Однако в этом случае закон был на стороне Хоппи Харрингтона. Заставить власть имущих дать ему то, на что он имел право, являлось только вопросом времени. Здесь он был непреклонен – терпелив и непреклонен. Они обязаны помочь ему, хотят они того или нет. Так учил его отец, владелец овечьего ранчо в долине Сонома, – всегда требовать то, на что имеешь право.
   Он услышал звуки: телемастера работали. Хоппи помедлил, открыл дверь и оказался лицом к лицу с двумя мужчинами, сидящими у длинного верстака, по которому были раскиданы в беспорядке инструменты и тестеры, приспособления и телевизоры в различных стадиях разборки. Мастера заметили его.
   – Послушай, – сразу же сказал один из них, ошеломив Хоппи. – На ручной труд смотрят свысока. Почему бы тебе не заняться чем-нибудь умственным, вернуться в школу и получить аттестат?
   Он повернулся к Хоппи, выжидательно глядя на него.
   Нет, думал Хоппи, я хочу работать руками…
   – Ты бы мог стать ученым, – сказал другой мастер, не отрываясь от работы; он проверял цепь вольтметром.
   – Как Блутгельд, – сказал Хоппи.
   Мастера одобрительно засмеялись.
   – Мистер Фергюссон говорил, что вы дадите мне какую-нибудь работу, – сказал Хоппи. – Какой-нибудь несложный блок для начала, ладно?
   Он ждал, боясь, что они не откликнутся, но один из них указал ему на проигрыватель-автомат.
   – Что с ним? – спросил Хоппи, изучая ремонтный ярлык. – Я уверен, что могу починить его.
   – Пружина сломалась, – ответил мастер, – не выключился после последней пластинки.
   – Понятно, – сказал Хоппи. Он поднял проигрыватель экстензорами и перетащил его на свободное место на дальнем конце верстака. – Я буду работать здесь.
   Никто не протестовал. Он взял плоскогубцы. Это легко, думал он, я тренировался дома. Он сосредоточился на проигрывателе, одновременно краем глаза наблюдая за мастерами. Я проделывал это много раз; почти всегда все получалось, и с каждым разом все лучше и лучше, аккуратнее. И более предсказуемо. Пружина – маленькая деталь, думал он, самая маленькая, какую они смогли найти. Такая легкая, дунешь – улетит. Я вижу, где ты сломана. Молекулы металла не соединены как надо. Он сосредоточился на поврежденном месте, держа плоскогубцы так, чтобы ближайший к нему ремонтник не мог ничего видеть; он притворился, что вытягивает пружину, пытаясь удалить ее.
   Заканчивая работу, он понял, что кто-то вошел, встал за его спиной и наблюдает. Он повернулся – это был Джим Фергюссон, его наниматель. Фергюссон ничего не говорил, просто стоял со странным выражением лица, засунув руки в карманы.
   – Готово, – нервно сказал Хоппи.
   – Дай-ка посмотреть, – сказал Фергюссон. Он взял проигрыватель и поднес его поближе к лампе.
   Видел ли он? – гадал Хоппи. Понял ли он? И если понял – что он думает? Возражает он, не возражает – или просто испуган?
   Молчание продолжалось, пока Фергюссон проверял проигрыватель.
   – Где ты взял новую пружину? – вдруг спросил он.
   – Нашел на верстаке, – не моргнув глазом ответил Хоппи.
   Все обошлось. Фергюссон если и видел что-то, то ничего не понял. Фокомелус расслабился и почувствовал ликование, полное удовольствие вместо тревоги; он улыбнулся мастерам и оглянулся вокруг в поисках нового задания.
   Фергюссон спросил:
   – Ты нервничаешь, если за тобой наблюдают?
   – Нет, – сказал Хоппи, – люди могут пялиться на меня сколько душе угодно. Я знаю, что я – другой. На меня пялятся с тех пор, как я родился.
   – Я имею в виду, когда ты работаешь?
   – Нет, – снова сказал Хоппи, и его голос звучал громко, может быть, слишком громко. – Прежде чем у меня появилась коляска, – сказал он, – прежде чем правительство обеспечило меня хоть чем-то, мой папаша обычно таскал меня на спине в одеяле. Как рюкзак. Как индианка – ребенка.
   Он застенчиво рассмеялся.
   – Понятно, – сказал Фергюссон.
   – Так было в Сономе, – продолжал Хоппи, – где я вырос. У нас были овцы. Однажды баран боднул меня, и я полетел в воздух. Как мяч.
   Он снова засмеялся; оба мастера молча смотрели на него, прервав работу.
   – Держу пари, – сказал один из них после паузы, – что ты приземлился и покатился.
   – Да, – подтвердил Хоппи, смеясь. Сейчас они все смеялись: и Фергюссон, и мастера; они представили, как это было: семилетний Хоппи Харрингтон, без рук и ног, только голова и туловище, катится по земле, вопя от испуга и боли. Это выглядело смешно, Хоппи знал и рассказывал так, чтобы было смешно; он заставил их смеяться.
   – Теперь-то ты лучше вооружен, – сказал Фергюссон, имея в виду коляску.
   – О да, – ответил Хоппи, – и я разрабатываю новую, моей собственной конструкции, сплошная электроника. Я столько читал об управлении непосредственно из мозга, так делают в Швейцарии и Германии. Ты связан прямо с двигательными центрами мозга, так что нет запаздывания, ты можешь двигаться даже быстрее, чем… обычная физиологическая конструкция. – Он чуть не сказал «чем человек». – Через пару лет я усовершенствую коляску, – продолжал фок, – и это будет шагом вперед даже по сравнению со швейцарской моделью. И тогда я смогу выбросить этот правительственный хлам.
   Фергюссон торжественно провозгласил:
   – Я восхищен твоим мужеством.
   Смеясь, Хоппи сказал с запинкой:
   – С-спасибо, мистер Фергюссон.
   Один из мастеров подал ему ЧМ-тюнер.
   – Он дрейфует. Глянь-ка – что можно подрегулировать.
   – Ладно, – сказал Хоппи, беря блок металлическими экстензорами. – Я уверен, что у меня получится. Я много раз пробовал дома. У меня есть опыт.
   Такую работу он считал самой легкой; ему даже не надо было особо сосредотачиваться на блоке. Как будто ее придумали специально, чтобы показать его возможности.
 
   Взглянув на календарь, висевший на стене в кухне, Бонни Келлер вспомнила, что сегодня ее друг Бруно Блутгельд должен был отправиться к психиатру доктору Стокстиллу в Беркли. Видимо, он уже провел час со Стокстиллом, получил первый сеанс терапии и ушел. Сейчас он, без сомнения, едет назад в Ливермор в свой офис, находящийся в Радиационной лаборатории – той самой, из которой Бонни ушла несколько лет назад из-за своей беременности. Там, в 1975-м, она и познакомилась с Бруно Блутгельдом. Сейчас ей был 31 год, она жила в Вест-Марине, ее муж Джордж стал вице-президентом школьного совета, и она была очень счастлива.
   Она продолжала ходить на сеансы психоанализа – раз в неделю вместо трех, как раньше, – и во многих отношениях она понимала себя, свои подсознательные импульсы и паратактические систематические искажения реальности. Психоанализ в течение шести лет сделал для нее большое дело, но полностью она не вылечилась. На самом деле возможности вылечиться не существовало; сама жизнь была болезнью, и постоянное развитие (вернее, явно увеличивающаяся адаптация) должно было либо продолжаться, либо привести к психическому застою.
   Она вовсе не собиралась впадать в застой. Прямо сейчас она читала «Закат Европы» на немецком; она уже прочла 50 страниц, и они того стоили. А кто еще из тех, кого она знала, читал эту книгу хотя бы по-английски?
   Ее интерес к немецкой культуре, литературе и философии возник несколько лет назад под влиянием знакомства с доктором Блутгельдом. Хотя она три года учила немецкий в колледже, он не пригодился ей в ее взрослой жизни, как и многое другое, что она тогда тщательно изучала. Это откладывалось в подсознании, пока она заканчивала колледж и поступала на работу. Магнетическое присутствие Блутгельда оживило и расширило многие ее академические интересы – любовь к музыке и живописи, например… Она многим была обязана Блутгельду и благодарна ему.
   Конечно, сейчас почти каждый в Ливерморе знал, что Блутгельд болен. У него была слишком чувствительная совесть, и он никогда не переставал мучиться со времени ошибки 1972 года, которая, как знали все, кто был тогда в Ливерморе, не являлась только его ошибкой, не была его персональным грехом, но он так считал – и заболел из-за этого, и болезнь усугублялась с каждым годом.
   Множество специалистов, качественная аппаратура, лучшие компьютеры были задействованы в ошибочных вычислениях, которые были ошибочными не по отношению к объему знаний 1972 года, но только по отношению к реальной ситуации. Чудовищные массы радиоактивных облаков не выбросило в космос, а притянуло гравитационным полем Земли, и они вернулись в атмосферу. Никто не удивился этому больше, чем персонал Ливермора. Сейчас, конечно, слой Джемисона-Френча изучили подробнее. Даже популярные журналы вроде «Тайм» и «ЮС ньюс» могли доступно объяснить, что и почему было сделано неправильно. Но ведь прошло девять лет…
   Подумав о слое Джемисона-Френча, Бонни вспомнила и о главном сегодняшнем событии, которое она чуть не пропустила. Она сразу же пошла к телевизору в гостиной и включила его. Неужели старт уже был, подумала она, поглядев на часы. Нет, еще полчаса. Экран зажегся, показались ракета и стартовая башня, персонал, грузы, оборудование; все это пока находилось на Земле, и, может быть, Уолтер Дейнджерфильд и миссис Дейнджерфильд еще не поднялись на борт.
   Первая пара, эмигрирующая на Марс, лукаво подумала она, представив, как чувствует себя в эту минуту Лидия Дейнджерфильд, высокая светловолосая женщина, знающая, что их шансы добраться до Марса составляют, по оценке компьютера, 60 процентов. Они везли с собой великолепное оборудование, просторные жилища и мощные конструкции, но что, если все это и они вместе с ним превратятся в пепел по дороге? По крайней мере, попытка произведет впечатление на Советский блок, которому не удалось основать колонию на Луне. Русские то ли задохнулись все разом, то ли умерли с голоду – никто не мог сказать точно. Как бы то ни было, колония исчезла. Она выпала из истории так же таинственно, как и вошла в нее.
   Идея НАСА – послать не группу людей, а только пару, мужа и жену, – страшила Бонни. Она инстинктивно чувствовала, что, делая ставку только на эту пару, НАСА рискует проиграть. Надо было бы послать несколько человек из Нью-Йорка, несколько из Калифорнии, думала Бонни, наблюдая на экране техников, проводящих последние предстартовые проверки. Как это называется? Страховаться от возможных потерь? Так или иначе, не все должно быть поставлено на карту… хотя именно так НАСА всегда делало: один астронавт за один запуск и множество шумихи вокруг. Когда в 1967-м Генри Ченселлор сгорел дотла на своей космической платформе, человечество наблюдало за этим по ТВ, охваченное ужасом, конечно, но тем не менее ему позволили наблюдать. И реакция общества была такова, что освоение космоса западным миром отодвинулось на пять лет.
   – Итак, вы видите, – негромко, но настойчиво говорил комментатор программы «Новости», – последние приготовления закончены. С минуты на минуту ожидается прибытие мистера и миссис Дейнджерфильд. Давайте мысленно окинем взглядом весь громадный объем проделанной работы, чтобы быть уверенными…
   Вздор, сказала про себя Бонни Келлер, задрожав, и выключила телевизор. Я не могу видеть это.
   С другой стороны, чем занять себя? Просто сидеть, полируя ногти, все шесть часов, а фактически – и две последующие недели тоже? Единственным выходом было бы не помнить, что сегодня день, когда первая пара должна отправиться в путь. Однако сейчас это было невозможно.
   Ей нравилось думать о них как о первой паре… что-то из сентиментального, старомодного научно-фантастического рассказа. Снова Адам и Ева – только Уолт Дейнджерфильд не был Адамом. С его ненавязчивым саркастическим остроумием, с его запинающейся, почти циничной манерой речи, когда он говорил с репортерами, он более походил на последнего (по времени, конечно), чем на первого человека. Бонни обожала его. Дейнджерфильд не был ни простофилей, ни стриженным «под ежик» юным блондином-автоматом, нанятым когда-то для выполнения новейшей задачи воздушных сил. Уолт был реальной личностью. За это-то, без сомнения, НАСА и выбрало его. Гены Дейнджерфильда впитали всю культуру, все наследие человечества за несколько тысяч лет, чтобы расцвести сейчас. Уолт и Лидия должны найти некую terra nova… и там будет жить множество рассудительных маленьких Дейнджерфильдов, расхаживающих по Марсу и говорящих умно, но с тем же оттенком легкой живости, которым обладал Дейнджерфильд.
   «Представьте себе длинное, свободное от движения шоссе, – сказал однажды Дейнджерфильд, отвечая на вопрос репортера о степени опасности путешествия, – миллион миль широченного шоссе без всякого транспорта, никаких медленных грузовиков. Представьте себе, что вы отправились в путь в четыре часа утра… только ваш автомобиль – и никого. Как говорится, о чем беспокоиться?» И затем последовала чудесная дейнджерфильдовская улыбка.
   Нагнувшись к телевизору, Бонни снова включила его. На экране возникло круглое, в очках лицо Уолта Дейнджерфильда. Он был уже в скафандре, но пока без шлема. Лидия молча стояла за ним, в то время как Уолт отвечал на вопросы.
   – Я слышал, – Уолт растягивал слова, как будто прожевывал вопрос перед ответом, – я слышал, что в Буа, штат Айдахо, есть одна ПМС, которая беспокоится о нас. – Он бросил быстрый взгляд на кого-то в комнате, кто, видимо, задал вопрос. – ПМС? Ну, это великий, сейчас давно забытый термин Герба Кайена для Порядочных Маленьких Старушек, которых вы найдете всюду. Может быть, одна из них уже на Марсе, и мы будем жить на одной улице с ней. Как бы то ни было, если я правильно понял, старушка из Буа немного беспокоится о Лидии и обо мне, боясь, что с нами может что-нибудь случиться. Поэтому она послала нам талисман на счастье.
   Он поднял что-то, неуклюже держа его пальцами в перчатке скафандра.
   Репортеры оживились.
   – Мило, не так ли? – спросил Дейнджерфильд. – Я скажу вам, что это такое. Это средство от ревматизма.
   Репортеры расхохотались.
   – На всякий случай, если мы схватим ревматизм на Марсе. Или подагру? Кажется, это все-таки от подагры, так она пишет в письме.
   Он взглянул на жену:
   – Подагра, не правда ли?
   Я полагаю, думала Бонни, у них нет талисманов от метеоров или радиации. Ей было грустно, как от нехорошего предчувствия. Или это оттого, что сегодня – день посещения Бруно Блутгельдом психиатра? Этот факт наводил на мысли о смерти и о радиации, о неправильных расчетах и ужасных неизлечимых болезнях.
   Я не верю, что Бруно стал параноидальным шизофреником, думала она. Это только временное ухудшение ситуации, и при надлежащей психиатрической помощи – парочка каких-нибудь пилюль – все будет в порядке. Просто эндокринное расстройство проявляет себя таким образом, а эндокринологи сейчас творят чудеса. И это совсем не дефект личности – это психотическая основа раскрывает себя в стрессовой ситуации.
   Но откуда мне было знать, мрачно думала Бонни. Бруно пришлось сесть перед нами и рассказать, что «они» отравили ему питьевую воду, прежде чем и Джордж, и я догадались, как он болен. До этого он казался просто подавленным.
   Прямо сейчас она могла представить Бруно с рецептом на какие-то таблетки, которые стимулировали бы кору головного мозга или подавили бы промежуточный мозг; как бы то ни было, современный западный эквивалент китайского лекарства на травах подействовал бы, изменяя метаболизм мозга Бруно, избавляя его от мании, как будто сметая паутину. И снова все было бы хорошо; она, Джордж и Бруно снова вместе, составляя гармоничное трио, играя Баха и Генделя по вечерам… Это было бы как в старые времена – две деревянные флейты «Black Forest» (настоящие) и ее пианино. Дом, полный музыки барокко и аромата свежеиспеченного хлеба, и бутылка вина «Буэна Виста» из старейшего винного погреба в Калифорнии…
   Уолт Дейнджерфильд на экране выглядел так, как будто он сделал удачное замечание в манере Вольтера и Уилла Роджерса, вместе взятых.
   – О да, – отвечал он женщине-репортеру в смешной соломенной шляпе, – мы надеемся открыть много неизвестных форм жизни на Марсе. – И он смотрел на шляпу, как будто хотел сказать: «Видимо, вот одна из них».
   И снова репортеры смеялись.
   – Мне кажется, это приближается к нам, – сказал Дейнджерфильд своей тихой, спокойной жене, указывая на шляпу. – Милая, да оно нападает на нас!..
   Он по-настоящему любит ее, поняла Бонни, наблюдая за Дейнджерфильдами. Интересно, испытывал ли Джордж такие же чувства ко мне, как Уолт к своей жене? Честно говоря, сомневаюсь. Если бы испытывал, то никогда не позволил бы мне сделать два аборта. Она стала еще печальнее и повернулась к телевизору спиной.
   Они должны были бы послать Джорджа на Марс, думала она с горечью. Или, еще лучше, послать нас всех: Джорджа, меня и Дейнджерфильдов. Джордж мог бы завести интрижку с Лидией, если бы осмелился, а я могла бы пойти в постель с Уолтом. Я была бы прекрасным товарищем в великом приключении. Почему нет?
   Хочу, чтобы случилось хоть что-нибудь, сказала она себе. Пусть позвонит Бруно и скажет, что доктор Стокстилл вылечил его. Или пусть Дейнджерфильды вдруг вернутся, или китайцы начнут Третью мировую, или Джордж разорвет наконец контракт с этой ужасной школой… он давно собирается так поступить. Что угодно, что-нибудь. Может быть, думала она, я должна достать свой гончарный круг и горшок, вернуться снова к так называемому творчеству, анальной форме или чему угодно. Я могла бы сделать неприличный горшок. Сделать, обжечь в печи у Вайолет Клэтт и послать его в Сан-Ансельмо, в Общество народного творчества, в то бабское общество, которое в прошлом году отклонило мою сварную бижутерию. Мне кажется, они бы одобрили неприличный горшок, если бы это был хороший неприличный горшок.
   Небольшая толпа собралась перед витриной «Модерн ТВ», чтобы наблюдать на экране цветного стереотелевизора отлет Дейнджерфильдов. Это событие показывали каждому американцу, где бы он ни был – дома или на работе. Стюарт Макконти стоял позади толпы, скрестив руки на груди, и тоже смотрел на экран.
   – Дух Джона Л. Льюиса, – в своей обычной сдержанной манере говорил Уолт Дейнджерфильд, – понял бы истинное значение повременной оплаты… если бы не он, мне бы, возможно, заплатили за этот полет около пяти долларов с условием, что моя работа начнет засчитываться только по прибытии на место.
   Лицо Уолта было спокойно; приближалось время, когда он и Лидия должны были войти в кабину корабля.
   – Только запомните: если что-то случится с нами, если мы исчезнем… не ищите нас. Оставайтесь дома – и я уверен, что мы с Лидией где-нибудь внезапно проявимся.
   – Удачи вам, – жужжали репортеры, пока должностные лица и техники НАСА не вытеснили Дейнджерфильдов из поля зрения телекамер.
   – Это продлится долго, – сказал Стюарт Лайтхейзеру, стоявшему за ним и тоже наблюдавшему за происходящим.
   – Дурак он, что летит, – сказал Лайтхейзер, жуя зубочистку, – он никогда не вернется, этого даже не скрывают.
   – А с чего ему хотеть вернуться? – спросил Стюарт. – Что здесь у нас такого хорошего?
   Он завидовал Уолту Дейнджерфильду, он хотел, чтобы он, Стюарт Макконти, стоял там перед телекамерами – на глазах у всего мира.
   Из подвала по лестнице поднялся Хоппи Харрингтон и энергично протиснулся вперед на своей коляске.
   – Они уже взлетели? – нервно спросил он Стюарта, вглядываясь в экран. – Он сгорит, случится так, как в шестьдесят пятом. Я этого, конечно, не помню, но…
   – Заткнись ты, – беззлобно оборвал его Лайтхейзер, и фокомелус, покраснев, замолк.
   Все продолжали смотреть на экран, думая каждый о своем, а в это время с конического носа ракеты при помощи крана сняли последнюю группу техников. Отсчет времени должен был вот-вот начаться; ракету уже заправили топливом, проверили – и двое людей вошли в нее. Маленькая толпа перед витриной оживилась и начала переговариваться.
   Позднее, сегодня, в какой-то момент после полудня, их ожидание будет вознаграждено. «Голландец-IV» взлетит, выйдет на орбиту вокруг Земли за час или около того, и люди будут стоять перед телевизором, наблюдая, как ракета делает виток за витком, пока наконец кем-то внизу не будет принято решение и на командном пункте не включат зажигание последней ступени. Тогда орбитальная ракета изменит траекторию и оставит наш мир. Они видели подобное и раньше, каждый запуск походил на предыдущий, но сейчас все было по-другому, потому что на этот раз люди никогда не вернутся. Стоило провести день перед телевизором ради такого зрелища – и толпа готова была ждать.
   Стюарт Макконти думал о ланче и как потом он вернется сюда, снова займет свой пост и вместе с другими будет стоять и наблюдать. Сегодня он сделает мало или не сделает ничего, не продаст никому ни одного телевизора. Но это было не важно. Он не мог пропустить такое событие. Может быть, и я когда-нибудь, сказал он себе, может быть, и я эмигрирую. Позже. Когда накоплю достаточно денег, чтобы жениться, забрать жену и детей и начать новую жизнь на Марсе. Когда там будет действительно настоящая колония, а не только машины.
   Он представил себя Уолтом Дейнджерфильдом, привязанным в кабине на вершине конуса ракеты, рядом с привлекательной женщиной. Пионеры, он и она, основывающие новую цивилизацию на новой планете. Но затем в желудке у Стюарта заурчало, и он понял, до чего проголодался; он больше не мог оттягивать ланч.
   И пока он стоял, наблюдая громадную колонну ракеты на экране, мысли его обратились к супу и булочкам, бифштексу и яблочному пирогу с мороженым в кафе Фреда.

3

   Почти каждый день Стюарт Макконти обедал в кафе Фреда, расположенном на той же улице, что и «Модерн ТВ». Сегодня, войдя в кафе, он, к своему негодованию, увидел, что коляска Хоппи Харрингтона стоит в глубине зала и Хоппи спокойно ест – так непринужденно, как будто он здесь завсегдатай. Черт побери, подумал Стюарт. Куда ни сунься – всюду фоки! Я ведь даже не заметил, как он исчез из магазина.
   Все-таки Стюарт уселся за столик и взял меню. Фоку не удастся испортить мне обед, сказал он себе, просматривая меню, чтобы увидеть, нет ли сегодня чего-нибудь особенного и подешевле. Приближался конец месяца, деньги у Стюарта кончались, и он с нетерпением ждал очередной выплаты; чек должен был вручить ему лично Фергюссон в конце недели.
   Когда Стюарт приступил к супу, до него донесся пронзительный голос фока. Хоппи рассказывал какой-то анекдот, но кому? Конни, официантке? Стюарт повернул голову и увидел, что действительно и официантка, и Тони бармен стоят возле коляски, слушают и никто из них не проявляет к фоку ни малейшего отвращения.
   Тут Хоппи заметил Стюарта.
   – Привет, – сказал он.
   Стюарт кивнул и отвернулся, сосредоточившись на супе.
   Фок разглагольствовал о своем изобретении, о каком-то электронном приспособлении, которое он то ли построил, то ли собирался строить – Стюарт не мог сказать точно и, признаться, не заботился об этом. Не его дело, что там Хоппи строит, какие сумасбродные идеи выдает мозг этого человечка. Без сомнения, что-нибудь извращенное, сказал себе Стюарт. Какая-нибудь причудливая штука вроде вечного двигателя… может быть, вечнодвижущаяся коляска для самого Хоппи. Стюарт рассмеялся про себя, идея ему понравилась. Я должен рассказать это Лайтхейзеру, решил он. Вечное движение Хоппи – и затем он подумал: фокомобиль. Тут он рассмеялся громко.
   Хоппи услышал смех и, без сомнения, решил, что Стюарт смеется над его рассказом.
   – Эй, – позвал он, – перебирайся сюда, я угощу тебя пивом.
   Придурок, подумал Стюарт. Разве он не знает, что Фергюссон запрещает нам пить пиво в обед? Это закон. Только глотни пива – и можешь не возвращаться в магазин, а окончательный расчет получишь по почте.
   – Послушай, – сказал он фоку, повернувшись к нему вместе со стулом. – Когда ты поработаешь на Фергюссона подольше, ты крепко подумаешь, прежде чем выдавать такую чушь.
   Покраснев, фок пролепетал:
   – Что ты имеешь в виду?
   Тони сказал:
   – Фергюссон не позволяет своим служащим выпивать. Это против его религии, да, Стюарт?
   – Точно, – ответил Стюарт. – И лучше не забывать об этом.
   – Меня никто не предупреждал, – сказал фок, – и, кроме того, я не собирался пить пиво сам. Но я не вижу, по какому праву наниматель диктует своим работникам, чем они могут заниматься в свободное время. Это их законный обед, и они, если хотят, могут выпить пива.
   Голос его стал резким и полным непримиримого негодования. Сейчас Хоппи уже не смеялся.
   Стюарт сказал:
   – Фергюссон не хочет, чтобы от его продавцов несло, как от пивоваренного завода. Так можно отпугнуть какую-нибудь пожилую леди-покупательницу.
   – Может быть, это и правильно для тебя, – сказал Хоппи, – но я-то не продавец… Я – телемастер, и я буду пить пиво, если хочу…
   Бармен Тони выглядел смущенным:
   – Послушай, Хоппи… – начал он.
   – Молод ты заказывать пиво, – сказал Стюарт.
   Сейчас все окружающие смотрели на них и прислушивались к разговору.
   Фок стал совершенно пунцовым.
   – Я совершеннолетний, – сказал он тихо, но упрямо.
   – Не давай ему пива, – сказала Конни бармену, – он всего лишь ребенок.
   Запустив экстензор в карман, Хоппи вынул паспорт и, открыв его, положил на прилавок.
   – Мне двадцать один год, – сказал он.