Действительно ли я среди ночи спускался в Гарден-Корт и шарил по всему двору в поисках своей лодки; действительно ли, опомнившись на лестнице, в страхе спрашивал себя, как же я попал сюда из своей постели; действительно ли зажигал лампу, спохватившись, что он поднимается ко мне, а фонари задуло ветром; действительно ли меня изводили чьи-то бессвязные разговоры, стоны и смех, причем я смутно догадывался, что это я сам и смеюсь и разговариваю; действительно ли в темном углу комнаты стояла закрытая железная печь и чей-то голос снова и снова кричал мне, что в ней горит – уже почти сгорела – мисс Хэвишем, – вот загадки, которые я пытался разрешить, лежа в то утро на смятой постели. Но опять и опять все застилало парами от обжигательной печи, все путалось, не успев разрешиться, и сквозь этот-то пар я наконец увидел двух мужчин, внимательно на меня смотревших.
   – Что вам нужно? – спросил я в испуге. – Я вас не знаю.
   – Ну что ж, сэр, – отвечал один из них и, наклонившись, тронул меня за плечо, – надо думать, вы скоро уладите это дельце, но вы арестованы.
   – На какую сумму долг?
   – Сто двадцать три фунта, пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Кажется, по счету ювелира.
   – Что же теперь делать?
   – А вы переезжайте ко мне на дом[18], – сказал он. – У меня в доме хорошо, удобно.
   Я сделал попытку встать и одеться. Когда я опять о них вспомнил, они стояли поодаль от кровати и смотрели на меня. А я по-прежнему лежал пластом.
   – Видите, в каком я состоянии, – сказал я. – Я пошел бы с вами, если б мог; но, право же, у меня ничего не выйдет. А если вы попробуете меня увезти, я, наверно, умру по дороге.
   Может быть, они мне ответили, стали возражать, пытались убедить, будто мне не так уж плохо. Поскольку память моя ничего более о них не сохранила, я не знаю, как они решили поступить; знаю одно – меня никуда не увезли.
   Что у меня была горячка и ко мне боялись подходить, что я страдал неимоверно и часто впадал в беспамятство, что время не имело конца, что я путал всякие немыслимые существования со своим собственным – был кирпичом в стене дома, и сам же молил спустить меня со страшной высоты, куда занесли меня каменщики, потому что у меня кружится голова; был стальным валом огромной машины, который с лязгом крутился над пропастью, и сам же в отчаянии взывал, чтобы машину остановили и меня вынули из нее, – что через все это я прошел во время своей болезни, я знаю по воспоминаниям и в какой-то мере знал и тогда. Что порою я отбивался и от настоящих людей, вообразив, будто имею дело с убийцами, а потом вдруг сразу понимал, что они желают мне добра, в изнеможении падал к ним на руки и позволял уложить себя на подушки, – это я тоже знал. Но, главное, я знал, что всем этим людям, которые в худшие дни моей болезни являли мне самые невероятные превращения человеческого лица и вырастали до чудовищных размеров, – главное, повторяю, я знал, что всем этим людям по какой-то необъяснимой причине свойственно рано или поздно приобретать необычайное сходство с Джо.
   Когда самые тяжелые дни миновали, я стал замечать, что в то время как все другие странности постепенно исчезают, это одно остается как было: всякий, кто подходил ко мне, делался похожим на Джо. Я открывал глаза среди ночи и в креслах у кровати видел Джо. Я открывал глаза среди дня и на диване у настежь открытого, занавешенного окна снова видел Джо, с трубкой в зубах. Я просил пить, и заботливая рука, подававшая мне прохладное питье, была рука Джо. Напившись, я откидывался на подушку, и лицо, склонявшееся ко мне с надеждой и лаской, было лицо Джо.
   Наконеу я собратся с духом н спросил:
   – Это Джо?
   И милый знакомый голос ответил:
   – Он самый, дружок.
   – О Джо, ты разрываешь мне сердце! Изругай меня, Джо! Побей меня, Джо! Назови неблагодарным. Не убивай меня своей добротой!
   Ибо Джо, от радости, что я узнал его, положил голову ко мне на подушку и обнял меня за шею.
   – Эх, Пип, старина. – сказал Джо, – мы же с тобой всегда были друзьями. А уж когда ты поправишься и я повезу тебя кататься, то-то будет расчудесно!
   После чего Джо отступил к окну и повернулся ко мне спиной, утирая глаза. А я, будучи слишком слабым, чтобы встать и подойти к нему, лежал и шептал покаянные слова: «Господи, благослови его! Господи, благослови его за его ангельскую доброту!»
   Когда Джо снова уселся возле меня, глаза у него были красные, но я держал его за руку, и оба мы сияли от счастья.
   – Сколько времени, Джо, милый?
   – Это ты о том, Пип, что сколько, мол, времени ты проболел, дружок?
   – Да, Джо.
   – Уже конец мая месяца, Пип. Завтра первое июня.
   – И все это время ты был здесь, Джо, милый?
   – Да вроде того, дружок. Я так и сказал тогда Бидди, Это когда мы узнали, что ты захворал, из письма узнали, а почтальон-то он все был холостой, ну а теперь женился, хотя жалованья получает всего ничего, при такой-то ходьбе, да сколько подметок стоптать надо, ну, он за богатством не гонялся весь век, а зато теперь гляди-ка – женатый человек…
   – Какое наслаждение тебя слушать, Джо! Но я перебил тебя, что же ты сказал Бидди?
   – А вот то самое, что как ты, скорей всего, сейчас один среди чужих людей, а мы ведь с тобой всегда были друзьями, то в такое время ты, может, и не будешь против, ежели тебя навестить. А Бидди так прямо и сказала: «Поезжай к нему немедля». Вот-вот, – протянул Джо, рассудительно поддакивая сам себе, – так Бидди и сказала. «Поезжай, говорит, к нему немедля». Словом, ежели рассуждать попросту, – добавил Джо после короткого раздумья, – она эти самые слова и сказала: «Не медля ни минуты».
   Тут Джо оборвал свою речь и сообщил мне, что со мной велено разговаривать как можно меньше, что есть мне велено понемногу, но часто и в положенные часы, хочу я того или нет, и что мне велено во всем его слушаться. Я поцеловал ему руку и затих, а он сел сочинять письмо Бидди, обещав передать от меня привет.
   Как видно, Бидди научила Джо писать. Я смотрел на него из постели и так был слаб, что опять прослезился, видя, с какой гордостью он взялся за это письмо. Пока я болел, с кровати моей сняли полог и перенесли ее вместе со мной в гостиную, где было просторнее и больше воздуха, а ковер из комнаты убрали и день и ночь поддерживали в ней чистоту и порядок. И в этой-то гостиной, за моим письменным столом, отодвинутым в угол и заставленным пузырьками, Джо приступил к своей трудной работе, предварительно выбрав на подносике перо, как тяжелый инструмент из ящика, и засучив рукава, точно собирался орудовать киркой или молотом. Для того чтобы начать, Джо пришлось крепко упереться в стол левым локтем и отставить правую ногу далеко назад; когда же он начал, каждый штрих, который он вел книзу, отнимал у него столько времени, словно был длиною в шесть футов, а каждый раз как он поворачивал вверх, я слышал, как перо его отчаянно брызгает. Почему-то проникнувшись твердым убеждением, что чернильница стоит не справа от него, а слева, он то и дело макал перо в пустое пространство, но, видимо, оставался вполне доволен результатом. Время от времени его задерживала какая-нибудь орфографическая каверза, но, в общем, дело у него спорилось, и когда письмо было подписано и последняя клякса с помощью двух указательных пальцев переместилась с бумаги к нему на макушку, он встал и еще некоторое время похаживал вокруг стола, с глубочайшим удовлетворением созерцая свое изделье под разными углами.
   Чтобы не огорчать Джо чрезмерной говорливостью (даже если бы таковая была мне по силам), я в тот день не стал расспрашивать его о мисс Хэвишем. Наутро, когда я спросил, поправилась ли она, он покачал головой.
   – Она умерла, Джо?
   – Ну, что ты, дружок, – произнес Джо с укором, очевидно решив подготовить меня постепенно, – это уж ты через край хватил: только что вот… ее нет…
   – Нет в живых, Джо?
   – Вот так-то будет вернее, – сказал Джо. – Нет ее в живых.
   – Она еще долго болела, Джо?
   – Да после того как ты захворал, пожалуй, этак – чтобы не соврать – с неделю, – отвечал Джо, по-прежнему полный решимости ради моего блага обо всем сообщать постепенно.
   – Джо, милый, а ты не слышал, что будет теперь с ее состоянием?
   – Видишь ли, дружок. – сказал Джо, – говорят так, будто она еще давно почти все закрепила за мисс Эстеллой, отказала ей, то есть. Но дня за два до несчастья она сделала своей рукой приписочку к духовной – оставила круглых четыре тысячи мистеру Мэтью Покету. А самое интересное – почему бы ты думал, Пип, она оставила ему круглых четыре тысячи? «На основании отзыва Пипа о вышеназванном Мэтью». Бидди говорит, там так и написано, – сказал Джо и со смаком повторил мудреную формулу: – «На основании отзыва о вышеназванном Мэтью». И подумай, Пип, круглых четыре тысячи!
   Для меня осталось тайной, откуда Джо были известны геометрические признаки этих четырех тысяч фунтов, но, должно быть, в таком виде сумма казалась ему более внушительной, и он всякий раз с увлечением подчеркивал, что тысячи были круглые.
   Рассказ Джо доставил мне большую радость, – я увидел завершенным единственное доброе дело, которое успел сделать. Я спросил, не слышал ли он, что досталось по наследству другим родственникам.
   – Мисс Саре, – сказал Джо, – той досталось двадцать пять фунтов в год – на пилюли, потому у нее частенько желчь разливается. Мисс Джорджиане – двадцать фунтов и точка. Миссис «Как мило», – я догадался, что под этим именем у него значилась Камилла, – ей досталось пять фунтов, покупать свечки, чтобы не очень скучала, когда просыпается по ночам.
   Эти заветы были так метко направлены по адресу, что я без труда поверил сообщению Джо.
   – А теперь, дружок, – сказал он, – подсыплю я тебе еще одну новость и хватит с тебя на сегодня, баста. Старый Орлик-то, знаешь, до чего дошел? Жилой дом ограбил.
   – Чей дом? – спросил я.
   – Побахвалиться этот человек любит, это уж как есть, – продолжал Джо с виноватым вздохом, – но все ж таки дом англичанина – его крепость, а вламываться в крепости не следует, кроме как в военное время. И хоть он и не без греха свой прожил век, но был, как-никак, лабазник, почтенный человек.
   – Так это к Памблчуку вломились в дом?
   – Вот-вот, Пип, – сказал Джо, – и забрали его выручку и денежный ящик, выпили его вино, угостились его провизией, надавали ему оплеух, нос чуть на сторону не свернули, и самого привязали к кровати да всыпали горяченьких, а чтобы не кричал, набили ему полон рот семян однолетних садовых. Но он узнал Орлика, и Орлик сидит в тюрьме.
   Так, мало-помалу, мы перестали ограничивать себя в задушевных беседах. Я еще долго был очень слаб, но все же силы мои медленно, но верно прибывали, и Джо не отходил от меня, и мне грезилось, будто я снова превратился в маленького Пипа.
   Ибо нежность Джо была мне нужнее всего на свете именно сейчас, когда я чувствовал себя беспомощным, как малый ребенок. Он часами сидел и говорил со мной по-старому откровенно, по-старому просто, как заботливый, но не навязчивый старший брат, так что мне порой начинало казаться, что вся моя жизнь, с тех пор как я покинул нашу старую кухню, была одним из бредовых видений минувшей горячки. Он взял на себя все заботы обо мне, кроме стряпни, для стряпни же разыскал где-то вполне порядочную женщину вместо прежней моей служанки, которую он рассчитал немедленно по приезде. – Хочешь верь, хочешь нет, Пип, – говорил он не раз в оправдание такого самоуправства, – я своими глазами видел, как она черпала из запасной перины, точно из бочки с вином, а перья унесла в ведерке, на продажу. Ей бы дать волю, она бы скоро и твою перину уволокла, да тебя бы заодно прихватила, и весь уголь перетаскала бы из дома в судках да в суповой миске, а вино – в твоих высоких сапогах.
   Дня, когда мне можно будет в первый раз поехать кататься, мы ждали с таким же нетерпением, как во время оно – моего зачисления в подмастерья. И когда этот день настал и к воротам Тэмпла подъехала открытая коляска, Джо закутал меня, подхватил на руки, снес по лестнице вниз и усадил на подушки, словно я все еще был тем крошечным беспомощным мальчуганом, которого он так щедро оделял из сокровищницы своего большого сердца.
   Джо уселся рядом со мной, и мы покатили за город, где трава и деревья уже зеленели по-летнему и воздух был напоен сладкими запахами лета. В этот воскресный день, глядя на окружавшую меня красоту, я думал о том, как все здесь на воле выросло и изменилось, как днем и ночью под солнцем и под звездами раскрывались скромные полевые цветы и учились петь птицы, пока я, несчастный, метался в жару и бредил, и одно воспоминание о том, как я метался и бредил, не давало мне дышать полной грудью. А когда я услышал воскресный перезвон колоколов и прелесть деревенской природы глубже проникла мне в сердце, я почувствовал, что далеко не так благодарен, как следовало бы, – что даже для этого я еще слитком слаб, – и припал головой к плечу Джо, как бывало в давние времена, когда он возил меня на ярмарку и детская моя душа изнемогала от обилия впечатлений.
   Потом я немного успокоился, и мы хорошо поговорили, как говаривали, лежа на траве у старой батареи. Джо не изменился ни чуточки. Чем он был для меня тогда, тем остался и теперь: та же была в нем простота, и преданность, и душевная чуткость.
   Когда мы возвратились домой и он, взяв меня на руки, легко понес через двор и вверх по лестнице, я вспомнил тот знаменательный рождественский вечер, когда он таскал меня на спине по болотам. До сих пор мы еще ни словом не касались перемены в моей судьбе, и я даже не знал, много ли ему известно о том, что со мной произошло за последнее время. Я так мало доверял себе и так полагался на него, что все не мог решить, надо ли мне первому начинать этот разговор.
   – Джо, – спросил я его наконец в этот вечер, когда он уселся у окна со своей трубкой, – ты слышал, кто оказался моим покровителем?
   – Я слышал, дружок, – отвечал Джо, – что это была не мисс Хэвишем.
   – А кто это был, ты слышал, Джо?
   – Как тебе сказать, Пип, я слышал, что это был тот человек, что послал того человека, что дал тебе те банкноты у «Веселых Матросов».
   – Да, так оно и было.
   – Поди ж ты! – отозвался Джо невозмутимым тоном.
   – А ты слышал, что он умер, Джо? – спросил я, помолчав, и уже более робко.
   – Который? Тот, что послал тебе банкноты, Пип? – Да.
   – Кажется, – сказал Джо после долгого раздумья, уклончиво скосив глаза на ручку кресла, – кажется, я слышал, будто с ним случилось что-то вроде этого.
   – А ты что-нибудь знаешь об этом человеке, Джо?
   – Да ничего особенного, Пип.
   – Если тебе интересно, Джо… – начал я, но он встал и подошел к моему дивану.
   – Послушай меня, дружок, – заговорил он, наклоняясь ко мне. – Мы же с тобой всегда были друзьями, верно, Пип?
   Я не ответил – мне было стыдно.
   – Ну так вот, – сказал Джо, точно услышал от меня вполне удовлетворительный ответ, – об этом, значит, договорились. Так зачем же нам, дружок, касаться предметов, которых нам с тобой и касаться-то ни к чему? Как будто нам с тобой без этого и потолковать не о чем. О господи! Да взять хотя бы твою бедную сестру, и как она лютовала! А Щекотуна ты помнишь?
   – Еще бы не помнить, Джо.
   – Послушай меня, дружок. Я как мог старался, чтобы вы с Щекотуном пореже встречались, только не всегда это у меня выходило. Ведь когда твоя бедная сестра бывало, наскочит на тебя, а я, бывало, вздумаю за тебя вступиться, – Джо снова впал в свой рассудительный тон, – так что получалось? Мало того, что она и на меня наскакивала, – это бы еще с полбеды, – но тебе-то доставалось вдвое. Я это хорошо заметил. Ежели взрослый человек хочет ребенка от наказания избавить, пусть его и за бороду оттаскают и об стенку стукнут – сделайте одолжение, пожалуйста! Но ежели за это ребенку же вдвое достается, тогда уж этот человек так начинает думать: «Какую ж ты этим пользу приносишь? Вред ты этим приносишь, это всякому видно, – так он думает, – а пользы я что-то не вижу. Хоть бы мне кто показал, какая от этого польза!»
   – Этот человек так думает? – спросил я, когда Джо замолчал.
   – Вот именно, – подтвердил Джо. – Так что же, прав этот человек или нет?
   – Милый Джо, этот человек всегда прав.
   – Ладно, дружок, – сказал Джо, – так и запомним. А раз он всегда прав (хотя по большей части он ошибается), значит, он и дальше правильно рассуждает, а рассуждает он вот как: ежели ты, еще маленьким мальчонкой, что-нибудь такое от всех утаил, так почему ты это сделал? Скорей всего вот почему: ты знал, что у Джо Гарджери не всегда так выходит, чтобы вы, значит, с Щекотуном пореже встречались. А потому и не думай об этом больше, и нам с тобой этого предмета касаться нечего. Бидди, когда меня провожала, уж как старалась мне втолковать (я-то ведь всегда был туповат), чтобы я это понял, а потом, значит, чтобы и тебе как следует объяснил. А теперь, – сказал Джо, в полном восторге от своей здравой логики, – раз это сделано, тебе истинный друг вот что скажет. А именно. Переутомляться тебе нельзя, так, что хватит на сегодня разговоров, а изволь-ка поужинать, да не забудь стаканчик воды с вином, да и на боковую.
   Меня глубоко тронуло, как тактично Джо сумел замять неприятный разговор, и сколько доброты и душевной тонкости проявила Бидди, подготовив его к этому (она-то своим женским чутьем давно меня разгадала!). Но известно ли было Джо, что я – бедняк, что все мои большие надежды растаяли, как болотный туман под лучами солнца, – этого я не мог понять.
   И еще одного обстоятельства я сперва никак не мог попять, а потом понял к великому своему огорчению: по мере того как я выздоравливал и набирался сил, в обращении Джо со мной стала проскальзывать какая-то натянутость. Пока я был слаб и всецело зависел от его помощи, он говорил со мной, как бывало в детстве, называл меня по-старому то «Пип», то «дружок», и слова эти звучали для меня музыкой. Я и сам говорил с ним, как в детстве, счастливый тем, что он это позволяет. Но постепенно, в то время как я крепко держался за старые привычки, Джо стал от них отходить; и я, удивившись сначала, вскоре понял, что причина этого кроется во мне и виною этому – не кто иной, как я сам.
   Да! Разве я не дал Джо повода сомневаться в моем постоянстве, предполагать, что в счастье я к нему охладею и отвернусь от него? Разве я не заронил в его простое сердце опасение, что, чем крепче я буду становиться, тем меньше он будет мне нужен, и что лучше вовремя отпустить меня, не дожидаясь, пока я сам вырвусь и уйду?
   Особенно ясно я заметил в нем эту перемену, когда в третий или четвертый раз, опираясь на его руку, прогуливался в садах Тэмпла. Мы хорошо посидели на солнышке, любуясь рекой, а потом я поднялся и сказал:
   – Смотри-ка, Джо! Я уже могу ходить без помощи. Вот увидишь – дойду один до самого дома.
   – Только чтобы не переутомляться, Пип, – сказал Джо, – а то чего же лучше, сэр.
   Последнее слово больно меня резнуло, но мог ли я упрекнуть его? Я прошел только до ворот сада, а потом сделал вид, что страшно устал, и попросил Джо дать мне опереться на его руку. Джо тотчас подставил руку, но вид у него был задумчивый.
   И я тоже задумался; полный сожалений о прошлом, я решал трудный вопрос: как воспрепятствовать этой перемене в Джо. Не скрою, мне было совестно рассказать ему, в, каком печальном положении я очутился; но я думаю, что это нежелание можно отчасти оправдать. Я знал, что он захочет помочь мне из своих скромных сбережений, но знал и то, что я не должен этого допустить.
   Оба мы провели вечер в задумчивости. Но перед тем как уснуть, я принял решение – переждать еще день, благо завтра воскресенье, а с новой недели начать новую жизнь. В понедельник утром я поговорю с Джо об этой перемене в его обращении, поговорю с ним по душам, без утайки, открою ему мою заветную мечту (то самое «во-вторых», о котором уже упоминалось) и почему я еще не знаю, ехать ли мне к Герберту или нет, и тогда эта тягостная перемена бесследно исчезнет. Когда мои мысли таким образом прояснились, прояснилось и лицо Джо, словно он одновременно со мной тоже принял какое-то решение.
   Воскресенье прошло у нас как нельзя более мирно, – мы уехали за город, погуляли в поле.
   – Я благодарен судьбе за свою болезнь, Джо, – сказал я.
   – Пип, дружок, вы теперь, можно сказать, поправились, сэр.
   – Это было для меня замечательное время, Джо.
   – И для меня тоже, сэр, – отозвался Джо.
   – Этих дней, что мы провели с тобой, Джо, я никогда не забуду. Я знаю, некоторые вещи я на время забыл; но этих дней я не забуду никогда.
   – Пип, – заговорил Джо торопливо, словно чем-то смущенный, – время мы провели расчудесно. А уж что было, сэр, то прошло.
   Вечером, когда я улегся, Джо, как всегда, зашел ко мне в комнату. Он справился, так же ли хорошо я себя чувствую, как с утра.
   – Да, Джо, милый, ничуть не хуже.
   – И сил у тебя, дружок, все прибавляется?
   – Да, Джо, с каждым днем.
   Своей большой доброй рукой Джо потрепал меня по плечу, накрытому одеялом, и сказал, как мне показалось, немного хрипло:
   – Покойной ночи.
   Наутро я встал свежий, чувствуя, что еще больше окреп за эту ночь, и полный решимости все рассказать Джо немедленно, еще до завтрака. Я оденусь, войду к нему в комнату, и как же он удивится – ведь до сих пор я вставал очень поздно. Я вошел к нему в комнату, но его там не оказалось. Мало того, исчез и его сундучок.
   Тогда я поспешил к обеденному столу и увидел на нем письмо Вот все, что в нем было написано:

   «Не смею вам мешать, а потому уехал как ты теперь совсем поправился милый Пип и обойдешься без


   Джо.


   P.S. Всегда были друзьями».

   В письмо была вложена расписка в получении долга, за который меня чуть не арестовали. До самой этой минуты я тешил себя мыслью, что мой кредитор махнул на меня рукой или решил дождаться моего выздоровления. Мне и в голову не приходило, что деньги заплатил Джо; но это было именно так – расписка была выдана на его имя.
   Что мне теперь оставалось, как не отправиться следом за ним в милую старую кузницу и там во всем ему открыться, попенять ему, и покаяться перед ним, и высказать наконец то самое «во-вторых», которое зародилось у меня как смутное нечто, а теперь вылилось в ясное и твердое намерение?
   И намерение это состояло в том, чтобы прийти к Бидди, поведать ей, как я раскаялся и смирился духом и как потерял все, о чем когда-то мечтал, напомнить, какие задушевные беседы мы с ней вели в далекие времена моих первых горестей. А потом сказать ей: «Бидди, мне кажется, что когда-то ты любила меня, и мое неразумное сердце, хоть и рвалось от тебя прочь, подле тебя находило покой и отраду, каких с тех пор не знало. Если ты можешь снова полюбить меня хотя бы вполовину против прежнего, если ты не откажешься меня принять со всеми моими ошибками и разочарованиями, простить меня, как провинившегося ребенка (а мне очень стыдно, Бидди, и мне, как ребенку, нужна ласковая рука и слова утешения), – я надеюсь, что сумею быть немного, пусть хоть очень немного, достойнее тебя, чем раньше. И ты сама решишь, Бидди, работать ли мне в кузнице с Джо, или поискать другого дела в наших краях, или увезти тебя в далекую страну, где меня ждет место, от которого я отказался, когда мне его предлагали, потому что сначала хотел услышать твой ответ. И если ты скажешь, милая Бидди, что согласна разделить со мной мою жизнь, то и жизнь моя станет лучше, и я стану лучшим человеком, и всячески постараюсь, чтобы и ты была счастлива».
   Таково было мое намерение. Дав себе еще три дня на поправку, я поехал в родные места, чтобы осуществить его. Как я преуспел в этом – вот все, что мне осталось досказать.



Глава LVIII


   Весть о крушении моих блестящих видов на будущее достигла моей родной округи раньше, чем я сам туда прибыл. «Синий Кабан» уже был обо всем осведомлен, и в поведении Кабана я заметил разительную перемену. Тот самый Кабан, который из кожи вон лез, чтобы снискать мое расположение, когда фортуна мне улыбалась, теперь, когда она отвернулась от меня, держал себя как нельзя более холодно.
   Я приехал вечером, сильно утомленный путешествием, которое всегда совершал так легко. Кабан не мог предоставить мне мою обычную комнату, оказавшуюся занятой (должно быть, каким-нибудь постояльцем с большими надеждами), и поселил меня в весьма неприглядной каморке в глубине двора, между голубятней и каретным сараем. Но я заснул здесь так же крепко, как если бы мне отвели самые роскошные апартаменты, и сны, вероятно, видел такие же, какие видел бы на лучшей в доме постели.
   Рано утром, пока мне готовили завтрак, я пошел взглянуть на Сатис-Хаус. На воротах и на обрывках ковров, вывешенных в окнах, белели печатные объявления, гласившие, что на будущей неделе здесь состоится продажа с аукциона мебели и домашних вещей. Самый дом и флигеля продавались частями, на слом. На стене пивоварни было написано мелом, большими колченогими буквами: «Идет под Э 1»; на той части главного дома, которая так долго стояла запертой: «Идет под Э 2». Еще несколько таких надписей украшало другие части дома; чтобы освободить для них место, со стен сорвали плющ, и множество ветвей его, уже увядших, валялось в пыли. Войдя в отворенную калитку и оглядевшись смущенно, как посторонний человек, которому и делать-то здесь нечего, я увидел, что клерк аукционщика расхаживает по бочкам и пересчитывает их, а другой клерк с пером в руке составляет под его диктовку опись, стоя за временно превращенным в конторку садовым креслом, которое и столько раз возил, напевая «Старого Клема».