– Я не шучу, – продолжала Эстелла и не то чтобы нахмурилась (на лбу ее не было ни морщинки), но как-то потемнела лицом. – Если нам предстоит часто видеться, лучше вам запомнить это теперь же. Нет! – Она властно пресекла мою попытку заговорить. – Я никого не подарила своей благосклонностью. У меня ее никогда ни к кому не было.
   Мы заглянули в давным-давно заброшенную пивоварню, и Эстелла, указав на галерею под крышей, где я увидел ее все в тот же первый день, сказала, что помнит, как забралась туда и видела сверху мою перепуганную физиономию. Следя глазами за движением ее белой руки, я опять испытал то же смутное, неуловимое ощущение и невольно вздрогнул. Заметив это, Эстелла дотронулась до моей руки, и видение тотчас рассеялось и исчезло.
   Что же это было?
   – Что с вами? – спросила Эстелла. – Вы опять испугались?
   – Испугался бы, если бы поверил тому, что вы только что сказали. – ответил я, чтобы перевести разговор на другое.
   – Значит, вы мне не поверили? Ну что ж, мое дело было сказать. Скоро вам нужно будет пойти к мисс Хэвишем, она уже, вероятно, ждет вас, хотя, по-моему, это катанье можно было бы теперь бросить заодно с другими старыми привычками. Пройдемся еще раз по саду – и домой. Да, да. Сегодня вы не будете проливать слезы из-за моей жестокости. Вы будете моим пажем и поведете меня.
   Ее нарядное платье волочилось по земле. Одной рукой она придержала его, а другой легко оперлась на мое плечо. Мы еще два или три раза обошли запущенный сад, и для меня он наполнился цветеньем. Если бы побуревшие сорняки, что росли из старой стены, были прекраснейшими в мире цветами, я и тогда не сохранил бы о них более лучезарного воспоминания.
   Не разница в возрасте отделяла ее от меня, – мы были почти одних лет, хотя она, разумеется, казалась взрослее; нет, неприступность, сквозившая в ее красоте и во всем ее обращении, – вот что мучило меня в разгар моих восторгов и несмотря на уверенность, что наша покровительница предназначила нас друг для друга. Бедный мальчик!
   Наконец мы вернулись в дом, и здесь я с удивлением узнал, что к мисс Хэвишем приезжал по делам мой опекун и будет к обеду. Ко времени нашего возвращения в комнате с полусгнившим накрытым столом зажгли свечи все в тех же сучковатых подсвечниках, и мисс Хэвишем уже сидела в своем кресле, поджидая меня.
   Казалось, кресло так и покатилось в прошлое, чуть только мы, как бывало, медленно пустились в путь вокруг остатков свадебного пира. Но в этой траурной комнате, под пристальным взглядом живой покойницы, сидевшей в кресле, Эстелла казалась еще ослепительнее и краше, и я еще более был ею очарован.
   Время шло, близился час нашего раннего обеда, и Эстелла должна была покинуть нас, чтобы привести себя в порядок. Я остановил кресло у середины длинного стола, и мисс Хэвишем, протянув из кресла сморщенную руку, сжала ее в кулак и опустила на пожелтевшую скатерть. Когда Эстелла оглянулась с порога, мисс Хэвишем послала ей воздушный поцелуй, вложив в этот жест такую страстность, что мне стало жутко.
   Когда же Эстелла ушла и мы остались одни, она повернулась ко мне и зашептала:
   – Вот она какая – красивая, нежная, статная. Ты восхищаешься ею?
   – Ею нельзя не восхищаться, мисс Хэвишем.
   Она обняла меня за шею и низко пригнула к себе мою голову.
   – Люби ее, люби ее, люби! Как она с тобой обходится?
   Не дав мне ответить (если я вообще мог ответить на такой трудный вопрос), она повторила:
   – Люби ее, люби ее, люби! Если она к тебе благоволит – люби ее. Если мучит тебя – все равно люби. Если разорвет твое сердце в клочки – а чем старше человек, тем это больнее, – люби ее, люби ее, люби!
   Страшная сила, с какой были произнесены эти слова, потрясла меня. Такое возбуждение ею владело, что я чувствовал, как напряглись мышцы на исхудалой руке, обвивавшей мою шею.
   – Слушай меня, Пип! Я взяла ее к себе, чтобы ее любили. Я растила и воспитывала ее, чтобы ее любили. Я сделала ее такой, какая она есть, чтобы ее любили. Люби ее!
   Она без конца повторяла это слово, усомниться в его значении было невозможно, но если бы вместо слова «любить» она твердила: «ненавидеть – мстить – терзать – предать страшной смерти» – в ее устах это едва ли звучало бы большим проклятьем.
   – Я тебе скажу, что такое настоящая любовь, – продолжала она торопливым, неистовым шепотом. – Это слепая преданность, безответная покорность, самоунижение, это когда веришь, не задавая вопросов, наперекор себе и всему свету, когда всю душу отдаешь мучителю… как я!
   Слова эти закончились страшным воплем, и я едва успел подхватить ее: она вдруг поднялась с кресла в своем платье-саване и ударила рукой по воздуху, точно готова была с такой же силой удариться головой о стену и упасть замертво.
   Все это произошло в несколько секунд. Усаживая ее в кресло, я почувствовал запах душистого мыла и, подняв голову, увидел своего опекуна.
   Я, кажется, еще не упоминал о том, что он всегда имел при себе прекрасный шелковый носовой платок внушительных размеров, который бывал ему весьма полезен при исполнении его профессиональных обязанностей. Допрашивая клиента или свидетеля, мистер Джеггерс торжественно разворачивал этот платок, словно собираясь высморкаться, но не сморкался, словно зная, что все равно не успеет это сделать, прежде чем клиент или свидетель себя выдаст; и со страху человеку уже ничего не оставалось, как тут же выдать себя с головой. Сейчас он держал этот красноречивый носовой платок в обеих руках и смотрел на нас. Встретившись со мной глазами, он на мгновение замер в этой позе, словно явственно, хотя и без слов, произнес: «Вот как? Очень странно!», после чего с необычайным эффектом употребил платок по назначению.
   Мисс Хэвишем увидела моего опекуна в ту же минуту, что и я. Она, как и все, боялась его; усилием воли она заставила себя успокоиться и заметила ему, что он точен, как всегда.
   – Как всегда, – повторил он, подходя к нам. – Здравствуйте, Пип! Покатать вас, мисс Хэвишем? Один круг, да? Так вы, оказывается, здесь, Пип?
   Я сказал ему, когда приехал, и объяснил, что мисс Хэвишем вызвала меня повидаться с Эстеллой, на что он ответил: «Ха! Прелестная девица!» – и повез мисс Хэвишем по комнате, одной рукой толкая кресло, а другую опустив в карман панталон, точно в кармане этом было полно всяких секретов.
   – Ну-ка, Пип, скажите, как часто вы видели мисс Эстеллу? – спросил он, останавливаясь.
   – Как часто?
   – Да. Сколько раз? Десять тысяч раз?
   – Нет, конечно, меньше.
   – Два раза?
   – Джеггерс, – вмешалась мисс Хэвишем к великому моему облегчению, – оставьте моего Пипа в покое и ступайте оба обедать.
   Он повиновался, и мы ощупью спустились по темной лестнице. В длинном коридоре по дороге к флигелю, отделенному от дома мощеным двориком, он успел меня спросить, часто ли я видел, чтобы мисс Хэвишеп пила или ела, причем по своему обыкновению предоставил мне выбирать из двух крайностей – сто раз или один?
   Я подумал и ответил: – Никогда.
   – И никогда не увидите, Пип, – сказал он, хмуро улыбнувшись. – Она, с тех пор как живет теперешней своей жизнью, никому не разрешает при этом присутствовать. А ночами бродит по дому и ест что придется.
   – Простите, сэр, – сказал я, – могу я задать вам один вопрос?
   – Можете, – сказал он – а я могу на него не ответить. Спрашивайте.
   – Что фамилия Эстеллы Хэвишем, или…? – Но добавить мне было нечего.
   – Или как? – спросил он.
   – Ее фамилия Хэвишем?
   – Хэвишем.
   Тут мы подошли к обеденному столу, где нас ждали сама Эстелла и Сара Покер. Мистер Джеперс сел на хозяйское место, Зстелла – против него, а я против моей желто-зеленой приятельницы. Мы отлично пообедали, причем подавала нам горничная, которой я никогда здесь не видел, хотя вполне допускаю, что она находилась в этом таинственном доме еще до того, как я впервые сюда попал. После обеда перед моим опекуном поставили бутылку превосходного старого портвейна (видимо, он хорошо был знаком с этой маркой), и наши дамы нас покинули.
   В тот день мистер Джеггерс держался так таинственно, что превзошел по части скрытности даже самого себя. Он и глаза свои от нас скрывал и за весь обед едва ли хоть раз посмотрел в лицо Эстелле. Когда она заговаривала с ним, он слушал и, выслушав, отвечал; но, насколько я мог заметить, не бросил на нее ни единого взгляда. Она же, напротив, часто поглядывала на него с интересом, с любопытством – или, возможно, с недоверием, – но мистер Джеггерс словно и не замечал ничего. В продолжение всего обеда он находил удовольствие в том, что изводил Сару Покет постоянными упоминаниями о моих надеждах на будущее, от чего она все больше желтела и зеленела; впрочем, и здесь он хитрил, притворяясь, будто выпытывает все это у меня, и каким-то образом действительно вынуждая меня говорить в простоте душевной много лишнего.
   А когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что просто не выдержу – так ясно мой опекун показывал всем своим видом, что располагает секретными сведениями, которых до поры до времени не хочет разглашать. За неимением других жертв, он и вино свое подвергал допросу. Он то поднимал стакан на свет, то подносил ко рту, примеривался, отхлебывал, снова смотрел на свет, нюхал, пробовал, выпивал, наливал снова и снова разглядывал, – и этим привел меня наконец в такое нервное состояние, как будто я был убежден, что вино поверяет ему какие-то порочащие меня тайны. Раза три-четыре я делал слабые попытки вступить с ним в беседу, но тщетно: он так взглядывал на меня, держа в руке стакан и пробуя вино на языке, словно просил меня принять к сведению, что это ни к чему, потому что ответить на мой вопрос он все равно не может.
   Мисс Покет, вероятно, пришла к выводу, что в моем присутствии ей грозит опасность сойти с ума и, возможно даже, сорвать с головы чепец – очень безобразный чепец, нечто вроде муслиновой швабры – и усыпать пол своими волосами (которые явно выросли не у нее на голове). Поэтому она предпочла не появляться в комнате мисс Хэвишем, куда мы направились через некоторое время; и мы сели вчетвером играть в вист. Пока нас не было, мисс Хэвишем придумала убрать волосы, шею и руки Эстеллы самыми драгоценными украшениями со своего туалетного стола; и я заметил, что даже мой опекун посмотрел на Эстеллу из-под мохнатых своих бровей и слегка поднял их при виде ее несравненной красоты в сверкающем многоцветном уборе.
   Я не стану распространяться о том, как уверенно он прибирал к рукам все наши козыри и потом ходил с каких-то дрянных троек, против которых ничего не стоили наши короли и дамы; и о том, как ясно я чувствовал, что он видит в нас три простых и неинтересных загадки, давно им разгаданные. Я страдал от другого – от несоответствия между тем холодом, каким веяло от него, и моими чувствами к Эстелле. И дело даже не в том, что я не мог бы без содрогания заговорить с ним о ней; или услышать, как он скрипит сапогами, угрожая ей; или увидеть, как он моет руки, расставшись с ней; нет, не это меня мучило. Восхищаться ею в двух шагах от него, любить ее, когда он был в той же комнате, – вот что было невыносимо!
   Мы играли до девяти часов, а кончив, условились, что, когда Эстелла соберется в Лондон, я буду предупрежден о ее приезде и встречу ее на почтовом дворе; а потом я простился с ней, коснулся ее руки и ушел.
   Мой опекун остался ночевать в «Кабане», в соседней со мною комнате. Далеко за полночь в ушах у меня звучало заклинание мисс Хэвишем: «Люби ее, люби ее, люби!» Изменив его на свой лад, я без конца твердил в подушку: «Я люблю ее, люблю ее, люблю!» Потом во мне волной поднялась благодарность за то, что Эстелла предназначена мне, бывшему подмастерью кузнеца. Потом я стал думать: если она, как я опасался, отнюдь не испытывает горячей благодарности судьбе за такую милость, то когда же у нее появится ко мне интерес? Когда мне удастся разбудить ее сердце, которое до времени молчит и дремлет?
   Увы! Я мнил, что это были высокие, благородные чувства. Но я и не задумался над тем, как мелочно и низко с моей стороны было не пойти к Джо, – я знал, что она отнеслась бы к нему с презрением. Всего один день миновал с тех пор, как Джо исторг у меня слезы; они быстро высохли, да простит меня бог, слишком быстро!



Глава XXX


   Наутро, одеваясь у себя в комнате, я как следует поразмыслил и решил сказать моему опекуну, что Орлик, как мне кажется, не совсем подходит для положения доверенного человека в доме мисс Хэвишем.
   – Ну, разумеется, не подходит, Пип, – сказал мой опекун, видимо и на этот счет имевший вполне сложившееся мнение. – Для положения доверенного человека ни один человек не подходит.
   То обстоятельство, что и данный случай не явился исключением из общего правила, привело его, казалось, в отличнейшее расположение духа, и он с довольным видом выслушал все, что я мог сообщить ему про Орлика.
   – Отлично, Пип, – сказал он, когда я кончил. – Я наведаюсь туда и дам нашему приятелю расчет.
   Несколько встревоженный такой решительностью, я предложил повременить и даже намекнул, что, возможно, с нашим приятелем будет не так-то легко поладить.
   – О нет, – уверенно возразил мой опекун, для вящей убедительности доставая из кармана свой носовой платок. – Посмотрел бы я, как он вступит в пререкания со мной.
   Поскольку мы решили вместе возвращаться в Лондон дневным дилижансом и поскольку за завтраком я давился каждым куском от страха, что меня застигнет здесь Памблчук, я поспешил воспользоваться случаем и сказал, что хочу прогуляться и, пока мистер Джеггерс будет занят делом, пойду вперед по лондонской дороге, а его прошу предупредить кучера, чтобы тот остановил карету, когда нагонит меня. Это дало мне возможность сейчас же после завтрака сбежать из «Синего Кабана». Я выбрался переулками за город, дал хорошего крюку в обход Памблчуковых владений, а затем вышел обратно на Торговую улицу, уже миновав эту западню и чувствуя себя в относительной безопасности.
   Занятно было снова пройтись по тихому старому городку, и не было ничего неприятного в том, что время от времени кто-нибудь вдруг узнавал меня и глядел мне вслед. В двух случаях лавочники даже выскакивали на улицу и, забежав вперед, поворачивали обратно, точно забыли что-то дома, – нарочно для того, чтобы встретиться со мною; не знаю, кто в этих случаях притворялся более неудачно, они ли – будто и не думали обо мне, или я – будто ничего не заметил. Однако положение мое было достаточно завидное и вполне меня удовлетворяло, пока волею судьбы я не столкнулся нос к носу с этим отъявленным негодяем – мальчишкой Трэбба.
   Оглядывая улицу, я вдруг увидел, что мальчишка Трэбба направляется мне навстречу, подстегивая себя порожним синим мешком. Полагая, что мне более всего приличествует окинуть его невозмутимо-равнодушным взором, рассчитанным к тому же на обуздание его не в меру озорного нрава, я придал своему лицу вышеописанное выражение и уже готов был поздравить себя с успехом, как вдруг колени у мальчишки Трэбба подогнулись, волосы встали дыбом, шапка слетела с головы, и он, шатаясь и дрожа, сбежал на мостовую, где с криком: «Держите меня! Я боюсь!» – забился в притворном припадке, словно сраженный и уничтоженный моим великолепием. Когда же я поравнялся с ним, он громко застучал зубами и униженно распростерся в пыли.
   Это было трудно перенести, но это еще были только цветочки. Не прошел я и двухсот шагов, как, к невыразимому своему удивлению, негодованию и ужасу, опять увидел впереди мальчишку Трэбба. Он вышел мне навстречу из-за угла. Синий мешок он нес на плече, глаза выражали честность и трудолюбие, энергическая походка свидетельствовала о неукоснительном намерении проследовать прямо на работу в хозяйскую лавку. Завидев меня, он словно прирос к месту, а потом на него опять накатило; но теперь он совершал вращательное движение – шатаясь, описывал вокруг меня круги, и его согнутые колени и воздетые руки словно молили о пощаде. Кучка прохожих приветствовала его мучения радостными возгласами, а я не знал, куда деваться от конфуза.
   Не успел я после этого дойти до почты, как мальчишка Трэбба снова выскочил на меня из какой-то засады. Теперь он был неузнаваем: синий мешок небрежно свисал с его плеча, наподобие моей шинели, и он, гордо выступая, двигался мне навстречу по другому тротуару в сопровождении целой оравы восхищенных приятелей, которым время от времени заявлял, величественно помахивая рукой: «Я вас не знаю!» Невозможно передать, какое огорчение и досаду я испытал, когда мальчишка Трэбба, подойдя ближе, подтянул кверху воротничок сорочки, подкрутил вихор, упер руку в бок и жеманно прошествовал мимо меня, вихляя локтями и задом и сквозь зубы цедя по адресу своей свиты: «Я вас не знаю, не знаю; честное слово, первый раз вижу». В следующую минуту он закричал петухом, и это оскорбительное кукареканье разобиженной птицы, знавшей меня еще кузнецом, неслось мне вслед и тогда, когда я уже перешел через мост, и довершило позор, которым ознаменовался мой уход из города, или, лучше сказать – изгнание меня в открытое поле.
   Но даже сейчас я не знаю, какие меры я мог бы в то время принять против мальчишки Трэбба, – разве что убить его на месте. Сцепиться с ним посреди улицы или потребовать от него в наказанье чего-либо меньшего, чем кровь его сердца, было бы равно бесполезно и унизительно. К тому же этого мальчишку вообще невозможно было обидеть: неуязвимый, верткий, как ящерица, он, в какой угол его ни загони, умел выскользнуть на волю между ногами преследователя да еще осыпать его визгливыми насмешками. Все же на следующий день я написал мистеру Трэббу, что мистер Пип не может в дальнейшем пользоваться услугами человека, который способен до такой степени забыть свой долг перед обществом, что держит на работе мальчишку, своим поведением вызывающего у каждого порядочного джентльмена чувство отвращения.
   Дилижанс, в котором сидел мистер Джеггерс, своевременно нагнал меня, и я снова залез на козлы и прибыл в Лондон живой, – но отнюдь не невредимый, потому что сердце мое было ранено. Немедленно по приезде я послал Джо искупительную треску и бочонок устриц (в утешение за то, что не побывал у него сам), а затем отправился в Подворье Барнарда.
   Герберт, которого я застал за обедом, состоящим из холодного мяса, радостно приветствовал меня. Я отрядил Мстителя в трактир за подкреплением и почувствовал, что должен сегодня же открыться моему лучшему другу. Но вести задушевные разговоры, пока Мститель находился в прихожей (являвшейся по существу не чем иным, как преддверием к замочной скважине), было немыслимо, и я послал его в театр. Едва ли нужно лучшее доказательство моего рабского подчинения этому тирану, чем жалкие уловки, к которым я прибегал, чтобы как-нибудь занять его время. С горя я иногда доходил до такой низости, что посылал его к воротам Гайд-парка посмотреть, который час.
   После обеда мы уселись у камина, положив ноги на решетку, и я сказал:
   – Дорогой мой Герберт, я должен открыть тебе одну тайну.
   – Дорогой мой Гендель, – отвечал он, – поверь, что я отнесусь к ней с должным уважением.
   – Это касается меня, Герберт, – сказал я, – и еще одной особы.
   Герберт скрестил ноги, нагнул голову набок и устремил взгляд на огонь, но через некоторое время, не слыша продолжения, перевел взгляд на меня.
   – Герберт, – сказал я, положив руку ему на колено, – я люблю… я обожаю… Эстеллу.
   Вместо того чтобы ахнуть от изумления, Герберт отозвался спокойно:
   – Да. Ну и что?
   – Как, Герберт? Это и весь твой ответ? «Ну и что?»
   – Я говорю, ну и что дальше? – пояснил Герберт. – Это-то я давно знаю.
   – Откуда ты узнал?
   – Откуда? Да от тебя, Гендель.
   – Я ничего тебе не говорил.
   – Не говорил! Ты мне не говоришь, когда ходишь к парикмахеру, но я-то замечаю, что ты подстригся. Ты обожаешь ее с тех пор, как я тебя помню. Ты привез сюда свое обожание вместе со своим чемоданом. Не говорил! Да ты все равно что целыми днями об этом говоришь. Когда ты мне рассказывал свою историю, было ясно, что ты обожаешь ее с первого дня, как увидел, хоть и был тогда чрезвычайно молод!
   – Ну хорошо, – сказал я, не без удовольствия принимая эту новую для меня версию, – значит, я и не переставал ее любить. А теперь она вернулась в Англию такой красавицей, что и вообразить невозможно. И я ее вчера видел. И если уж я раньше ее любил, то теперь люблю вдвое больше.
   – В таком случае, Гендель, тебе очень повезло, что она предназначена для тебя. Ведь, кажется, можно сказать, не касаясь запрещенной темы, что ни у тебя, ни у меня это не вызывает сомнений. А как смотрит Эстелла па обожание и все такое прочее, тебе известно?
   Я мрачно покачал головой.
   – О, она бесконечно далека от меня.
   – Терпение, дорогой мой Гендель, времени много, торопиться некуда. Но ты хотел сказать мне еще что-то?
   – Мне совестно в этом признаться, – отвечал я, – хотя думать-то я все равно это думаю. Ты говоришь – мне повезло. Ну, конечно, повезло. Еще вчера я был подмастерьем кузнеца, а сегодня я… впрочем, что я такое сегодня?
   – Скажем, если тебе не хватает слов, – славный юноша. – с улыбкой отвечал Герберт и дружески похлопал меня по руке. – Славный юноша, в котором забавно смешались пылкость и нерешительность, смелость и неверие в свои силы, мечтательность и жажда действий.
   Я задумался о том, правда ли являю собой такую смесь, и, хотя не мог вполне согласиться с Гербертом, все же решил, что спорить не стоит.
   – Когда я спрашиваю, что я такое сегодня, Герберт, – продолжал я, – то имею в виду свои мысли. Ты говоришь, мне повезло. Я знаю, что сам я ничего не сделал, чтобы возвыситься в жизни, что это все – судьба; конечно, мне удивительно повезло. И все-таки, когда я думаю об Эстелле…
   (– А ты о ней думаешь всегда, – вставил Герберт, глядя в оюнь, и я подумал, какой он добрый и как понимает меня!)
   – …тогда, дорогой мой Герберт, просто не могу тебе сказать, до чего неуверенным я себя чувствую, до чего подверженным тысяче случайностей. Так же, как и ты, обходя запрещенную тему, я все же могу сказать, что все мое будущее зависит от постоянства одного человека (которого я не буду называть). И даже если представить себе самое лучшее, как смутно и неприятно на душе от того, что надежды мои так неопределенны!
   Сказав это, я свалил с души большую тяжесть, которая, в сущности, угнетала меня всегда, а со вчерашнего дня – в особенности.
   – Знаешь, Гендель, – возразил Герберт своим бодрым, веселым тоном, – мне кажется, что ты загрустил под влиянием нежной страсти, а потому смотришь в зубы дареному коню, да еще через лупу. И что, сосредоточив на них все свое внимание, ты упустил из виду одну из лучших статей этого животного. Не ты ли мне рассказывал, как твой опекун мистер Джеггерс в самом начале заверил тебя, что ты располагаешь кое-чем помимо надежд? Да если бы даже он не говорил этого, – хотя я признаю, что это сильно меняло бы дело, – неужели ты думаешь, что кто-кто, а мистер Джеггерс принял бы над тобой опеку, не будь он уверен в том, что делает?
   Я сказал, что это, несомненно, веский довод; но (как часто поступают люди в подобных случаях) сказал так, точно нехотя соглашался с ним в угоду истине, – тогда как на самом деле меньше всего склонен был это отрицать!
   – Еще бы не веский довод, – подхватил Герберт, – лучшего и не придумаешь; ну, а в остальном придется тебе ждать сигнала от твоего опекуна, а ему – от своего доверителя. Не успеешь ты оглянуться, как тебе стукнет двадцать один год, и тогда, возможно, ты узнаешь что-нибудь новенькое. Или, во всяком случае, после этого тебе меньше останется ждать, потому что когда-нибудь все должно же выясниться!
   – Какой у тебя бодрый взгляд на жизнь! – воскликнул я с чувством благодарности и восхищения.
   – А иначе нельзя, – сказал Герберт, – ведь больше-то у меня ничего нет. Между прочим, должен сознаться, что честь моего разумного замечания принадлежит не мне, а моему отцу. Единственное, что он сказал по поводу твоей истории, было: «Это дело верное, иначе мистер Джеггерс не взялся бы за него». А теперь, прежде чем добавить еще что-нибудь о моем отце или о сыне моего отца и ответить откровенностью на откровенность, я хочу ненадолго предстать перед тобой в роли очень неприятного, прямо-таки отвратительного собеседника.
   – Это тебе не удастся.
   – Еще как удастся! Раз, два, три – начинаем. Вот что, милый Гендель. – Несмотря на шутливый тон, он говорил очень серьезно. – С тех пор как мы уселись с тобой здесь так уютно, я все думаю: раз твой опекун ни разу не упоминал об Эстелле, не может быть, чтобы она была условием для получения тобою наследства. Я ведь правильно тебя понял, он никогда не упоминал о ней, ни прямо, ни косвенно? Никогда, например, не намекал, что у твоего покровителя есть хотя бы отдаленные планы относительно твоей женитьбы?
   – Никогда.
   – Имей в виду, Гендель, зеленого винограда у меня и в мыслях нет, клянусь честью. Но скажи, раз ты с ней не связан, не мог бы ты оторваться от нее?.. я тебя предупредил, что будет неприятно.
   Я отвернулся, потому что, словно ветер с моря, бушующий над нашими болотами, на меня внезапным порывом налетело чувство, подобное тому, что смирило мою душу ранним утром, когда я уходил из кузницы, когда так торжественно поднимался туман и я потрогал рукою старый дорожный столб. На несколько минут воцарилось молчание.