Я говорил о багаже не только в тот раз, но и неоднократно то с хозяйкой, то с тем, то с другим, и, наконец, хозяйка сказала мне в шутку, — а может, и всерьез или наполовину в шутку, наполовину всерьез, не важно:
   — Кристофер, я хочу сделать вам выгодное предложение.
   (Если эти строки попадутся ей на глаза — дивно голубые, — пусть она не оскорбится моим упоминанием о том, что, будь я на восемь или десять лет моложе, я сам сделал бы то же самое! То есть сделал бы ей предложение. Не мне решать, можно ли назвать его выгодным.)
   — Кристофер, я хочу сделать вам выгодное предложение.
   — Какое именно, сударыня?
   — Послушайте, Кристофер, перечислите все вещи в Чьем-то багаже. Мне известно, что вы знаете их наперечет.
   — Черный чемодан, сударыня, черный дорожный мешок, дорожный пюпитр, несессер, пакет в оберточной бумаге, шляпная коробка и зонт, прикрученный ремнем к трости.
   — Все вещи в том виде, в каком были оставлены. Ничего не открывали, ничего не разворошили.
   — Совершенно верно, сударыня. Все заперто на замок, не считая пакета в оберточной бумаге, но он запечатан.
   Прислонившись к конторке мисс Мартин у окна в буфетной, хозяйка похлопывает ладонью по открытой книге, лежащей на конторке — что и говорить, ручки у хозяйки красивые! — качает головой и смеется.
   — Вот что, Кристофер, — говорит она, — заплатите мне по Чьему-то счету, и вы получите Чей-то багаж.
   По правде сказать, я сразу же ухватился за эту мысль, да только…
   — Он, пожалуй, не стоит таких денег, — возразил я, делая вид, будто колеблюсь.
   — Это все равно что лотерея, — говорит хозяйка, сложив ручки на книге (у нее не только кисть руки красивая — то же можно сказать и про всю руку до плеча). — Неужели вы не рискнули бы купить лотерейных билетов на два фунта шестнадцать шиллингов шесть пенсов? А ведь тут пустых билетов нет! — говорит хозяйка, смеясь и снова покачивая головкой. — Так что вы непременно выиграете. Пусть даже потеряете, вы все равно выиграете! В этой лотерее все билеты счастливые! Вытащите пустой, — запомните джентльмены-спортсмены! — вы все равно получите черный чемодан, черный дорожный мешок, дорожный пюпитр, несессер, лист оберточной бумаги, шляпную коробку и зонт, прикрученный ремнем к трости!
   Короче говоря, и мисс Мартин обошла меня, и миссис Претчет обошла меня, а хозяйка — та уже давно окончательно меня обошла, и все женщины в доме меня обошли, и заплати я вместо двух фунтов шестнадцати шиллингов целых шестнадцать фунтов два шиллинга, я и то признал бы, что дешево отделался. Ведь что поделаешь, когда женщины тебя обойдут?
   Итак, я оплатил счет — наличными — и тем сразу пресек их смешки! Но окончательно я их сразил, когда сказал:
   — Меня зовут Синяя Борода. Я собираюсь распаковать Чей-то багаж наедине, в потайной комнате, и ни один женский глаз не проникнет в его содержимое!
   Считал ли я нужным твердо осуществить свое намерение — не важно, не важно также, видели ли женские глаза — и если видели, то сколько именно глаз, — как я распаковывал багаж. В настоящее время речь идет о Чьем-то багаже, а не о чьих-либо глазах или носах.
   Что меня больше всего удивило в багаже, так это невероятное количество писчей бумаги, исписанной сверху донизу! И это была не наша бумага — не та бумага, что значилась в счете (мы свою бумагу знаем), — стало быть, Кто-то и раньше всегда писал, не зная ни отдыха ни срока. И он засовывал свои сочинения повсюду, во все уголки своего багажа. Сочинения были в его несессере, сочинения были в его сапогах, сочинения были среди его бритвенных принадлежностей, сочинения были в его шляпной коробке, сочинения были сложены и засунуты в зонт между прутьями из китового уса.
   Одежда его — сколько ее там было — оказалась вполне приличной. А несессер был убогий; ни одной серебряной пробки, гнезда для флаконов пустые, похожие на заброшенные собачьи конурки, а зубной порошок необычайно пронырливый — он рассыпался повсюду, словно по ошибке решил, что все щели в несессере это промежутки между зубами. Одежду я спустил за довольно хорошую цену старьевщику, который держал лавку неподалеку от церкви святого Клементия Датчанина на Стрэнде, — этому самому старьевщику армейские офицеры продают свое форменное платье, когда им приходится туго и нужно отдавать не терпящие отлагательства карточные долги, о чем я догадался по тому, что окно его лавочки украшают мундиры с эполетами, висящие спиной к прохожим. Тот же торговец купил оптом чемодан, дорожный мешок, пюпитр, несессер, шляпную коробку, зонт, ремень и трость. На мое замечание, что, по-моему, все это — неподходящий для него товар, он возразил:
   — Все равно что чья-нибудь бабушка, мистер Кристофер; но если кто-нибудь приведет сюда свою бабушку и предложит мне купить ее чуть-чуть дешевле, чем можно будет при удаче за нее выручить, после того как я ее вычищу и выверну наизнанку, то я куплю и бабушку!
   Эта сделка оказалась безубыточной, и даже больше того, деньги, истраченные на оплату счета, принесли мне порядочную прибыль. Да вдобавок остались сочинения, а на эти сочинения я и хочу обратить беспристрастное внимание читателя.
   Я намерен сделать это безотлагательно, и вот почему. То есть, иными словами, я хочу сказать именно следующее: прежде чем приступить к описанию нравственных мук, жертвой которых я пал из-за этих сочинений, прежде чем закончить мою душераздирающую историю рассказом об удивительной и волнующей катастрофе, столь же потрясающей по своей природе, сколь непредвиденной во всех других отношениях, — катастрофе, завершившей все и переполнившей чашу неожиданности, — нужно рассмотреть самые эти сочинения. Поэтому они теперь выступают на сцену. После краткого предисловия я отложу свое перо (хочу верить — свое непритязательное перо) и снова возьму его в руки лишь затем, чтобы изобразить мрачное состояние души, отягченной заботой.
   Он писал неряшливо и ужасающе скверным почерком. Совершенно позабыв о чернилах, он щедро разбрызгивал их на все отнюдь того не заслуживающие предметы: на свою одежду, на свой пюпитр, на свою шляпу, на ручку своей зубной щетки, на свой зонт. Чернилами был залит ковер под столиком Э 4 в общем зале, и две кляксы были обнаружены даже на беспокойном ложе этого человека. Справившись по документу, который я привел полностью, можно усмотреть, что утром третьего февраля тысяча восемьсот пятьдесят шестого года этот человек в пятый раз потребовал себе перо и бумагу. Неизвестно, каким способом он в силу своего неуравновешенного характера уничтожал эти материалы, полученные в буфетной, но нет сомнения, что роковое деяние совершалось им в постели и что долгое время спустя достаточно ясные улики оставались на наволочке.
   Он не озаглавил ни одного своего сочинения, боже! Как мог он поставить заголовок, не имея головы, и где была его голова, когда он забивал ее подобными вещами? В некоторых случаях он, по-видимому, скрывал свои сочинения, запрятывая их в глубине собственных сапог, а посему слог его начинал страдать еще большей неясностью. Но сапоги-то его, во всяком случае, были парные, а среди сочинений не найдется и двух хоть как-то связанных друг с другом. Чтобы не вдаваться в дальнейшие подробности, засим следует то, что было вложено в

Глава II
Его сапоги

   — Э, мосье Мютюэль! Почем я знаю, что я могу сказать? Уверяю вас, он сам называет себя — мосье Англичанин.
   — Простите, это, по-моему, невозможно, — возразил мосье Мютюэль, согбенный, обсыпанный табаком старик в очках, в ковровых туфлях, в суконном картузе с остроконечным козырьком, в широком синем сюртуке до пят, в большом, пышном белом жабо и таком же галстуке, — впрочем, манишка у мосье Мютюэля была от природы белой только по воскресеньям, но с каждым днем недели она тускнела.
   — Это, дорогая моя мадам Букле, по-моему, невозможно! — с улыбкой повторил мосье Мютюэль и сощурил глаза, не выдержав яркого света утреннего солнца, и тут его приятное стариковское лицо, слегка напоминающее скорлупу грецкого ореха, стало еще более похожим на ореховую скорлупу.
   — Вздор! — Это восклицание сопровождалось легким криком досады и многочисленными кивками. — Зато очень возможно, что вы упрямый человек! — возразила мадам Букле, плотненькая, небольшого роста женщина лет тридцати пяти. — Так смотрите же сюда… глядите… читайте! «На третьем этаже мосье Англичанин». Не так ли?
   — Так, — сказал мосье Мютюэль.
   — Прекрасно. Продолжайте свою утреннюю прогулку. Убирайтесь прочь! — И мадам Букле прогнала собеседника, задорно щелкнув пальцами.
   Местом утренней прогулки для мосье Мютюэля служила наиболее ярко освещенная солнцем часть Главной площади в одном скучном старинном укрепленном французском городке. А совершая свою утреннюю прогулку, мосье Мютюэль всегда шествовал, заложив руки за спину, с зонтом, очень похожим на хозяина, в одной руке и табакеркой — в другой. Так, волоча ноги наподобие слона (который, без сомнения, заказывает себе штаны у самого скверного из портных, одевающих зоологический мирок, и, надо думать, рекомендовал этого портного мосье Мютюэлю), старик ежедневно грелся на солнышке — конечно, если оно светило, — и в то же время грел на солнышке красную орденскую ленточку, продетую в петлицу его сюртука; да иначе и быть не могло — ведь он был старозаветный француз.
   Получив от представительницы прекрасного пола приказание продолжать свою утреннюю прогулку и убираться прочь, мосье Мютюэль рассмеялся (причем снова стал походить на грецкий орех), широким жестом снял картуз той рукой, в которой держал табакерку, и, не надевая его еще долго после того, как расстался с мадам Букле, продолжал свою утреннюю прогулку и убрался прочь, как и подобало столь галантному мужчине.
   Документ, на который сослалась мадам Букле в беседе с мосье Мютюэлем, был список ее квартирантов, аккуратно переписанный ее родным племянником и бухгалтером (он писал как ангел) и вывешенный на воротах для сведения полиции. «Au second M. Anglais, proprietaire» — «На третьем этаже мистер Англичанин, землевладелец». Вот что там было написано яснее ясного.
   Тут мадам Букле провела в воздухе черту указательным пальцем, как бы желая подчеркнуть тот щелчок, которым она попрощалась с мосье Мютюэлем, и, вызывающе уперев правую руку в бок с таким видом, словно ничего на свете не могло заставить ее позабыть про этот щелчок и разжать пальцы, вышла на площадь взглянуть на окна мистера Англичанина. Сей достойный субъект как раз стоял у окна, поэтому мадай Букле, грациозно кивнув ему вместо приветствия, посмотрела направо, посмотрела налево, как бы объясняя ему, почему она находится здесь; призадумалась на минуту, как бы объясняя самой себе, почему здесь нет кого-то, кого она ожидала, и снова вернулась к себе во двор. Мадам Букле сдавала внаем меблированные квартиры во всех этажах своего дома, выходящего на площадь, а сама жила на заднем дворе в обществе своего супруга, мосье Букле (мастерски игравшего на бильярде), полученной в наследство пивоварни, нескольких кур, двух повозок, племянника, маленькой собачки в большой конуре, виноградной лозы, конторы, четырех лошадей, замужней сестры (имевшей пай в пивоварне), мужа и двух детей этой замужней сестры, попугая, барабана (в который бил сынишка замужней сестры), двух солдат на постое, множества голубей, дудки (на которой чудесно играл племянник), нескольких служанок и подручных, неизменного запаха кофе и супа, устрашающей коллекции искусственных скал и деревянных пропастей не менее четырех футов глубины, маленького фонтанчика и нескольких больших подсолнечников.
   Надо сказать, что Англичанин, нанимая себе «апартаменты», или, как говорят у нас, по эту сторону канала, квартиру, сообщил свою фамилию совершенно точно: Лангли. Но, пребывая в чужих странах, он, как и все британцы, не раскрывал как следует рта, кроме как для принятия пищи, и потому владельцы пивоварни, не расслышав его фамилии, приняли ее за французское слово L'Anglais. Таким образом он превратился в «мистера Англичанина», и так его все и называли.
   — Никогда я не видел таких людей! — пробормотал мистер Англичанин, глядя в окно. — В жизни не видывал!
   Это была правда, ибо он лишь впервые выехал за пределы своей родины — островка честного, островка тесного, островка прелестного, островка известного и весьма достойного во всех отношениях, но отнюдь не представляющего собой весь земной шар.
   — Эти ребята, — сказал мистер Англичанин, окинув глазами площадь, усеянную там и сям солдатами, — похожи на солдат не больше, чем… — Но, будучи не в силах придумать достаточно выразительное сравнение, не докончил фразы.
   Это тоже (если судить по его опыту) было вполне справедливо, ибо хотя в городке и в его окрестностях наблюдалось огромное скопление военных, но их всех до единого можно было бы собрать на парад или полевые маневры и не найти среди них ни одного солдата, задыхающегося под своим нелепым обмундированием, или солдата, охромевшего от обуви, которая ему не по ноге, или солдата, стесненного в движениях ремнями и пуговицами, или солдата, которого намеренно превратили в человека, совершенно ни к чему не способного. Целый рой живых, смышленых, деятельных, проворных, расторопных, боевых ребят, мастеров на все руки, умеющих ловко взяться за что угодно — от осады крепости до варки супа, от стрельбы из пушек до шитья, от фехтования до нарезывания луковицы, от войны до приготовления яичницы, — вот кого можно было увидеть здесь.
   И что за рой! От Главной площади, на которую смотрел мистер Англичанин и где несколько взводов, составленных из новобранцев, упражнялись в маршировке гусиным шагом (некоторые из этих новобранцев лишь наполовину превратились из куколок в бабочек, иначе говоря — еще не окончательно перешли из штатского состояния в военное, ибо туловища их до сих пор были облачены в крестьянские блузы и только ноги — в форменные шаровары), — от Главной площади до укреплений и дальше на много миль весь город и ведущие к нему пыльные дороги кишели солдатами. Целый день на поросших травою валах, окружающих город, обучающиеся солдаты трубили в трубы и рожки; целый день в закоулках сухих траншей обучающиеся солдаты все били и били в барабаны. Каждое утро солдаты выбегали из огромных казарм на усыпанный песком близлежащий гимнастический плац, и там перелетали через деревянную кобылу, подтягивались на кольцах, кувыркались между параллельными брусьями, бросались вниз с деревянных помостов, — брызги, искры, блестки, ливень солдат! В каждом углу городских стен, на каждой гауптвахте, в каждой подворотне, в каждой караульной будке, на каждом подъемном мосту, в каждом рве, заросшем камышом, и на каждой насыпи, поросшей тростником, — всюду виднелись солдаты, солдаты, солдаты. Но чуть не весь город состоял из стен, гауптвахт, ворот, караульных будок, подъемных мостов, рвов, заросших камышом, и насыпей, поросших тростником, и поэтому чуть не весь город состоял из солдат.
   Каким был бы этот сонный старинный городок без солдат, если даже с ними он до того заспался, что не заметил во сне, как эхо его охрипли, оборонительные засовы, замки, запоры и цепи все позаржавели, а вода во всех рвах застоялась! С тех времен, как Вобан соорудил здесь такие чудеса инженерного искусства, что, когда смотришь на этот город, чудится, будто он бьет тебя по голове, а каждый приезжий чувствует себя совершенно ошеломленным и подавленным его непостижимым видом, — с тех времен, как Вобан превратил его в воплощение всех существительных и прилагательных, относящихся к военно-инженерному искусству, и не только заставил вас пролезать в город боком и вылезать из него боком справа, слева, понизу, поверху, в темноте, в грязи, через ворота, под арками, через крытые проходы, сухие проходы, сырые проходы, рвы, опускные решетки, подъемные мосты, шлюзы, приземистые башни, стены с бойницами и батареи тяжелой артиллерии, но, кроме того, нырнул по всем правилам фортификации под поля, окружающие город, и, вновь вынырнув на поверхность мили за три-четыре от него, возвел непостижимые насыпи и батареи среди мирных посевов цикория и свеклы, — с тех самых времен и до нынешних этот город спал; пыль, ржавчина, плесень покрыли его сонные арсеналы и склады, и трава выросла на его тихих улицах.
   Только в базарные дни Главная площадь внезапно вскакивала с постели. В базарные дни какой-то благожелательный колдун стучал своей волшебной палочкой по плитам Главной площади, и тотчас же на ней возникали людные балаганы и ларьки, скамейки и стойки, приятный гул множества голосов, торгующихся и расхваливающих товары, и приятное, хотя и своеобразное смешение красок — белые чепцы, синие блузы и зеленые овощи, — и тогда чудилось, будто Рыцарь — искатель приключений — наконец-то действительно явился и все вобанцы внезапно пробудились ото сна. И вот уже по длинным аллеям, трясясь в запряженных ослами повозках с белым верхом, или сидя на ослах, в двуколках или фургонах, в телегах или кабриолетах, пешком, с тачками или с ношей за плечами, а также по речкам, рвам и каналам в маленьких остроносых деревенских лодках толпами и кучками двигались крестьяне и крестьянки с разными товарами на продажу. Здесь можно было купить сапоги, башмаки, сласти и одежду, а там (в прохладной тени городской ратуши) — молоко, сливки, масло и сыр; здесь — фрукты, лук, морковь и все, что требуется для приготовления супа, там — домашнюю птицу, цветы, упирающихся свиней; здесь — новые лопаты, топоры, заступы, садовые ножи, необходимые для земледельческих работ, там — горы хлеба и зерно в мешках; тут продавались детские куклы, а там — пирожник оповещал о своих товарах боем и дробью барабана.
   Но чу! Вот раздавались фанфары труб и сюда, прямо на Главную площадь, в роскошной открытой коляске, с четырьмя дующими в рожки, бьющими в барабаны и тарелки, разряженными в пух и прах лакеями на запятках, выезжала «Дочь некоего медика» в массивных золотых цепочках и серьгах, в шляпе с голубыми перьями, защищенная от любующегося ею солнца двумя огромными зонтами из искусственных роз, — выезжала, чтобы раздавать (в благотворительных целях) ту маленькую и приятную дозу лекарства, которая уже исцелила тысячи больных! Зубная боль, ушная боль, головная боль, сердечная боль, желудочная боль, истощение, нервозность, припадки, обмороки, лихорадка, озноб — все одинаково успешно излечивалось маленькой дозой лекарства прославленной Дочери прославленного медика! Вот как это происходило. Она, Дочь медика, владелица восхитительного экипажа, говорила вам, — а громы труб, барабана и тарелок подтверждали ее слова, — говорила вам, что в первый день вы, приняв маленькую приятную дозу лекарства, не почувствуете ничего особенного, кроме чрезвычайно гармоничного ощущения неописуемой и неодолимой радости; на второй день вам станет лучше, и настолько, что вам покажется, будто вы сделались другим человеком; на третий день вы окончательно избавитесь от своей болезни, какова бы она ни была и как бы долго вы ни болели, и тогда вы броситесь искать Дочь медика, чтобы пасть к ее ногам, лобызать края ее одеяния и накупить еще столько маленьких приятных доз лекарства, сколько сможете достать, распродав все свое скудное имущество; но она окажется недосягаемой, ибо она отбыла к египетским пирамидам собирать лекарственные травы, — и вы (хоть и исцелившийся) предадитесь отчаянию! Так Дочь медика обделывала свои дела (и очень проворно), и так шли своим чередом купля и продажа, смешение голосов и красок, пока уходящий свет солнца, покинув Дочь медика в тени высоких крыш, не побуждал ее укатить под звуки меди на запад, сверкнув прощальным эффектом бликов и отблесков на великолепном экипаже.
   Но вот колдун снова стучал волшебной палочкой по плитам Главной площади, и рушились балаганы, скамейки и стойки, исчезали товары, а вместе с ними тачки, ослы, повозки, запряженные ослами, двуколки и все, что двигалось на колесах или пешком, кроме убирающих мусор неторопливых метельщиков с неуклюжими телегами и тощими клячами и кроме их помощников — жирных городских голубей, набивших себе животы больше, чем в небазарные дни. Оставалось еще часа два до осеннего заката, и праздношатающийся наблюдатель, стоя за городскими воротами, на подъемном мосту, у потерны или на краю двойного рва, видел, как белый верх последней повозки уменьшался на глазах в аллее из длинных теней, отброшенных деревьями, или замечал последнюю деревенскую лодку, в которой гребла, направляясь домой, последняя ушедшая с базара женщина, — лодку, совсем черную на фоне алеющих вод длинного, узкого канала, протянувшегося по ложбине между наблюдателем и мельницей; и когда пена и водоросли, рассеченные веслом, снова смыкались над следом лодки, наблюдатель уже не сомневался в том, что никто больше не потревожит покоя этих стоячих вод до следующего базарного дня.
   Но в этот день Главная площадь не должна была подниматься с постели, и потому мистер Англичанин, глядя вниз на молодых солдат, упражняющихся в маршировке гусиным шагом, был волен предаваться размышлениям на военные темы.
   — Эти ребята расквартированы повсюду, — сказал он, — и смотреть, как они растапливают хозяйские камины, варят хозяйскую пищу, нянчат хозяйских детей, качают хозяйские люльки, перемывают хозяйские овощи и вообще приносят пользу всякого, но отнюдь не военного рода, в высшей степени смешно! Никогда я не видел таких людей… в жизни не видывал!
   И это было истинной правдой. Разве рядовой Валентин, стоявший на постое в этом же самом доме, не орудовал за одну прислугу — за камердинера, повара, лакея и няню — в семье своего командира, господина капитана де-ла-Кур, и не натирал полов, не стелил постелей, не ходил на базар, не возился с одеждой капитана, не возился с приготовлением обеда, не возился с приправой к салату и не возился с грудным ребенком — все с одинаковой готовностью? Или, не говоря о нем, потому что он-то был обязан служить верой и правдой своему начальнику, разве рядовой Ипполит, стоявший на постое в доме парфюмера, на двести ярдов дальше, — разве рядовой Ипполит в свободное от службы время не оставался по доброй воле торговать в лавке, когда прекрасная парфюмерша уходила поболтать к соседкам, и разве он не продавал мыла с улыбкой на лице и саблей у пояса? Разве Эмиль, стоявший у часовщика, не приходил каждый вечер и, сняв мундир, не заводил всех часов в лавке? Разве Эжен, стоявший у жестяника, не возделывал, с трубкой во рту, огорода в четыре квадратных фута, разбитого во дворике, за лавкой, и на коленях в поте лица своего не собирал для жестяника плодов земли, добывая их из этой самой земли? Не умножая примеров, разве Батист, стоявший у бедного водоноса, не сидел в этот самый момент на мостовой, припекаемый лучами солнца, раскорячив свои военные ноги и поставив между ними пустое ведро, и не красил его в ярко-зеленый цвет снаружи и ярко-красный внутри, к восторгу и счастью водоноса, который брел от колодца через площадь, сгибаясь под тяжестью полных ведер? Или, чтобы не ходить далеко, разве у парикмахера, жившего по соседству, не стоял капрал Теофиль…
   — Нет! — сказал мистер Англичанин, глядя вниз на парикмахерскую. — Сейчас его здесь нет. Однако девчонка тут.
   Крошечная девочка стояла на ступеньках у входа в парикмахерскую и смотрела на площадь. Малютка — чуть побольше грудного младенца — была в плотно прилегающем белом полотняном чепчике, какие носят маленькие деревенские дети во Франции (подобно детям на картинах голландской школы), и в домотканом голубом платьице, совершенно бесформенном, но стянутом у толстенькой шейки. Девочка была низенькая и вся круглая, так что сзади у нее был такой вид, словно ее обрубили у талии и аккуратно приставили сюда голову.
   — Однако девчонка тут.
   Судя по тому, как девочка терла себе пухлой ручонкой глаза, они недавно были закрыты во сне и только что открылись. Но она так пристально смотрела на площадь, что англичанин тоже начал смотреть туда.
   — Ага! — произнес он наконец. — Так я и знал. Капрал там!
   Капрал, молодцеватый мужчина лет тридцати, пожалуй чуть-чуть ниже среднего роста, но очень хорошо сложенный, — загорелый капрал с темной острой бородкой, — в этот миг повернулся налево кругом и обратился с многословным наставлением к своему взводу. Форма ладно сидела на капрале, и весь он был подобранный и подтянутый. Это был гибкий и шустрый капрал, отменный капрал, начиная от ослепительно блестящих карих глаз, сверкающих из-под щегольского форменного кепи, и до ослепительно белых гетр. Он был точь-в-точь такой, каким должен быть образцовый французский капрал; образцовыми были и линии его плеч, и линии его талии, и линии его шаровар как в самом широком месте — у бедер, так и в самом узком — у икр.
   Мистер Англичанин все смотрел и смотрел, и девочка тоже смотрела, и капрал смотрел (но последний смотрел на своих солдат), пока спустя несколько минут не кончилось ученье, после чего солдаты, усеявшие площадь, тотчас рассеялись. Тут мистер Англичанин сказал себе: «Черт возьми! Гляди-ка!» А капрал, широко расставив руки, побежал вприпрыжку к парикмахерской, схватил девочку, подбросил ее в воздух над своей головой, снова подхватил на лету, поцеловал и скрылся вместе с нею в доме парикмахера.
   Надо сказать, что мистер Англичанин был в ссоре со своей заблудшей, непокорной и отвергнутой им дочерью, и все это произошло из-за ребенка. Но разве дочь его тоже не была когда-то ребенком, и разве она не взлетала некогда над головой отца, как эта девочка над головой капрала?