости, когда мы перевалили через середину реки: теперь, даже если мотор остановится, я смогу спланировать к своим, на левый берег.
Огромная тяжесть во всем теле. Но мотор работает. Чувствую - из последних сил, но тянет. А садиться некуда. Под крыльями большое село. Разворачиваюсь влево вдоль Днепра и облегченно вздыхаю: под нами хутор и впереди большая полоса озими. Правда, вся она изрыта окопами, траншеями, воронками от снарядов и бомб, но ни времени, ни возможности иного выбора нет. Надо рисковать, тем более, что садиться буду на "живот" и это почти исключает вероятность перевернуться, заживо сгореть с самолетом. И еще одно несчастье: при вылете на задание отказал прибор скорости, вел группу, ориентируясь показаниями скорости по горизонту. Но идти на вынужденную, не зная своей скорости!
Все-таки посадил машину, правда, с плюхом, где-то примерно в километре от реки. Местность обстреливалась. Но, видимо, одинокий самолет не представлял для немцев важной цели и их мины не долетали до нас метров двести.
Пытаюсь связаться по радио с пролетающими над нами "Ильюшиными", но безрезультатно. Я отчетливо слышу их разговоры, да, наверное, и они меня слышат, но им не до меня. К тому же, не так просто увидеть одинокий штурмовик на зеленом поле.
Делать нечего, надо найти иной выход из создавшегося положения. Оставляю Саленко у самолета, а сам отправляюсь искать ближайший армейский штаб и очень скоро натыкаюсь на штаб 7-й гвардейской армии; доложил начальнику штаба о том, что видели на том берегу Днепра, и попросил помощи добраться до своего аэродрома. Тот внимательно выслушал, записал, что считал необходимым. На следующий день нас перебросили на родной аэродром. А примерно через педелю техники восстановили мой "Ил" и привезли на память "подарок" - 20-миллиметровый снаряд зенитной пушки "эрликон", который угодил в левую часть самолета, пробил броню и нижний бензобак. Два счастливых обстоятельства спасли тогда нас: снаряд оказался не зажигательным, а бронебойным и попал он не в дно бака, а на десять сантиметров выше, что сохранило часть бензина, на котором я и перетянул через Днепр.
Вскоре нашу штурмовую авиадивизию посадили за Днепром в районе Пятихатки.
Тогда до меня дошла скорбная весть о том, что мой друг и однокашник еще по Оренбургскому авиационному училищу, с которым я прошел долгий путь службы в авиации вплоть до августа 1943 года, Федя Дигелев погиб под Харьковом. Он совершил тогда свой восьмой боевой вылет.
К 23 октября наступающие войска 2-го Украинского фронта вышли на подступы к Кривому Рогу и Кировограду. Чтобы ликвидировать нависшую опасность, гитлеровское командование собрало сильную группировку, в том числе танковые подразделения, и бросило ее против наших частей, сильно поредевших и переутомленных предыдущими боями. Сюда пришлось направить всю авиацию и усилить войска артиллерией, которую взяли с других участков фронта. В свою очередь немцы сконцентрировали здесь бомбардировочную авиацию, которая беспрерывно висела над нашими позициями.
Нужно было точно выяснить силы немецкой группировки, ее состав. Эта задача возлагалась и на авиацию, хотя погода для ее действий стояла не совсем благоприятная: низкая облачность, порой высотой триста-четыреста метров, плохая видимость.
И вот мы, то есть четыре штурмовика, без прикрытия истребителей, вылетели в район Недайвода, чтобы провести разведку и, в частности, отыскать немецкую танковую дивизию, которая концентрировалась где-то в том районе.
Ставя задачу, начальник штаба полка закончил:
- Девятьяров, смотри, немцы подходят или уже входят в Недайводу.
К Недайводе подлетели примерно на высоте триста метров. Я вижу - в юго-западном направлении горит большое село. По дороге от него в Недайводу втягивается танковая часть. Пролетаем над селом, выходим с правой стороны шоссе, идущего на Кривой Рог, просматриваем местность. Через двадцать километров вижу: по дороге движется наша танкетка; откуда-то со стораны в нее попадает артиллерийский снаряд; мгновенная, как молния, вспышка - машина занялась ярким пламенем.
Значит, фашисты бьюг из-за угла, из засады. По это не то, что нам нужно, - это не танковая дивизия.
Разворачиваемся над Кривым Рогом. Город словно вымер: заводы не дымят, людей не видно, но и войск тоже. Нас никто не обстреливает. Став с другой стороны шоссе, ложимся на обратный курс. Пройдя половину расстояния от Кривого Рога до Недайводы, командую:
- Противник не обнаружен. Идем на Недайводу. Будем атаковать.
Только успел это передать, вижу небольшой шахтерский поселок и возле домиков, в садах-замаскировавшиеся танки с желтым камуфляжем.
- Немцы! - раздается у меня в шлемофоне.
- Вижу, - отвечаю я.
Но ударить по ним мы, к сожалению, не можем: мы их уже пролетали.
Нервы у гитлеровцев не выдержали: они, окончательно выдавая себя, открыли огонь по нашей четверке.
Я радировал в штаб полка:
- Шестьдесят фашистских танков укрылись в поселке. - Передаю координаты и свое решение:
- Атакую!
Наша четверка разворачивается и устремляется на притаившиеся вражеские танки, которые огрызаются плотным огнем зенитных установок. Но мы их все-таки накрываем. На головы фашистов из кассет штурмовиков сыплются кумулятивные противотанковые бомбы, прожигавшие броню (у каждого в четырех кассетах по 288 таких "малюток"). Не успевают затихнуть их взрывы, как "Илы", развернувшись, снизившись до бреющего полета, расстреливают все еще неподвижные танки реактивными снарядами, из пулеметов и пушек.
После второй атаки мы развернулись и примерно в восьми - десяти километрах от этого шахтерского поселка увидели наших связистов, сматывавших нитки проводов, минеров, устанавливавших минные поля, а у Недайводы наши танки Т-34. У меня зашевелились волосы на голове, когда подумал, что мы могли штурмовать свои войска!
За этот полет все его участники получили благодарность от командования корпуса и фронта, были представлены к правительственным наградам.
За время своей боевой фронтовой жизни более шестидесяти раз приводил родной "Ильюшин" на аэродром израненным, еле живым от осколков снарядов, пулеметных очередей, и три раза фашистские асы, наверное, сообщали своему командованию о сбитом штурмовике "Ил-2"-это были случаи, когда приходилось немедленно идти на вынужденную посадку. Самым запомнившимся стало 19 ноября 1943 года.
Еще 24 октября фашистское верховное командование, понимая, что стоит для рейха потеря Донбасса, криворожского района, рубежа Днепра, предпринимало отчаянные попытки если не сбросить в реку, то хотя бы задержать наступление Красной Армии. Все, что можно было наскрести с других фронтов, оставляя на Западе жидкие заслоны, густой метлой выметая тылы гитлеровское командование бросило на Днепр.
Вечером 24 октября на некоторых участках наши подразделения отступили километров на десять, но не удержались и откатились к реке Ингулец. На ее берегах развернулись ожесточенные бои. Немцы вынуждены были прекратить атаки и перейти к обороне. То же сделали и наши части. В середине ноября враг выдвинул в район Кривого Рога крупные механизированные части, в том числе танковый корпус. Эти части двигались по дороге Братолюбовка - Гуровка.
Наша группа из двенадцати штурмовиков должна была выяснить примерно силы противника, направление основного удара его группировки. Действовать предстояло без прикрытия истребителей.
Перед самым вылетом к моему самолету подъехала автомашина начальника штаба полка. Забравшись к кабине, а я уже сидел на своем месте, он еще раз повторил свою просьбу-приказ:
- Смотри, Батя, смотри внимательно. Выходят немцы южнее Гуровки или нет.
- Да я же сотню раз уже слышал об этом. Помню.
Ну что, снова повторять.
- Знаю я вас - увидите цель и все остальное забудете.
- Честное пионерское - не забуду.
Мы успешно миновали сильный заградительный огонь фашистов, которые стреляли из всех видов оружия, и вышли севернее Гуровки, где сосредоточились значительные силы противника.
Дело шло к вечеру, погода стояла пасмурная, отчетливо виднелись только трассы летящих снарядов, облачность стояла на высоте триста-четыреста метров.
Моим заместителем летел Николай Евсюков, он вел вторую шестерку.
Благополучно пройдя севернее Гуровки, нанеся там удар по скоплению живой силы и техники фашистов, я, помня приказ начальника штаба полка, вместо того чтобы развернуться в свою сторону, направляю машину к южной окраине Гуровки. Евсюков, ничего не зная о имеющемся у меня приказе, разворачивается в противоположную сторону, беря курс на свой аэродром. За ним устремляется вся его шестерка, а за ними и мои ведомые. Конечно, Николай не имел права этого делать - он должен был следовать за мной. Но и я спохватился только тогда, когда группа ушла уже на восемьсот-тысячу метров на восток.
Так вот и получилось, что я, ведущий, вместо того чтобы возглавить штурмовики, оказался от них далеко в хвосте, один-одинешенек в пасмурном неуютном небе, прошиваемом со всех сторон трассами зенитных снарядов и пулеметными очередями. Особенно густо вспыхивали разрывы там, где были видны наши "Ильюшины". Я вижу, как Евсюков, а за ним и все штурмовики ныряют в облака, спасаясь от заградительного огня немцев.
Моя машина появляется над этим районом в то время, когда фашисты окончательно потеряли нашу группу. Теперь всю силу огня они обрушивают на одинокий, отбившийся от своих, самолет. Перед моими глазами проносятся разноцветные смертоносные трассы - красные, зеленые, желтые, синие, одна выше, другая ниже, иные по бокам.
Следую примеру Евсюкова и стремительно ныряю в облака. Но и здесь вижу, как вспарывают воздух снаряды и пулеметные очереди, каждая из которых может стать для меня роковой. Маневрирую, насколько возможно, и... забываю о приборах.
Неожиданно меня отрывает от сиденья и тянет вверх, к фонарю. "Валюсь!"-мелькнуло в голове. Инстинктивно отдаю ручку от себя. Но меня по-прежнему прижимает к фонарю. Вдруг перед глазами замелькала земля: самолет вываливается из облаков под углом в шестьдесят градусов, круто пикируя с высоты в триста-четыреста метров к быстро несущимся навстречу окопам, блиндажам, траншеям. Я нажимаю на гашетки и бесприцельно веду огонь из пушек и пулеметов. Но долго стрелять нельзя - могу врезаться в землю. Пытаюсь вывести самолет из пикирования, но не хватает усилий рулей. Воспользовался тримером, что на левой стороне кабины. Только тогда машина стала выходить из пикирования; а до земли оставалось пятьдесят-шестьдесят метров; у меня от перегрузки потемнело в глазах.
Когда пришел в себя, вижу, что наша группа, идущая впереди и выше меня, вновь попала в зону огня. Не прекращается обстрел и моего "Ильюшина". Единственный выход: резко кладу самолет на крыло, скольжу и вывожу его из крена на высоте семи-пяти метров. В это же время по переговорному аппарату слышу голос своего стрелка. Что он кричал, не понял - было не до того: все усилия были отданы маневру.
Только вырвавшись из цепких клещей фашистских зенитчиков, чуть не задевая землю, я переключил рацию на стрелка.
- Саленко, ты что бубнил? - спрашиваю его.
Но Саленко молчит. Оборачиваюсь, осматриваю кабину стрелка. Его не видно. Но ощутимо запахло гарью: характерный запах горящей резины и еще каких-то материалов. Ощупал себя, парашют - кажется, ничего не горит. Искры появляются откуда-то сзади, из кабины стрелка.
Снова вызываю Саленко. В ответ - молчание. "Неужели убит? Может быть, ранен и не может собраться с силами? Надо спасать!" - все это мгновенно пронеслось в мозгу, а сам стараюсь определить свое местоположение. Немцы не стреляют. Вот впереди линия окопов, траншеи, проскакиваю над ними и различаю солдат в серых шинелях и шапках-ушанках. Вот это здорово: оказывается, что я не заметил, как перелетел первую линию нашей обороны, а эта уже вторая-на первой в полный рост не ходят.
Надо садиться, самолет горит. Впереди небольшой холм, на нем посевы озими, за ним, видимо, населенный пункт - там виднеется колокольня церкви.
Мотор работает нормально. Решаю садиться, сбавляю газ и - черт возьми! - перед самым носом выскакивает неприметный овраг. Газую, перескакиваю овраг и, не выпуская шасси, плюхаюсь на "живот" машины. Из глаз сыплются искры - головой ударился о бронестекло, но разум не потерял.
Отстегиваю ремни и буквально вываливаюсь из кабины. Фонарь задней кабины открыт, но стрелка там нет: Саленко пропал. В кабине все горит, что-то трещит, рвутся патроны. Горстями хватаю землю, забрасываю огонь. Подбегают солдаты и через две минуты огонь сбит.
Обхожу вокруг "Ильюшина", пытаюсь выяснить причину пожара. Вижу одну пробоину в стабилизаторе - она не могла вызвать пожар. Больше попаданий нет. Посередине кабины стрелка лежит сигнальная ракетница, ракета выстрелена, гильза пустая; вокруг рассыпаны обуглившиеся ракеты, патроны от автомата, с которым летал Саленко; привязные ремни, шнур от шлемофона, нижний полик обгорели, даже борт фюзеляжа обуглился.
Но где. же Саленко? Ничто не подсказывает причину его исчезновения.
Солдаты, помогавшие тушить пожар, позвали к себе: в овраге, который я перескочил, была их землянка. Там сидел капитан. Познакомились. Оказались чуть ли не земляки, он был из Челябинска. Хозяин землянки предложил:
- Может, перекусите, товарищ капитан. Есть конина и американские консервы.
- Знаешь, что-то не хочется. Все еще не могу прийти в себя. И куда делся мой стрелок?
- Найдется, если не погиб... Может, попробуете, - -он встряхнул флягой, в ней что-то забулькало. - Остался спирт.
- Налей, - согласился я.
Спирту оказалось граммов пятьдесят и такого страшного цвета пережженной резины, что выпил его с опаской. Но после этого появился аппетит, и американские консервы под неторопливый разговор были поглощены.
В углу землянки зазуммерил телефон. Вызвали капитана. Видимо, разговаривало высокое начальство:
капитан отвечал односложно.
- Да... Здесь... Так точно... Направляю... - Отдав трубку телефонисту, капитан оказал:
- Звонили из штаба армии. Спрашивают, где летчик с самолета, который сел на вынужденную. Приказывают немедленно направить в штаб армии.
- Куда же я в такую темень? Заплутаюсь, как только выберусь из землянки.
- Ну, это не беда. Дам вам провожатого, он здесь все дороги и тропы знает.
Даже пройдя значительное расстояние, я все еще не мог освоиться с темнотой, шел, как слепой, ориентируясь на звук шагов солдата, шагавшего впереди. А он здесь действительно, видимо, знал каждый куст и каждую выбоину.
- Товарищ капитан, осторожнее. Тут речка, переход из жердей.
Я же не вижу ни речки, ни жердей. Осторожно нащупываю ногами переход. Солдат уже на том берегу, зовет меня, а я ползу по жердям, как жук по тростинке, пока не ощущаю под руками землю, траву и облегченно вздыхаю.
В штабе армии подробно доложил оперативному дежурному о том, что видел в немецких тылах и тут же, в его комнате, разморенный теплом, моментально заснул, повалившись на кушетку, предложенную дежурным.
Утром мне помогли связаться со своим командованием, перелететь на аэродром.
Через три дня мы встретились и с Саленко. Оказывается, когда я резко выводил самолет из пикирования, он в полубессознании от перегрузки выронил сигнальную ракетницу, которая выстрелила, ракета начала гореть в кабине. Ему же показалось, что машина получила повреждение и горит бензобак. Он кричал мне об этом в переговорное устройство, я не отвечал, а самолет валился на крыло. Тогда он открыл фонарь и крикнул через борт, что "мы подбиты", а я снова молчал Машина же продолжала валиться. Что ему оставалось делать?! "Летчик убит!" - он вывалился из кабины, раскрыл парашют, а "Ильюшин" ушел дальше на восток.
Приземлился Саленко на "нейтральной" полосе, примерно в четырехстах метрах от немцев и в шестистах метрах от наших позиций. Попробовал подняться - фрицы тотчас же открыли огонь. Пришлось притаиться, лежать не шевелясь. Только когда окончательно стемнело, к нему приползли наши солдаты и вывели к себе.
Ночевал он, оказывается, километрах в десяти от штаба армии, где я провел ту ночь.
Не знаю, по какой ассоциации или аналогии, но после этого случая 19 ноября вдруг появилось чувство, что в декабре меня обязательно собьют. Какое-то дикое суеверие! Но среди некоторой части летчиков бытовали такие поверья: перед боевым вылетом не бриться, фотографий в полет не брать, при вылете не прощаться с товарищами, не вылетать на самолете с тем номером, который был когда тебя сбили,-требуй другой и прочее, и прочее. Одним словом, если бы следовать всем этим приметам, то и летать было бы некогда. Но что поделаешь - не верил в эти поверья, а где-то в тишке гвоздилось - "в декабре собьют": 14 сентября сел на вынужденную, 15 октября был сбит за Днепром и вот теперь, 19 ноября, загорелся самолет.
Но вот прошел декабрь-не сбили, провоевал весь следующий 1944 год, сделал около пятидесяти боевых вылетов, - тоже не сбили и только на подступах к Берлину, 26 марта 1945 года, фашистские зенитчики пять раз попали в мой "Ильюшин" так, что даже три лопасти винта оборвало, примерно по шестьдесят сантиметров, и пришлось вновь садить машину на "живот".
Конечно, задолго до этого случая я "излечился" от всяких "предчувствий", "поверий" и "заповедей". Да, собственно, и те, кто говорил о них, - сами не верили в них: получали приказ и летели бритыми или небритыми, с фотографиями и без них, и какой бы номер ни носила твоя машина - бросались в гущу скоротечного воздушного боя и побеждали.
Один бывший солдат говорил мне:
- И на войне, Александр Андреевич, человек должен есть и пить, спать и отдыхать. И веселиться. Да, да, веселиться. Если он этого делать не будет, то и воевать по-настоящему не сможет. Другое, что для этого не всегда имеются соответствующие условия, обстоятельства. Война - это, что ни говори, дело жестокое.
Да, воевать - это не обычное состояние человека. Постоянные бои, гибель товарищей, огромное нервное напряжение так или иначе воздействуют на людей, порой ожесточают, один становится замкнутым, углубленным в себя, угрюмым, другой, наоборот, начинает кичиться какой-то бесшабашной лихостью, удальством и этим бахвалиться. Вот почему так ценятся в боевой солдатской семье свои Василии Теркины, которые веселой присказкой, едкой шуткой, бойкой побасенкой развеселят загрустившего, подбодрят уставшего, осадят зарвавшегося.
Как и в каждой воинской части были у нас в полку свои заводилы, острословы, песенники. Да, наверное, их имелось даже больше, чем "полагалось по штату", - летчики народ молодой, жизнерадостный и дружный.
Во второй эскадрильи любили слушать "невыдуманные истории" Владимира Жигунова, песни под аккомпанемент гитары Маракушина, игру на баяне летчика из первой эскадрильи Виктора Кудрявцева; все мы хохотали до слез над рассказами летчика Киядарьяна.
Однажды вечером (это было, когда мы стояли уже за Днепром) я вернулся из столовой в наше "общежитие" А мы занимали тогда здание школы, в одной из классных комнат которой размещались летчики, а в другой - стрелки. Вижу, в коридоре, возле нашей комнаты, толпятся почти все стрелки.
- Что-то случилось? - спрашиваю у них. Они смеются, говорят, что комэск-1 (им был Николай Евсюков) "проводит опыт".
Вхожу в комнату, забитую летчиками, стрелками - всеми, у кого оказался свободный вечер. Посреди комнаты освобожден круг. Там лежит довольно толстая доска длиной примерно метра в четыре. По концам ее стоят два летчика, перед ней - стрелок, а напротив его - Евсюков.
- Летать боишься?
- Нет, товарищ комэск, не боюсь.
- Так-таки не боишься?
- Не боюсь.
- Тогда проверим. Становись на доску. Стрелок недоумевающе смотрит на Евсюкова, встает на доску. В руках у командира появляется полотенце, он завязывает стрелку глаза. Все присутствующие в классе затихают - если закрыть глаза, то покажется, что в комнате никого нет. Комэск берет "подопытного" за руку, а летчики, стоящие по краям доски, медленно начинают ее поднимать, чуть-чуть раскачивая. Сам Евсюков столь же медленно начинает приседать, одновременно пятясь от стрелка. Вот он уже выпустил его руку. Доска теперь на высоте десяти - пятнадцати сантиметров от пола.
Евсюков командует, отойдя уже на два-три метра:
- Выше, выше!
Но доску не поднимают, ее только продолжают слегка раскачивать.
- Еще выше! Держись, стрелок! И неожиданно, по-командирски:
- Прыгай.
"Подопытный", считая, что его вознесли на полтора-два метра, сосредотачивается, сжимается и ... Одни из "подопытных" "прыгали", а другие терялись и вместо того, чтобы соскочить с доски, ощупывали ее и стремились сесть, дабы потом соскользнуть с "высоты".
Прошедшего "проверку" не выпускали из комнаты, чтобы сохранить в тайне секрет "опыта", а из коридора вызывали следующего.
Бывали у нас и концерты - самодеятельные или, когда приезжали фронтовые артистические бригады, смотрели мы и кино, конечно же, постоянно слушали радио. Все это как-то сбрасывало нервную напряженность боевых вылетов, облегчало боевые будни. Но случалось и так, что песня недопета, аккорд баяниста не завершен, кинолента лишь началась, как раздается:
- Боевая тревога! Все на аэродром!
И снова вылеты: бомбить, штурмовать, разведывать.
В конце ноября 1943 года наши войска, расширяя плацдарм за Днепром, овладели важным железнодорожным узлом Знаменка, отрезав путь на запад для вражеской группировки, находившейся в районе Днепропетровск-Запорожье. Немецкое командование стало срочно перебрасывать подвижной железнодорожный состав на юг, в район Николаева.
Шестого декабря стояла такая низкая облачность, что все посчитали вылетов не будет: как же лететь, если в ста метрах от себя ничего не видно. Так ведь можно и в землю врезаться. Сидим отдыхаем.
Вдруг приказ:
- Девятьяров. С четверкой "Ильюшиных" от-штурмовать дорогу Ад-жамка Медерово, по которой отступает техника и пехота фашистов. Прикрытия истребителей не будет. Ясно?
- Ясно!
- Выполняйте. Взвилась куда-то за тучи зеленая ракета, выплеснулась перед нами ярким огнем, и четверка "Илов" оторвалась от взлетной полосы.
Самое сложное для штурмовика, особенно для ведущего группу - это выйти на цель, появиться над ней таким образом, чтобы ни зенитчики, ни истребители противника не смогли перехватить, засечь, пристреляться.
Наша четверка присмотрела железную дорогу, идущую на Николаев, и с правым разворотом устремилась к цели. На разъезде увидели вагонов двадцать с танками и автомашинами. Паровоза впереди эшелона не было.
Обо всем этом я сообщил по радио командованию, а' сам повел "Илы" к дороге, которую нам надлежало "обработать". Но еще одна неожиданность: вскоре за разъездом появилась железнодорожная станция, на главном пути ее стоял пассажирский состав и паровоз, уже прицепленный к нему, устремленный на юг, то есть в сторону Николаева. Промчались мы над ним на высоте около четырехсот метров и видели, как из вагонов выпрыгивали гитлеровцы: санитары бежали в разные стороны от железнодорожного полотна, многие раненые прыгали на костылях, чтобы укрыться в какой ни попадись ямке, канаве, другие ползли подальше от злосчастного эшелона, третьи лежали неподвижно, устремив взгляд в небо, - будь, что будет!
Но у меня был приказ, и мы, облетев станцию, вырвались, наконец, к цели.
Об этом я тоже радировал командованию.
Шоссейную дорогу, обозначенную на наших картах, мы прочесали на совесть: фашистов с нее, как ветром сдуло. И вернулись мы домой с сознанием полного выполнения своего долга.
Примерно минут через пять-десять, после того как штурмовики отрулили к своим стоянкам, меня вызвал к телефону начальник штаба дивизии.
- Девятьяров слушает.
- Значит, так получается, Батя, ты противника увидел, мог его уничтожить, но "помиловал", ушел со своими орлами?
- Товарищ...
- Помолчи. На станции видели железнодорожный эшелон под парами? Почему не атаковали?
- Товарищ...
- На разъезде стоял состав? Вы его пожалели?!