– Сударыня, – сказал Мангогул, – разве вы не обладали и без того преимуществом остроумия и красоты, – к чему же вам было прибегать еще к костюму? Ваши слова и без него имели бы тот вес, который вы им хотели придать.
   – Мне кажется, государь, – отвечала Мирзоза, – что вы недостаточно уважаете этот костюм и что ученик обязан оказывать большее почтение тому, что составляет, по крайней мере, половину достоинств его учителя.
   – Я замечаю, – сказал султан, – что вы уже овладели умонастроением и тоном, свойственным вашему новому сану. Теперь я уже не сомневаюсь, что ваше дарование вполне отвечает достоинству вашего костюма, и с нетерпением ожидаю его проявлений…
   – Вы сейчас же будете удовлетворены, – отвечала Мирзоза, садясь посередине большой софы.
   Султан и придворные разместились вокруг нее, и она начала:
   – Беседовали ли когда-нибудь с вашим высочеством о природе души философы Моноэмуги, руководившие вашим воспитанием?
   – О, весьма часто, – ответил Мангогул, – но все их теории дали мне лишь смутное представление об этом предмете; и не будь у меня внутреннего чувства, как бы подсказывающего мне, что эта субстанция отлична от материи, я или отрицал бы ее существование, или смешивал бы ее с телом. Не возьмете ли вы на себя помочь нам разобраться в этом хаосе?
   – Я не решусь на это, – отвечала Мирзоза. – Признаюсь, я не более сведуща в этом, чем ваши педагоги. Единственное различие между ними и мной состоит в том, что я предполагаю существование субстанции, отличной от материи, они же считают ее доказанной. Но эта субстанция, если она только существует, должна же где-нибудь гнездиться. Не наговорили ли они вам и на этот счет всякого рода нелепостей?
   – Нет, – ответил Мангогул, – все они в общих чертах соглашались, что она обитает в голове, и это показалось мне правдоподобным. Ведь именно голова думает, соображает, размышляет, судит, распоряжается, приказывает; и о человеке, который не умеет мыслить, всегда говорят, что он безмозглый или безголовый.
   – Так вот к чему свелись ваши продолжительные занятия и вся ваша философия, – подхватила султанша, – вы допускаете известный факт и подтверждаете его ходячими выражениями. Государь, что сказали бы вы о вашем географе, если бы он преподнес вашему высочеству карту вашего государства, поместив на ней восток на западе и север на юге?
   – Это очень грубая ошибка, – отвечал султан, – и ни один географ не мог бы ее сделать.
   – Возможно, что и так, – продолжала фаворитка, – в таком случае ваши философы хуже самого неудачного географа. Им не приходилось наносить на карту целое государство, устанавливать границы четырех стран света, – речь шла лишь о том, чтобы погрузиться в самих себя и определить подлинное местопребывание своей души. А между тем они поместили запад на востоке и юг на севере. Они заявили, что душа помещается в голове, в то время как у большинства людей она никогда там не появляется, и ее первичное обиталище – ноги.
   – Ноги! – прервал ее султан, – вот уж, право, самая пустая мысль, какую мне приходилось слышать.
   – Да, ноги, – продолжала Мирзоза, – это мнение, которое кажется вам таким глупым, надо только обосновать, и оно станет убедительным, в противоположность всем тем мнениям, которые вы принимаете за истинные и которые на проверку оказываются ложными. Ваше высочество только что согласилось со мной, что факт существования души основывается лишь на свидетельстве внутреннего чувства, в котором вы отдаете себе отчет, и вот я вам докажу, что все свидетельства чувств приводят к необходимости фиксировать душу именно в том месте, которое ей и предназначено.
   – Мы этого и ждем от вас, – сказал Мангогул.
   – Я не прошу снисхождения, – продолжала она, – и предлагаю вам высказывать свои возражения.
   Итак, я вам говорила, что первичным обиталищем души являются ноги; что там она начинает свое существование и что именно оттуда она поднимается кверху в тело. Этот факт я хочу обосновать на опыте, и, быть может, мне удастся заложить первые основы экспериментальной метафизики.
   Все мы знаем по опыту, что душа утробного младенца долгие месяцы находится в состоянии полного оцепенения. Глаза раскрыты, но не видят, уста не говорят и уши не слышат. Душа пытается распространиться и раскрыться в ином направлении; она впервые проявляется посредством других членов тела; именно движениями ног дитя заявляет о том, что оно сформировалось. Туловище, голова и руки младенца недвижно покоятся в материнском лоне, но его ноги тянутся, сгибаются и заявляют о его существовании и, быть может, даже о его потребностях. Если бы не энергия ног, что сталось бы в момент рождения с головой, туловищем и руками? Они никогда не выбрались бы из своей темницы без помощи ног, – ноги играют тут главную роль и проталкивают вперед остальное тело. Таков порядок, установленный природой, и когда другие члены вздумают взять на себя руководство и, например, голова становится на место ног, – все идет навыворот, и с матерью и ребенком иной раз случается бог знает что.
   Когда ребенок родится, первые движения он делает опять-таки ногами. Приходится их обуздывать, всякий раз встречая с их стороны сопротивление. Голова – это недвижный ком, с которым можно делать, что угодно, ноги же испытывают ощущения, хотят сбросить путы и словно стремятся к свободе, которую у них отнимают.
   Когда ребенок начинает самостоятельно передвигаться, ноги делают тысячи усилий, они приводят в движение все тело, они командуют остальными членами, и покорные руки упираются в стены и тянутся вперед, чтобы предотвратить падение и облегчить работу ног.
   Куда обращены все помыслы ребенка и что доставляет ему радость, когда он укрепится на ногах и они привыкнут двигаться? Упражнять ноги, ходить взад-вперед, бегать, прыгать, скакать. Эта подвижность нравится нам и является для нас доказательством ума ребенка, и, наоборот, мы предсказываем, что из ребенка выйдет глупец, видя, что он вял и скучен. Если вы хотите огорчить четырехлетнего ребенка, усадите его неподвижно на четверть часа или держите его взаперти между четырех стульев, – его охватит раздражение и досада; таким образом, вы не только лишаете движения ноги, но и держите в плену душу.
   Душа остается в ступнях до двух или трех лет, она распространяется на голени к четырем годам, достигает колен и бедер в пятнадцать лет. В этом возрасте любят танцы, упражнения с оружием, скачки и другие энергичные телесные упражнения. Это главная страсть всех молодых людей, которой иные предаются с безумием. Как! Неужели же душа не пребывает в тех местах, где она почти исключительно проявляется и где испытывает самые приятные ощущения? Но если она меняет свои обиталища в детстве и в юности, – почему бы ей не менять их и в течение всей жизни?
   Мирзоза произнесла эту тираду с такой быстротой, что даже запыхалась. Селим, один из фаворитов султана, улучил момент, когда она переводила дыхание, и сказал:
   – Сударыня, я воспользуюсь вашим любезным разрешением делать вам возражения. Ваша теория остроумна, и вы ее изложили так же изящно, как и четко; но я еще не настолько убежден, чтобы считать ее доказанной. Мне кажется, вам можно возразить, что уже в самом раннем детстве голова отдает приказания ногам и что жизненные силы исходят именно из нее, распространяясь посредством нервов на остальные члены, останавливают их или приводят в движение по воле души, пребывающей в шишковидной железе, подобно тому как из высокой Порты исходят приказы его высочества, которые заставляют его подданных действовать так или иначе.
   – Пусть так, – отвечала Мирзоза, – но это утверждение довольно неясно, и я возражу на него, сославшись на данные опыта. В детстве у нас нет никакой уверенности в том, что голова наша мыслит, и вы сами, государь, хотя обладаете весьма светлой головой и слыли в самом нежном возрасте за чудо ума, – разве вы помните, что думали в то время? Но вы можете с уверенностью сказать, что когда вы прыгали, как чертенок, приводя в отчаяние гувернанток, – ваши ноги управляли головой.
   – Отсюда еще ничего не следует, – возразил султан. – Вот Селим, например, был живым ребенком, таковы же и тысячи ребят. Они не рассуждают, но все же они думают; время проходит, память о вещах стирается, и они не помнят, что думали раньше.
   – Но чем они мыслили? – возразила Мирзоза. – Вот в чем вопрос.
   – Головой, – отвечал Селим.
   – Опять эта голова, где ни зги не видать, – возразила султанша. – Бросьте вы ваш китайский фонарь, в котором вы предполагаете наличие света, видимого лишь тому, кто его несет. Выслушайте мои доказательства, основанные на опыте, и признайте истинность моей гипотезы. Что душа начинает с ног свое продвижение в теле – явление настолько постоянное, что существуют мужчины и женщины, у которых она никогда не поднималась выше. Государь, вы тысячи раз восхищались легкостью Нини и прыжками Салиго. Ответьте же мне искренно: неужели вы думаете, что у этих созданий душа помещается не в ногах? И не замечали ли вы, что у Волюсера и Зелиндора душа подчиняется ногам? Танцор испытывает постоянный соблазн смотреть на свои ноги. Какие бы па он ни выделывал, внимательный взор прикован к ногам, и голова почтительно склоняется перед ними, как перед вашим высочеством непобедимые паши.
   – Ваше наблюдение верно, – заметил Селим, – но нельзя делать из него решающих выводов.
   – Я и не говорю, – возразила Мирзоза, – что душа всегда помещается в ногах; она продвигается, путешествует, оставляет одну часть тела, возвращается в нее, чтобы снова ее покинуть, – но я утверждаю, что остальные члены всегда подчинены тому, в котором она обитает. Местопребывание ее бывает различным, в зависимости от возраста, темперамента, обстоятельств, – отсюда возникают и различия во вкусах, наклонностях и характерах. Неужели вас не восхищает плодотворность моего принципа? И не доказывается ли его истинность множеством феноменов, на которые он распространяется?
   – Сударыня, – сказал Селим, – если вы покажете нам его действие в некоторых случаях, мы, может быть, получим те доказательства, которых еще ожидаем от вас.
   – Весьма охотно, – отвечала Мирзоза, начинавшая чувствовать перевес на своей стороне. – Вы будете удовлетворены, следите только за нитью моих мыслей. Я не претендую на аргументацию. Я говорю, основываясь на свидетельствах чувств, это наша женская философия, и вы ее понимаете немногим хуже нас. Весьма правдоподобно, – прибавила она, – что до восьми – десяти лет душа занимает ступни и голени, но в этом возрасте или даже немного позже она покидает эту квартиру по собственному побуждению или против воли. Против воли, когда педагог применяет известные орудия, чтобы изгнать ее из родного края и направить в мозг, где она обычно превращается в память, и лишь в редчайших случаях в суждение. Такова участь детей школьного возраста Равным образом, если глупая гувернантка, стремясь воспитать молодую особу, пичкает знаниями ее голову, пренебрегая сердцем и моралью, – душа быстро устремляется к голове, останавливается на языке или помещается в глазах, и ее ученица становится докучной болтуньей или кокеткой. Подобным же образом, сладострастная женщина – это та, у которой душа обретается в сокровище, никогда его не покидая.
   Женщина легкомысленная – та, душа которой находится то в сокровище, то в глазах.
   Добродетельная женщина – та, чья душа – то в голове, то в сердце и больше нигде.
   Если душа сосредоточена в сердце, она созидает характеры чувствительные, сострадательные, правдивые, великодушные. Если она безвозвратно покинет сердце, она поднимается в голову и создает людей, которых мы называем черствыми, неблагодарными, лукавыми и жестокими.
   Весьма обширна категория людей, у которых душа посещает голову лишь как загородную виллу, не заживаясь там подолгу. Это петиметры, кокетки, музыканты, поэты, романисты, придворные и все так называемые хорошенькие женщины. Послушайте, как рассуждает такое создание, и вы тотчас же узнаете в нем бродячую душу, страдающую от постоянных перемен климата.
   – Если это так, – заметил Селим, – то природа должна была создать много бесполезного. Однако наши мудрецы утверждают, что она ничего не производит бесцельно.
   – Оставьте в покое ваших мудрецов с их высокими словами, – ответила Мирзоза, – что касается природы, будем смотреть на нее лишь с точки зрения опыта, и мы увидим, что она поместила душу в тело человека как в обширный дворец, в котором она не всегда занимает лучшее помещение. Голова и сердце специально ей предназначены как центр добродетелей и местопребывание истины, но чаще всего она останавливается на пути и предпочитает им чердак, подозрительную трущобу, жалкий постоялый двор, где она дремлет в постоянном опьянении. О, если бы мне было дано хотя бы на одни сутки распоряжаться вселенной по своему усмотрению, поверьте, я бы вам доставила весьма занятное зрелище: в один миг я отняла бы у всех душ те части их обиталища, которые им не нужны, и каждую личность охарактеризовало бы то, что выпало бы ей на долю. Таким образом, от танцовщиков остались бы ступни или самое большее – голени, от певцов – горло, от большинства женщин – сокровище, от героев и драчунов – вооруженный кулак, от иных ученых – безмозглый череп, у картежницы остались бы лишь кисти рук, беспрестанно перебирающие карты, у обжоры – вечно жующие челюсти, у кокетки – глаза, у развратника – лишь орудие его страсти; невежды и лентяи обратились бы в ничто.
   – Если только вы оставите женщинам руки, – прервал ее султан, – они будут преследовать тех, кому вы дадите лишь орудие их страсти. Это будет презабавная охота, и если бы повсюду гонялись за этими птицами так же, как в Конго, – их порода скоро бы прекратилась.
   – Но чем вы представили бы женщин нежных и чувствительных, любовников постоянных и верных? – спросил Селим фаворитку.
   – Сердцем, – отвечала Мирзоза, – и я знаю, – добавила она, нежно взглянув на Мангогула, – с чьим сердцем стремилось бы соединиться мое.
   Султан не устоял против этой речи; он вскочил с кресла и бросился к фаворитке; придворные исчезли, и кафедра новоявленного философа сделалась ареной их наслаждений; он доказал ей неоднократно, что был не менее очарован ее чувствами, чем ее речью, – и философское обмундирование пришло в беспорядок. Мирзоза вернула своим горничным черные юбки, отослала господину сенешалу его огромный парик и господину аббату – его четырехугольную шапочку вместе с запиской, где обещала включить его в число кандидатов при ближайших назначениях. Чего только бы он не достиг, если бы был остроумцем. Место в Академии было наименьшей наградой, на какую он мог рассчитывать, но, к несчастью, он знал всего каких-нибудь двести – триста слов, и ему никогда не удалось сочинить даже пары ритурнелей.



Глава тридцатая


Продолжение предыдущей беседы


   Из всех присутствующих на лекции Мирзозы по философии один Мангогул прослушал ее до конца, ни разу не прервав. Это обстоятельство удивило ее, так как он любил противоречить.
   – Неужели султан принимает мою теорию целиком? – спрашивала она себя. – Нет, это маловероятно. Или, может быть, он нашел ее слишком слабой, чтобы опровергать? Возможно. Конечно, мои мысли не принадлежат к самым истинным из всех, что были высказаны до сих пор, но, с другой стороны, они не принадлежат и к самым ложным, и я полагаю, что иной раз выдумывают кое-что и похуже моего.
   Чтобы разрешить это сомнение, фаворитка решила расспросить Мангогула.
   – Скажите, государь, – обратилась она к нему, – как находите вы мою теорию?
   – Она удивительна, – отвечал султан, – и я нахожу в ней лишь один недостаток.
   – Какой же именно? – спросила фаворитка.
   – Дело в том, – сказал Мангогул, – что она ложна до основания. Если следовать вашим рассуждениям, придется допустить у всех людей наличие души, а между тем, о услада моего сердца, нет никакого смысла в таком допущении. У меня есть душа. Вот это животное почти все время ведет себя так, как если бы у него не было души; может быть, у него и нет ее, хотя иногда оно действует так, как если бы она у него была. Но у него такой же нос, как и у меня; я чувствую, что имею душу и мыслю; итак, у этого животного тоже есть душа, и оно также мыслит.
   Уже тысячу лет строят подобные рассуждения, им нет числа, и все они бессмысленны.
   – Сознаюсь, – заметила фаворитка, – для нас не всегда очевидно, что другие мыслят.
   – Прибавьте, – подхватил Мангогул, – что в сотне случаев совершенно очевидно, что они не мыслят.
   – Не было бы, как мне кажется, слишком поспешно делать отсюда вывод, что они никогда не мыслили и не будут мыслить, – возразила Мирзоза. – Ведь из того, что человек иногда бывает животным, не значит, что он вообще животное, и ваше высочество…
   Боясь оскорбить султана, Мирзоза оборвала речь.
   – Продолжайте, сударыня, – сказал Мангогул, – я вас понимаю. Не правда ли, вы хотели сказать, что и мое высочество бывает животным? Я отвечу вам на это, что действительно мне иной раз случалось быть животным и что я прощал тех, которые меня считали таковым, – ведь вы же знаете, что иные держались такого мнения, хотя и не дерзали мне его высказать.
   – Ах, государь, – воскликнула фаворитка, – если бы люди стали отрицать душу у величайшего в мире монарха, то за кем же они признали бы ее!
   – Довольно комплиментов, – сказал Мангогул. – На несколько мгновений я сложил корону и скипетр. Я перестал быть султаном, чтобы стать философом, и я могу выслушивать и говорить правду. Я, кажется, достаточно доказал вам первое, и вы мне намекнули со свойственной вам непринужденностью, отнюдь не обижая меня, что я бывал иногда скотом. Так дайте же мне выполнить до конца обязанности, вытекающие из моей новой роли.
   – Я далек от того, чтобы допускать вместе с вами, – продолжал он, – что все, имеющие подобно мне ноги, руки, глаза и уши, обладают, подобно мне, и душой. И я заявляю вам, что никогда не отступлюсь от убеждения, что три четверти мужчин и все женщины не более как автоматы.
   – В ваших словах, – ответила фаворитка, – я не вижу ни истины, ни вежливости.
   – О, – воскликнул султан, – сударыня сердится! На какого же черта вы вздумали философствовать, если вы не хотите, чтобы я говорил вам правду! Неужели же вы будете искать вежливость в школах? Ведь я вам развязал руки, так предоставьте же и мне свободу выражений. Итак, я вам сказал, что вы все животные.
   – Да, государь, – отвечала Мирзоза, – и вам оставалось это доказать.
   – Нет ничего легче, – отвечал султан.
   И он стал говорить всякие скверные вещи, которые уже тысячи раз твердили и повторяли без всякого остроумия и изящества про пол, обладающий в высокой степени этими качествами. Никогда терпение Мирзозы не подвергалось большему испытанию, и на вас напала бы самая злая скука, если бы я привел вам все рассуждения Мангогула. Этот государь, не лишенный здравого смысла, в тот день проявил невообразимую глупость. Вот вам образчик ее.
   – Не подлежит сомнению, – говорил он, – что женщина только животное, и я держу пари, что если направлю кольцо Кукуфы на мою кобылу, она станет говорить, как женщина.
   – Вот, без сомнения, – заметила Мирзоза, – самый сильный аргумент, какой когда-либо направляли или будут направлять против нас.
   И она стала хохотать, как безумная. Мангогул, раздраженный тем, что ее смеху не было конца, поспешно вышел, решив проделать странный опыт, пришедший ему в голову.



Глава тридцать первая


Тринадцатая проба кольца.


Маленькая кобыла


   Я не слишком опытный портретист. Я пощадил читателя и не дал ему портрета любимой жены султана, но я не могу избавить его от портрета кобылы султана. Она была среднего роста, хороших статей, ее можно было упрекнуть лишь в том, что она слишком низко опускала голову. Масти она была золотистой, глаза голубые, копыта маленькие, ноги сухие, крепкий постав и круп легкий. Ее долго обучали танцевать, и она делала поклоны, как председатель собрания. В общем, это было довольно красивое животное, главное, кроткое, хорошо шло под верхом, но вы должны были быть великолепным наездником, чтобы она не выбросила вас из седла. Раньше она принадлежала сенатору Аррону, но однажды вечером маленькая капризница закусила удила, швырнула на землю господина референта вверх тормашками и помчалась во весь опор в конюшни султана, унося на себе седло, узду, сбрую, дорогой чапрак и попону – весьма ценные; они ей так шли, что их не сочли нужным вернуть хозяину.
   Мангогул проследовал в свои конюшни в сопровождении верного секретаря Зигзага.
   – Слушайте внимательно, – сказал он ему, – и записывайте…
   И он направил кольцо на кобылу, которая принялась подпрыгивать, скакать, брыкаться и выделывать вольты с тихим ржанием.
   – О чем вы думаете? – сказал султан секретарю. – Пишите же…
   – О султан, – отвечал Зигзаг, – я жду, когда ваше высочество заговорит…
   – На этот раз вам будет диктовать моя кобыла, – заявил Мангогул. – Пишите.
   Зигзаг, которому это приказание показалось унизительным, взял на себя смелость заметить, что всегда почтет за честь быть секретарем султана, но не его кобылы…
   – Пишите, – говорю я вам, – повторил султан.
   – Государь, – возразил Зигзаг, – я не могу, мне неизвестна орфография этих слов…
   – И все-таки пишите, – настаивал султан.
   – Я в отчаянии, что не могу повиноваться вашему величеству, – сказал Зигзаг, – но…
   – Но вы болван, – прервал его Мангогул, разъяренный таким неуместным отказом. – Убирайтесь из моего дворца и больше не показывайтесь мне на глаза.
   Несчастный Зигзаг удалился, познав на опыте, что честный человек не должен входить в дома большинства великих мира сего или же должен оставлять за дверьми свои убеждения. Позвали другого секретаря. Это был провансалец, открытый, честный, главное, бескорыстный. Он помчался туда, куда, как ему казалось, звали его судьба и долг, отвесил султану глубокий поклон, другой еще более глубокий – его кобыле и записал все, что лошади было угодно продиктовать.
   Всех, кто пожелает ознакомиться с ее речью, я считаю долгом отослать в архивы Конго. Государь велел немедленно же раздать копии ее речи всем переводчикам и профессорам иностранных языков как древних, так и новых. Один из них заявил, что это – монолог из какой-то древнегреческой трагедии, показавшийся ему весьма трогательным, другой, ломая голову, открыл, что это важный фрагмент египетской теологии, третий утверждал, что это начало погребальной речи в честь Ганнибала на языке карфагенян; четвертый уверял, что произведение написано по-китайски и что это весьма благочестивая молитва, обращенная к Конфуцию.
   В то время как мужи науки надоедали султану своими учеными гипотезами, он вспомнил про путешествия Гулливера и решил, что этот англичанин, столько времени проживший на острове, где у лошадей свое государство, законы, короли, боги, жрецы, религия, храмы и алтари, и, вероятно, в совершенстве изучивший их нравы и обычаи, должен великолепно знать и их язык. И в самом деле, Гулливер свободно прочел и истолковал слова кобылы, несмотря на то, что запись пестрела орфографическими ошибками. И это – единственный хороший перевод, существующий в Конго. Мангогул узнал, к своему удовлетворению, и к вящей чести своей теории, что это хроника любви старого паши с тремя бунчуками и маленькой кобылы, которую до него покрывало неисчислимое множество ослов, этот странный анекдот является, однако, истинным фактом, известным султану и решительно всем при дворе в Банзе и в остальном его государстве.



Глава тридцать вторая,


быть может, нелучшая и наименее читаемая в этой книге.


Сон Мангогула, или путешествие в страну гипотез


   – Ах, – сказал Мангогул, зевая и протирая глаза, – у меня болит голова. Пусть никогда не говорят со мной о философии, эти разговоры вредны. Вчера я лег в кровать, с головой, набитой идеями, и, вместо того, чтобы спать, как подобает султану, мой мозг потрудился за одну ночь больше, чем мозги моих министров за целый год. Вы смеетесь, но чтобы вам доказать, что я ничуть не преувеличиваю, и отомстить за скверную ночь, которой я обязан вашим рассуждениям, я заставлю вас выслушать мой сон от начала, до конца.
   Я начинал забываться, и мое воображение вступало уже в свои права, когда я увидал, что рядом со мной прыгает какой-то странный зверь. У него была голова орла, лапы грифа, туловище лошади и хвост льва.
   Я схватил его, несмотря на прыжки, и, уцепившись за гриву, легко прыгнул к нему на спину. Тотчас же он развернул длинные крылья, росшие из боков, и я почувствовал, что несусь по воздуху с ужасающей быстротой.
   Мы долго летели, наконец я заметил в мутном пространстве здание, парившее в воздухе, словно по волшебству. Оно было велико. Не могу сказать, чтобы его портил слишком большой фундамент, ибо оно ни на чем не покоилось. Колонны меньше полуфута диаметром поднимались в необозримую даль, поддерживая своды, которые можно было различить лишь благодаря просветам, симметрично на них рас положенным.