Гиппогриф остановился у входа в это здание. Сперва я колебался, сойти ли мне с моего скакуна, ибо мне казалось менее опасным летать на гиппогрифе, чем разгуливать под этим портиком. Однако, увидав, что здание населяет множество людей и что все лица удивительно спокойны, я спрыгнул с гиппогрифа, замешался в толпу – стал разглядывать составлявших ее людей.
   Это были старики, или безобразно раздутые, или тощие, без всякого дородства и бессильные, – почти все они отличались каким-нибудь уродством. У одного была слишком маленькая голова, у другого слишком короткие руки. У этого было уродливое туловище, у того не хватало ног. У большинства недоставало ступней, и они ходили на костылях. От малейшего дуновения они падали и лежали на полу до тех пор, пока у кого-нибудь из вновь прибывших не являлось желания их поднять. Несмотря на все эти недостатки, они могли на первый взгляд понравиться. В их лицах было что-то значительное и смелое. Они были почти обнажены, всю их одежду составлял лоскуток, не закрывавший и сотой части тела.
   Я продолжал протискиваться в толпе и подошел к подножию трибуны, над которой была натянута, как полог, огромная паутина. Впрочем, смелость этого сооружения гармонировала со смелостью всего здания. Мне показалось, что трибуна словно балансирует на острие иглы. Я непрестанно трепетал за жизнь человека, находившегося на ней. Это был старец с длинной бородой, такой же сухощавый, как его ученики, и еще более обнаженный. В руках у него была соломинка, он окунал ее в сосуд, полный какой-то прозрачной жидкости, затем подносил к губам и выдувал пузыри, посылая их в обступившую его толпу зрителей, которые старались подбросить пузыри к самым облакам.
   – Где я? – спрашивал я себя, смущенный этим ребячеством. – Как истолковать поведение человека, выдувающего пузыри, и всей этой толпы дряхлых детей, пускающих их в небо? Кто разъяснит мне загадку?
   Меня поразили также лоскутки материи, и я заметил, что чем крупнее они были, тем меньше интересовались пузырями их носители. Сделав это странное наблюдение, я решил заговорить с тем из стариков, который покажется мне наименее раздетым.
   Я заметил, что у одного из них плечи наполовину прикрыты лохмотьями, так искусно подогнанными друг к другу, что швы были незаметны. Он расхаживал в толпе, почти не обращая внимания на то, что творилось вокруг. Обнаружив, что у него приветливый вид, улыбка на губах, благородная походка и кроткий взгляд, я направился прямо к нему.
   – Кто вы? Где я? И что это за люди? – спросил я его без церемоний.
   – Я Платон, – отвечал он. – Вы находитесь в стране гипотез, и все эти люди – творцы различных систем.
   – Но в силу какой случайности находится здесь божественный Платон? – спросил я. – И чем он здесь занят среди этих безумцев?
   – Вербовкой, – отвечал он. – Поодаль от этого портика у меня небольшое святилище, куда я и отвожу тех, кто отказывается от своих систем.
   – И что же вы заставляете их делать?
   – Познавать человека, жить, осуществлять добродетели и приносить жертвы грациям.
   – Это прекрасное занятие, но что означают лоскутки материи, благодаря которым вы скорее смахиваете на нищих, чем на философов?
   – Зачем вы меня об этом спрашиваете? – сказал он, вздыхая. – Зачем вызываете вы во мне давние воспоминания? Этот храм никогда не был храмом философии. Увы! Как изменились эти места! Кафедра Сократа стояла вот здесь.
   – Как! – прервал я его. – У Сократа тоже была соломинка и он выдувал пузыри?
   – Нет! Нет! – ответил Платон. – Не таким путем заслужил он от богов название самого мудрого из людей. Всю свою жизнь он занимался лишь обработкой умов и воспитанием сердец. Этот секрет погиб с его смертью. Сократ умер, и с ним миновала прекрасная пора философии. Эта клочки ткани, которыми благоговейно украшают себя творцы систем, – не что иное, как клочки его одежды. Едва закрыл он глаза, как люди, претендовавшие на звание философа, набросились на его платье и разорвали его на клочки.
   – Понимаю, – заметил я. – И эти клочки послужили этикетками им, а также их многочисленному потомству…
   – Кто соберет эти лоскутки, – продолжал Платон, – и восстановит нам платье Сократа?
   Выслушивая это патетическое восклицание, я заметил вдалеке ребенка, направлявшегося к нам медленными, но уверенными шагами. У него была маленькая головка, миниатюрное тело, слабые руки и короткие ноги, но все его члены увеличивались в объеме и удлинялись, по мере того как он продвигался. В процессе этого быстрого роста он представлялся мне в различных образах: я видел, как он направлял на небо длинный телескоп, устанавливал при помощи маятника быстроту падения тел[26], определял посредством трубочки, наполненной ртутью, вес воздуха[27] и с призмой в руках разлагал зетовой луч[28]. К этому времени он стал колоссом, головой он поднимался до облаков, ноги его исчезали в бездне, а протертые руки касались обоих полюсов. Правой рукой он потрясал факелом, свет которого разливался по небу, озарял до дна море и проникал в недра земли.
   – Что это за гигант направляется к нам? – спросил я Платона.
   – Узнайте же, это Опыт, – отвечал он.
   Не успел он сказать это, как Опыт приблизился к нам, и колонки портика гипотез закачались, своды его покоробились, и плиты пола раздвинулись у нас под ногами.
   – Бежим, – сказал мне Платон. – Бежим! Это здание не простоит и минуты.
   С этими словами он пустился бежать, я последовал за ним Колосс подошел, ударил по портику, тот рухнул с ужасным грохотом, и я проснулся.
   – О государь, – воскликнула Мирзоза, – да вы мастер видеть сны. Я была бы рада, если бы вы хорошо провели ночь, но теперь, когда я познакомилась с вашим сном, мне было бы досадно, если бы вы его не видели.
   – Сударыня, – сказал Мангогул, – я припоминаю лучше проведенные ночи, чем та, в которую мне приснился так понравившийся вам сон. Если бы от меня зависело, куда держать путь, то, по всей вероятности, не надеясь найти вас в стране гипотез, я направил бы стопы в другие места. У меня не болела бы сейчас голова или по крайней мере было бы из-за чего ей болеть.
   – Государь, – ответила Мирзоза, – будем надеяться, что это пустяки и что две-три пробы кольца избавят вас от боли.
   – Посмотрим, – сказал Мангогул.
   Разговор между султаном и Мирзозой продолжался еще несколько минут, он покинул ее лишь в одиннадцать часов и направился навстречу приключению, с которым мы познакомимся в следующей главе.



Глава тридцать третья


Четырнадцатая проба кольца.


Немое сокровище


   Из всех дам, блиставших при дворе султана, ни одна не могла сравниться в прелести и остроумии с молодой Эгле, женой великого кравчего его высочества. Она бывала на всех приемах у Мангогула, который любил изящество ее беседы; казалось, ни одно увеселение или развлечение не могло обойтись без Эгле – она бывала на вечерах у всех придворных. Эгле можно было встретить повсюду – на балах, спектаклях, интимных ужинах, охотах, играх. Везде она была желанной гостьей. Казалось, что из-за любви к удовольствиям она иной раз раздроблялась на части, чтобы угодить всем, желавшим залучить ее к себе. Поэтому нет надобности говорить, что не было женщины, такой желанной для всех и вместе с тем такой популярной, как Эгле.
   Ее постоянно преследовала целая толпа воздыхателей, и было известно, что она далеко не со всеми была сурова. Была ли то с ее стороны оплошность или обходительность, – но простую вежливость нередко принимали как знаки внимания, и стремившиеся ей понравиться мужчины читали иногда нежность во взглядах, никогда не выражавших ничего, кроме приветливости. Не будучи ни язвительной, ни злоречивой, она открывала уста лишь затем, чтобы говорить лестные вещи, и вкладывала в свои слова столько души и живости, что в иных случаях ее похвалы наводили на мысль, будто она уже оказала кому-то предпочтение и хочет себя обелить, другими словами, что свет, украшение и радость которого она составляла, недостоин ее.
   Можно подумать, что женщина, которую можно было бы упрекнуть лишь в избытке доброты, не должна иметь врагов. А между тем у нее были враги, и жестокие. Ханжи Банзы находили, что у нее слишком развязный вид и непристойная манера держаться; усматривая в ее поведении только бешеную жажду светских удовольствий, они решили, на основании всего этого, что ее нравственность сомнительна, и милосердно намекали об этом каждому, кто хотел их слушать.
   Придворные дамы были не более снисходительны к ней. Они стали подозревать у Эгле связи, приписывали ей любовников, сделали ее даже героиней кое-каких крупных похождений, заставили ее играть некоторую роль в других; были известны подробности, называли свидетелей.
   – Ну да, – шептали на ухо, – ее застали во время свидания с Мельраимом в одной из рощиц большого парка. Эгле не лишена ума, – добавляли при этом, – а у Мельраима его слишком много, чтобы он забавлялся разговорами в десять часов вечера в рощице…
   – Вы ошибаетесь, – возражал петиметр, – я сто раз прогуливался с ней в сумерки и получил большое удовольствие. Но, между прочим, знаете ли вы, что Зулемар постоянно присутствует при ее туалете?
   – Конечно, нам это известно, а также что она принимает за туалетом, только когда ее муж на дежурстве у султана…
   – Бедняга Селеби, – подхватывала другая. – Его жена афиширует свои связи, надевая эгретку и серьги, которые получила в подарок от паши Измаила…
   – Правда ли это, сударыня?..
   – Истинная правда, она сама мне об этом говорила, но, ради Брамы, пусть это останется между нами. Эгле моя подруга, и я буду очень огорчена…
   – Увы! – скорбно восклицала третья. – Бедное маленькое создание губит себя своей безрассудной веселостью. Конечно, ее жалко. Но двадцать интриг сразу – это уж, мне кажется, слишком.
   Петиметры также не щадили ее. Один рассказывал про охоту, когда они вместе заблудились. Другой красноречиво умалчивал, из уважения к ее полу, о последствиях весьма оживленного разговора, который они вели под масками на балу, где он ее подцепил. Третий рассыпался в похвалах ее уму и прелестям, и в заключение показывал ее портрет, полученный, по его словам, от нее в минуту благосклонности.
   – Этот портрет, – говорил четвертый, – более похож, чем тот, что она подарила Жонеки.
   Эти разговоры дошли до ее супруга. Он любил жену, но целомудренно и так, что никто об этом не подозревал. Он отказывался верить первым донесениям, но обвинения сыпались со всех сторон, и он решил, что друзья проницательней его. Он с самого начала предоставил Эгле полную свободу и теперь стал подозревать, что она злоупотребила ею. Ревность овладела его душой. Он начал всячески утеснять жену. Эгле тем более раздражала перемена в его обращении, что она чувствовала себя невиновной. Природная живость и советы добрых подруг толкнули ее на необдуманные шаги, которые создали полную иллюзию ее виновности и чуть было не стоили ей жизни. Разгневанный Селеби некоторое время обдумывал способы мщения: кинжал, яд, роковая петля… Он остановился на казни более медленной и жестокой: переезд в имение. Это подлинная смерть для придворной дамы. Итак, отданы распоряжения; однажды вечером Эгле узнает о своей участи; ее слезы не встречают отклика; ее доводов не слушают; и вот она заточена в старом замке в двадцати четырех лье от Банзы; компанию ее составляют две горничные и четыре чернокожих евнуха, не спускающих с нее глаз.
   Не успела она уехать, как вдруг оказалась невинной. Петиметры забыли о ее похождениях, женщины простили ей остроумие и обаяние, и весь свет стал ее жалеть. Мангогул узнал из уст самого Селеби о том, что побудило его принять ужасное решение относительно жены, и, казалось, один только одобрил его.
   Злосчастная Эгле уже около полугода изнывала в изгнании, когда разыгралась история с Керсаэлем. Мирзозе хотелось бы, чтобы Эгле была невинной, но она не смела на это надеяться. И все-таки однажды она сказала султану:
   – Ваш перстень только что спас жизнь Керсаэлю, – не сможет ли он вернуть из ссылки Эгле? Но, конечно, это невозможно. Ведь пришлось бы для этого спросить ее сокровище, а бедная затворница погибает от скуки за двадцать четыре лье от нас…
   – Вы очень интересуетесь судьбой Эгле? – спросил Мангогул.
   – Да, государь, в особенности, если она невинна, – отвечала Мирзоза.
   – Меньше чем через час вы получите новости о ней, – заявил Мангогул. – Или вы позабыли о свойствах моего перстня?
   Сказав это, он вышел в сад, повернул перстень, и не прошло и четверти часа, как он очутился в парке замка, где жила Эгле. Там он увидал Эгле, удрученную печалью; она опустила голову на руки, с нежностью произносила имя своего супруга и орошала слезами дерн, на котором сидела. Мангогул приблизился к ней, повернул камень, и сокровище Эгле грустно сказало:
   – Я люблю Селеби.
   Султан ждал продолжения, но его не было; он решил, что виновато кольцо, и два или три раза потер его о шляпу, прежде чем снова направить на Эгле. Сокровище повторяло:
   – Я люблю Селеби, – и замолкло.
   – Вот, – сказал султан, – подлинно скромное сокровище. Посмотрим-ка еще раз и прижмем его к стенке.
   Он придал кольцу всю силу, какую то было способно вместить, и направил его на Эгле. Но ее сокровище оставалось немым. Оно упорно хранило молчание, прерывая его лишь для того, чтобы сказать:
   – Я люблю Селеби и никогда не любило никого другого.
   Придя к определенному решению, Мангогул через пятнадцать минут вернулся к Мирзозе.
   – Как, государь, – воскликнула она, – вы уже вернулись? Ну, что же вы узнали? Принесли ли вы новый материал для разговоров?
   – Я ничего не принес, – ответил султан.
   – Как! Ничего?
   – Решительно ничего. Я никогда не встречал более молчаливого сокровища, мне удалось вырвать у него лишь эти слова: «Я люблю Селеби; я люблю Селеби и никогда не любило никого другого».
   – О государь! – воскликнула Мирзоза. – Что вы мне говорите! Какая счастливая новость! Вот, наконец, добродетельная женщина. Неужели же вы потерпите, чтобы она страдала?
   – Нет, – ответил Мангогул, – ее изгнание должно окончиться, но не думаете ли вы, что это будет во вред ее добродетели? Эгле добродетельна, но поймите, услада моего сердца, чего вы требуете от меня: вернуть ее ко двору, чтобы она продолжала там быть добродетельной. Ну, что же, вы будете удовлетворены.
   Султан немедленно же вызвал Селеби и сказал ему, что, разобрав все ходившие об Эгле слухи, нашел, что это сущая ложь и клевета, и приказывает вернуть ее ко двору. Селеби повиновался и представил жену Мангогулу. Она хотела броситься к ногам его высочества, но султан остановил ее, говоря:
   – Мадам, благодарите Мирзозу. Ее расположение к вам побудило меня проверить обвинения, которые возводились на вас. Продолжайте быть украшением моего двора, но помните, что хорошенькая женщина может повредить своей репутации неосторожностью не менее, чем похождениями.
   На другой день Эгле снова появилась у Манимонбанды, которая встретила ее с улыбкой. Петиметры начали засыпать ее пошлыми комплиментами, дамы бросились ее обнимать и стали по-прежнему терзать ее имя.



Глава тридцать четвертая


Прав ли был Мангогул?


   С тех пор как Мангогул получил роковой подарок Кукуфы, смешные стороны и пороки женщин сделались постоянным предметом его шуток. Он не знал меры и нередко надоедал фаворитке. Но скука вызывала у Мирзозы, так же, как у многих других, два неприятных последствия: она приходила в дурное настроение, и в словах ее появлялась горечь. Горе тем, кто к ней приближался в эти минуты. Она не щадила никого, даже султана.
   – Государь, – сказала она в один из дурных моментов, – вы знаете пропасть всяких вещей, но известна ли вам последняя новость?
   – Какая же? – спросил Мангогул.
   – Что вы вызубриваете наизусть каждое утро по три страницы из Брантома[29] или Увилля[30], и неизвестно, кого из этих глубоких умов вы предпочитаете.
   – Это неверно, мадам, – возразил Мангогул. – Именно Кребийон…
   – О, не отрекайтесь от чтения этих книг! – прервала его фаворитка. – Новые сплетни, которые плетут про вас, до того противны, что лучше уже подогревать старые. Право, у этого Брантома есть много хорошего. Если вы прибавите к его рассказикам три или четыре главы из Бейля[31], вы станете так же умны, как маркиз Д…[32] и шевалье де-Муи[33], вместе взятые. Это сделает вашу беседу удивительно разнообразной. Вы отделаете как следует женщин, вы обрушитесь на пагоды, от пагод вы снова вернетесь к женщинам. В самом деле, вам не хватает лишь краткого руководства по нечестию, чтобы стать вполне занимательным собеседником.
   – Вы правы, мадам, – отвечал Мангогул, – я добуду такое руководство. Тот, кто боится быть обманутым на этом и на том свете, не перестанет сомневаться в могуществе пагод, в честности мужчин и в добродетели женщин.
   – Итак, по-вашему, наша добродетель нечто весьма сомнительное? – спросила Мирзоза.
   – В высшей степени, – отвечал Мангогул.
   – Государь, – сказала Мирзоза, – вы сотни раз утверждали, что ваши министры – честнейшие люди в Конго. Я имела несчастье выслушать столько похвал вашему сенешалу, губернаторам провинций, вашим секретарям, вашему казначею, одним словом, всем вашим чиновникам, что могу повторить их вам слово в слово. И меня удивляет, что высокое мнение, которое вы составили себе обо всех приближенных, не распространяется лишь на предмет вашей нежности.
   – А кто вам сказал, что это так? – возразил султан. – Знайте же, мадам, что все, что я говорю о женщинах, будь это правда или ложь, не имеет ни малейшего отношения к вам, если только вы не почитаете себя представительницей вашего пола в целом.
   – Я не советую, сударыня, этого делать, – заметил Селим, присутствовавший при разговоре. – От этого на вашу долю выпадут лишь недостатки.
   – Я не принимаю, – заявила Мирзоза, – комплиментов, которые расточают мне за счет мне подобных. Если хотят меня хвалить, я желаю, чтобы это не было никому во вред. Большинство высказываемых нам любезностей походят на пышные празднества, которые паши дают вашему высочеству, – они всегда дорого обходятся народу.
   – Оставим это, – сказал Мангогул. – Но скажите по совести, разве вы не убедились, что добродетель женщин Конго – химера? Разве вы не видите, услада моего сердца, каково модное воспитание, какие примеры получают молодые девушки от своих матерей; и разве не внушают хорошенькой женщине тот предрассудок, что ограничить себя хозяйством, управлять домом и находиться при муже, – значит вести унылую жизнь, погибать от скуки и похоронить себя заживо? К тому же мужчины так предприимчивы, и молодая неопытная девушка бывает так польщена, когда видит, что ею интересуются. Я не раз утверждал, что добродетельные женщины встречаются редко, чрезвычайно редко; и теперь я и не думаю отрекаться от своих слов и охотно прибавлю, что меня удивляет, если они еще существуют. Спросите Селима, что он думает об этом.
   – Государь, – возразила Мирзоза, – Селим слишком многим обязан нашему полу, чтобы безжалостно его поносить.
   – Мадам, – заговорил Селим, – его высочество, которому было невозможно встретить отказ, естественно должен именно так судить о женщинах. А вы, со свойственной вам добротой, судите о других по самой себе и, конечно, не можете быть иного мнения, чем то, какое вы защищаете. Должен, однако, признаться, я готов поверить, что есть рассудительные женщины, которым на опыте известны преимущества добродетели и которые убедились путем размышлений в печальных последствиях распущенности; это – благородные, благовоспитанные женщины, которые поняли, в чем их долг, с любовью его исполняют и никогда ему не изменят.
   – Чтобы нам не вдаваться в пустые рассуждения, – прибавила фаворитка, – возьмем хотя бы Эгле. Она весела, любезна, очаровательна, – и разве в то же время она не образец благоразумия? Вы в этом не можете сомневаться, государь, и вся Банза знает об этом из ваших уст. Итак, если мы знаем хоть одну добродетельную женщину, значит, их могут быть и тысячи.
   – О, что касается возможности, – сказал Мангогул, – я ее не оспариваю.
   – Но если вы согласитесь, что такие женщины возможны, – продолжала Мирзоза, – то кто сказал вам, что они не существуют?
   – Не кто иной, как их сокровища, – отвечал султан. – Признаюсь, однако, что это свидетельство не имеет силы вашего аргумента. Пусть я ослепну, если вы не позаимствовали его от какого-нибудь брамина! Пусть позовут капеллана Манимонбанды, и он скажет вам, что вы мне доказали существование добродетельных женщин, вроде того, как доказывают существование Брамы в браминологии. Скажите, между прочим, вы не проходили курса в высшей школе браминов, прежде чем вступить в сераль?
   – Довольно злых шуток, – сказала Мирзоза. – Я не делаю заключений на основании одной возможности. Я исхожу из факта, из опыта.
   – Да, – продолжал Мангогул, – из неточного факта, из единичного случая, в то время как в моем распоряжении множество опытов, хорошо вам известных. Но вы и так не в духе, я не хочу больше вам противоречить.
   – Какое счастье! – заметила Мирзоза огорченным тоном. – Наконец-то через два часа вам надоело меня изводить.
   – Если я виноват перед вами, – отвечал Мангогул, – то постараюсь загладить мою вину Сударыня, я отказываюсь от всех моих преимуществ перед вами, и если в будущем, в результате испытаний, какие мне еще предстоит сделать, я встречу хоть одну женщину, подлинно и несокрушимо добродетельную…
   – То что вы сделаете? – прервала его Мирзоза.
   – Я опубликую, если вам угодно, что я в восторге от ваших рассуждений о вероятности существования добродетельных женщин; я подкреплю вашу логику всем моим могуществом и подарю вам мой амарский дворец со всем саксонским фарфором, какой его украшает, не исключая маленькой обезьянки из эмали и других драгоценных безделушек, доставшихся мне из кабинета мадам де-Верю[34].
   – Государь, – сказала Мирзоза, – я удовлетворюсь дворцом, фарфором и маленькой обезьянкой.
   – Хорошо, – отвечал Мангогул, – Селим нас рассудит. – Согласитесь немного подождать, а затем я снова спрошу сокровище Эгле. Дайте срок, придворный воздух и ревность супруга окажут на нее свое действие.
   Мирзоза дала Мангогулу месяц сроку, это было вдвое больше, чем он просил. Они расстались, оба одинаково полные надежды. Вся Банза, без сомнения, держала бы пари за и против, если бы обещание султана стало известным. Но Селим молчал, и Мангогул решил выиграть или проиграть втихомолку. Он выходил из апартаментов фаворитки, когда услыхал ее голос из глубины кабинета:
   – Государь, и маленькая обезьянка?
   – И маленькая обезьянка, – отвечал Мангогул, удаляясь.
   Он медленно шел по направлению к укромному домику сенатора, куда и мы последуем за ним.



Глава тридцать пятая


Пятнадцатая проба кольца.


Альфана


   Султану было известно, что у всех молодых придворных есть укромные домики, но вот он узнал, что такими убежищами пользуются и сенаторы. Это его удивило.
   «Что они там делают? – рассуждал он сам с собой (ибо он сохранит и в этом томе[35] привычку говорить в одиночестве, усвоенную в первом). – Казалось бы, человек, которому я вверил спокойствие, счастье, свободу и жизнь моего народа, не должен иметь укромного домика. Но, быть может, этот домик сенатора совсем не то, что домик какого-нибудь петиметра. Неужели же должностное лицо, присутствующее при обсуждении самых насущных интересов моих подданных, держащее в руках роковую урну, из которой будут тянуть жребий вдов, – может забыть достоинство своего сана и, в то время как Кошен[36] тщетно надрывает свои легкие, доводя до его слуха вопли сирот, – станет обдумывать фривольные темы для росписи наддверия в убежище тайного разврата?.. Нет, это невозможно! посмотрим, однако»…
   С этими словами он отправился в Альканто, где находился укромный домик сенатора Гиппоманеса. Он входит, осматривает комнаты, разглядывает меблировку. Все кругом дышит фривольностью. Укромный домик Агезиля, самого изнеженного и сластолюбивого из его придворных, не наряднее этого. Он собрался уже уходить, не зная, что думать, ибо все эти покойные кровати, украшенные зеркалами альковы, мягкие кушетки, поставец с душистыми настойками и другие предметы были лишь немыми свидетелями того, что ему хотелось узнать. Внезапно он заметил дородную женщину, растянувшуюся на шезлонге и погруженную в глубокий сон. Он направил на нее перстень и заставил ее сокровище рассказать следующую забавную историю.