Я открыл пакет и увидел, что в нем находятся вышеприведенные сочинения в том самом виде, в каком читатель (смею ли я добавить — проницательный читатель?) созерцает их в настоящее время. Тщетно успокоительный голос шептал мне: «К. Г.» — журнал «Круглый год», он не мог уничтожить слова «корректуры». Слишком уж оно подходило к данному случаю. Корректуры сочинений, которые я столь некорректно продал.
Отчаяние мое возрастало с каждым днем. Пока дело не было сделано и сочинения не попали в печать, я не думал об опасности, которой подвергался, и о том, что сам себя сделал притчей во языцех. Вернуть журналу полученные от него деньги, чтобы нарушить договор и воспрепятствовать опубликованию сочинений, я не мог. Семейство мое нуждалось; близилось рождество; нельзя же было окончательно бросить на произвол судьбы брата в больнице и сестру в ревматизме. Средства некоего официанта, которому не помогал никто, истощались не только благодаря тому, что имелось в моем семействе, но и тому, чего в нем не имелось. Один брат без должности, другой брат без денег, достав которые он мог бы принять одно предложение, еще брат без царя в голове, еще брат без средств, уехавший в Нью-Йорк (не тот, что без царя в голове, а другой, хотя может показаться, что это тот самый), и все они поистине довели меня до того, что я не знал, куда повернуться. Мысли мои становились все более и более мрачными, я постоянно думал о корректурах, постоянно думал о том, что рождество не за горами, а когда корректуры напечатают, с часу на час будет возрастать опасность, что, явившись ко мне на очную ставку в общий зал, Он среди бела дня и при всем народе потребует восстановления своих прав.
Потрясающая и непредвиденная катастрофа, на которую я в самом начале туманно намекал читателю (смею ли я добавить — высокообразованному читателю?), теперь приближается быстро.
Ноябрь еще не кончился, но последние отзвуки Гая Фокса давно уже смолкли. У нас был застой в делах — продано было всего несколько порций мяса пониже сортом чем то, которое у нас обычно продается, и, конечно, вино соответственного качества. В конце концов у нас начался такой застой, что приезжие, занимавшие номера 26, 27, 28 и 31, пообедав в шесть часов и подремав каждый над своей кружкой пива, уехали (каждый в своем кэбе, спеша каждый к своему ночному почтовому поезду), и мы остались без постояльцев.
Я уже взял вечернюю газету, сел с нею за столик Э 6 (там тепло, и это самый удобный столик) и, погрузившись во всепоглощающие события дня, заснул. Меня привел в сознание хорошо знакомый мне окрик «официант!», и, ответив «сэр!», я увидел какого-то джентльмена, стоявшего у столика Э 4. Читателя (смею ли я добавить — наблюдательного читателя?) просят запомнить местонахождение джентльмена: у столика Э 4.
В руке у него был новомодный, не складной саквояж (я против таких саквояжей; уж коли на то пошло, я не понимаю, почему бы саквояжу не складываться, как складывались его предки). Посетитель сказал:
— Я хочу пообедать. Ночевать я буду здесь.
— Слушаю, сэр. Что прикажете подать вам на обед, сэр?
— Суп, немного трески, устричный соус и кусок мяса.
— Благодарю вас, сэр.
Я позвонил горничной, и миссис Претчет вышла в общий зал, скромно держа перед собой зажженную плоскую свечу и точно шествуя во главе многолюдной процессии, все остальные участники которой оставались невидимыми.
Между тем джентльмен подошел к камину, стал лицом к огню, прислонил лоб к каминной полке (камин у нас низкий, так что джентльмен пригнулся, словно мальчик, играющий в чехарду) и испустил тяжелейший вздох. Волосы у него были длинные и белокурые и, когда он прислонил лоб к каминной полке, все они упали пыльным пухом ему на глаза; когда же он обернулся и поднял голову, все они упали пыльным пухом ему на уши. Это придало ему диковинный вид, напоминавший заросли увядшего вереска.
— О! Горничная… Ах! — Он, видимо, пытался что-то вспомнить. — Ну конечно. Да. Я сейчас не пойду наверх, но вы отнесите туда мой саквояж. Пока довольно будет указать, в какой именно номер… Вы можете предоставить мне номер двадцать четыре Б?
(О Совесть, какая ты Змея!)
Миссис Претчет предоставила ему эту комнату и отнесла туда его саквояж. Тогда он снова подошел к камину и принялся кусать ногти.
— Официант, — сказал он, кусая ногти в промежутках между словами, — дайте мне, — укус, — перо и бумаги, а через пять минут, — укус, — пожалуйста, пошлите мне сюда, — укус, — посыльного.
Не обращая внимания на остывающий суп, он еще до обеда успел написать и отослать шесть записок: три в Сити, три в Вест-Энд. Записки, отправленные в Сити, были адресованы на Корн-Хилл, Ладгейт-Хилл и Фарингдон-стрит. Записки, отправленные в Вест-Энд, были адресованы на Грейт-Марлборо-стрит, Нью-Барлингтон-стрит и Пикадилли. Каждую из них решительно отказались принять в каждом из этих шести мест, а ответов не было и следа. Вернувшись с этим известием, наш посыльный шепнул мне:
— Все адресованы книгоиздателям.
Но еще до возвращения посыльного Он пообедал и выпил бутылку вина. Теперь же (заметьте совпадение с документом, полностью приведенным выше!) он нервным движением локтя столкнул со стола тарелку с печеньем (но не разбил ее) и потребовал кипящего коньяку с водой.
Вполне убедившись теперь, что это Он Самый, я обливался потом. Но вот лицо его разгорелось от вышеупомянутого горячего возбуждающего средства, и он снова потребовал перо и бумаги и следующие два часа писал, а кончив, бросил рукопись в огонь. Затем он отправился спать, и провожала его миссис Претчет. Миссис Претчет (осведомленная о моих переживаниях) сказала мне, спустившись вниз, что глаза его бегали по всем углам коридоров и лестницы, должно быть в поисках багажа, и что сама она, закрыв за собой дверь номера 24-Б, все-таки заглянула внутрь и заметила, что посетитель, сбросив с себя сюртук, самолично полез под кровать, как трубочисты лезли в трубу до изобретения машин для чистки дымоходов.
На следующий день (я умалчиваю об ужасах этой ночи) в нашей части Лондона был очень густой туман, так что в общем зале пришлось зажечь газ. У нас все еще не было ни одного посетителя, и никакие мои лихорадочные слова не смогут описать, как дергалось его лицо, когда он сидел за столиком Э 4, тем более что газ горел неровно, потому что в счетчике что-то испортилось.
Заказав обед, он вышел и не возвращался добрых два часа. По возвращении он осведомился, не пришли ли ответы на его записки, и, получив безоговорочно отрицательный ответ, сейчас же потребовал куриного супа с пряностями, кайенского перца и апельсинной настойки.
Чувствуя, что близится борьба не на жизнь, а на смерть, я почувствовал также, что не должен от него отставать, и с этой целью решил есть и пить все то, что будет есть и пить он. Поэтому, сидя за своей перегородкой, но следя за ним глазами поверх занавески, я принялся за куриный суп с пряностями, кайенский перец и апельсинную настойку. А позже, когда он снова крикнул: «Апельсинной настойки!» — я тоже произнес эти слова пониженным голосом, обращаясь к Джорджу, моему второму помощнику (мой первый помощник был в отпуску), ибо Джордж служит посредником между мной и буфетом.
В течение всего этого ужасного дня он непрерывно ходил взад и вперед по общему залу. Иной раз он близко подходил к моему отделению и тогда заглядывал внутрь, совершенно очевидно — в поисках багажа. Пробило половину седьмого, и я накрыл скатертью его столик. Он потребовал бутылку старого хереса. Я тоже потребовал бутылку старого хереса. Он выпил свою бутылку. Я выпил свою бутылку, причем всякий раз, как он выпивал рюмку, я тоже выпивал рюмку, насколько мне это позволяли мои обязанности. Он закончил чашкой кофе и рюмочкой. Я тоже закончил чашкой кофе и рюмочкой. Он подремал. Я подремал. Наконец он крикнул: «Официант!» — и потребовал счет. Теперь подошло время нам обоим сразиться в смертельной схватке.
С быстротой стрелы, летящей из лука, я принял решение; другими словами, я обдумывал это решение от девяти до девяти. Оно заключалось в том, что я первый заговорю на известную тему, во всем чистосердечно признаюсь и предложу постепенно дать ему возмещение по мере моих возможностей. Он заплатил по счету (оценив, как подобало, мои услуги), причем он все время оглядывался по сторонам в поисках хоть малейших следов своего багажа. Только раз глаза наши впились друг в друга со сверкающей неподвижностью (мне кажется, я прав, приписывая ему эту особенность?), свойственной взору достославного василиска. Решительный момент наступил.
Довольно твердой рукой, хоть и с некоторым смирением, я положил перед ним на стол корректуры.
— Милосердное небо! — вскричал он, вскочив с места и вцепившись себе в волосы. — Что это? Напечатано!
— Сэр! — успокоительно ответил я, наклонившись вперед. — Я смиренно признаю, что, к сожалению, это вышло по моей вине. Но я надеюсь, сэр, что когда я объясню вам все обстоятельства и вы увидите, сколь невинны были мои намерения…
Как ни странно, мне пришлось умолкнуть, потому что он схватил меня в свои объятия и прижал к своей грудной клетке; тут, признаюсь, лицо мое (и в особенности нос) потерпели некоторый временный ущерб, потому что он носил сюртук, застегнутый на все пуговицы, а пуговицы у него были необыкновенно твердые.
— Ха-ха-ха! — Он с диким хохотом выпустил меня из своих объятий и схватил за руку. — Как вас зовут, благодетель мой?
— Меня зовут, сэр. — (я не мог его понять и потому был совершенно ошарашен и сбит с толку), меня зовут Кристофер, и как таковой я надеюсь, сэр, что когда вы услышите мои объяснения…
— Напечатаны! — опять вскричал он, быстро перелистывая корректуры все вновь и вновь и как бы купаясь в них. — Напечатаны! О Кристофер! Благодетель! Ничем вас нельзя отблагодарить… и все же — какую сумму вы согласны принять?
Я отступил от него на шаг, иначе мне снова пришлось бы пострадать от его пуговиц.
— Сэр, уверяю вас, мне уже хорошо заплатили, и…
— Нет, нет, Кристофер! Не говорите этого! Какую сумму вы согласны принять, Кристофер? Вы согласны принять двадцать фунтов, Кристофер?
Как ни велико было мое удивление, я, естественно, нашел слова, чтобы ответить ему следующее:
— Сэр, я полагаю, что еще не родился тот человек, который не согласится принять двадцать фунтов — конечно, при условии, что количество воды в его мозгу не превышает нормы. Но… впрочем, я чрезвычайно обязан вам, сэр (он уже успел вытащить из кошелька и сунуть мне в руку два банкнота), но мне хотелось бы знать, сэр, если только вы не сочтете меня навязчивым, каким образом мне удалось заслужить такую щедрость?
— Так знайте же, мой Кристофер, — говорит он, — что я с детских лет упорно, но тщетно старался напечатать свои произведения. Знайте, Кристофер, что все ныне здравствующие книгоиздатели — и несколько теперь уже покойных — отказывались меня печатать. Знайте, Кристофер, что я исписал горы бумаги, но все оставалось ненапечатанным. Впрочем, я прочту все это вам, мой друг и брат! Вы иногда пользуетесь днем отдыха?
Я понял, что мне грозит страшная опасность, но у меня хватило духа ответить: «Никогда!» И чтобы не осталось никаких сомнений, я добавил:
— Никогда! От колыбели и до могилы.
— Ну, что делать! — сказал он, тотчас позабыв о своем намерении, и снова принялся разглядывать корректуры с тихим смехом.
— Однако же меня все-таки напечатали! Первый порыв честолюбия, рожденный на бедном ложе моего отца, наконец-то удовлетворен! — продолжал он. — Золотой смычок, движимый рукою волшебника, издал полный и совершенный звук! Когда же это случилось, мой Кристофер!
— Что случилось, сэр?
— Вот это! — Он любовался корректурами, держа их в вытянутой руке. — Когда это на-пе-ча-тали?
Тут я подробно рассказал ему обо всем, а он снова схватил меня за руку и проговорил:
— Дорогой Кристофер, вам, наверное, будет приятно услышать, что вы — орудие в руках Судьбы. Так оно и есть.
Какие-то меланхолические мысли пронеслись у меня в голове, и я покачал ею и сказал:
— Быть может, все мы орудия судьбы.
— Я не это имел в виду, — отозвался он, — я не делаю столь широких обобщений. Я ограничиваю себя одним этим случаем. Выслушайте меня внимательно, мой Кристофер! Отчаявшись избавиться своими силами от рукописей, лежащих в моем багаже (все они, куда бы я их ни посылал, неизменно возвращались мне), я лет семь назад оставил здесь свой багаж, лелея последнюю отчаянную надежду, что либо эти слишком, слишком правдивые рукописи никогда ко мне не вернутся, либо кто-нибудь другой, не такой неудачник, как я, подарит их миру. Вы слушаете меня, Кристофер?
— Очень внимательно, сэр!
Я слушал его столь внимательно, что все понял: голова у него слабая, а смесь из апельсинной настойки, кипящего коньяка и старого хереса уже начала сказываться (старый херес всегда ударяет в голову и лучше всего подходит для тех, кто привычен к вину).
— Шли годы, а сочинения эти покоились в пыли. В конце концов Судьба, выбрав свое орудие из всего рода человеческого, послала сюда вас, Кристофер, и вот шкатулка распалась на части, и великан вышел на волю!
Сказав это, он взъерошил себе волосы и стал на цыпочки.
— Однако, — взволнованно напомнил он сам себе, — нам придется засесть на всю ночь, мой Кристофер. Я должен править эти корректуры для печати. Налейте чернил во все чернильницы и принесите мне несколько новых перьев.
Он пачкал себя чернилами и пачкал корректуры всю ночь напролет и до того перепачкался, что в тот миг. когда Дневное Светило предупредило его своим восходом о том, что пора уезжать (в наемной карете), уже нельзя было разобраться, где корректуры, а где он сам, так густо все это было усеяно кляксами. Напоследок он попросил меня немедленно отнести корректуры с его правкой в редакцию этого журнала. Так я и сделал. По всей вероятности, его поправки не появятся в печати, ибо когда я переносил на бумагу заключительные фразы своей повести, из Вофорской типографии пришли сказать, что там не располагают никакими возможностями разобрать его правку. Тут некий причастный к редакции джентльмен (которого я не буду называть, но о котором достаточно сказать — стоя на широкой основе омываемого волнами острова, что смотрим ли мы на него, как…[11]) рассмеялся и бросил исправленные листы в огонь.
Отчаяние мое возрастало с каждым днем. Пока дело не было сделано и сочинения не попали в печать, я не думал об опасности, которой подвергался, и о том, что сам себя сделал притчей во языцех. Вернуть журналу полученные от него деньги, чтобы нарушить договор и воспрепятствовать опубликованию сочинений, я не мог. Семейство мое нуждалось; близилось рождество; нельзя же было окончательно бросить на произвол судьбы брата в больнице и сестру в ревматизме. Средства некоего официанта, которому не помогал никто, истощались не только благодаря тому, что имелось в моем семействе, но и тому, чего в нем не имелось. Один брат без должности, другой брат без денег, достав которые он мог бы принять одно предложение, еще брат без царя в голове, еще брат без средств, уехавший в Нью-Йорк (не тот, что без царя в голове, а другой, хотя может показаться, что это тот самый), и все они поистине довели меня до того, что я не знал, куда повернуться. Мысли мои становились все более и более мрачными, я постоянно думал о корректурах, постоянно думал о том, что рождество не за горами, а когда корректуры напечатают, с часу на час будет возрастать опасность, что, явившись ко мне на очную ставку в общий зал, Он среди бела дня и при всем народе потребует восстановления своих прав.
Потрясающая и непредвиденная катастрофа, на которую я в самом начале туманно намекал читателю (смею ли я добавить — высокообразованному читателю?), теперь приближается быстро.
Ноябрь еще не кончился, но последние отзвуки Гая Фокса давно уже смолкли. У нас был застой в делах — продано было всего несколько порций мяса пониже сортом чем то, которое у нас обычно продается, и, конечно, вино соответственного качества. В конце концов у нас начался такой застой, что приезжие, занимавшие номера 26, 27, 28 и 31, пообедав в шесть часов и подремав каждый над своей кружкой пива, уехали (каждый в своем кэбе, спеша каждый к своему ночному почтовому поезду), и мы остались без постояльцев.
Я уже взял вечернюю газету, сел с нею за столик Э 6 (там тепло, и это самый удобный столик) и, погрузившись во всепоглощающие события дня, заснул. Меня привел в сознание хорошо знакомый мне окрик «официант!», и, ответив «сэр!», я увидел какого-то джентльмена, стоявшего у столика Э 4. Читателя (смею ли я добавить — наблюдательного читателя?) просят запомнить местонахождение джентльмена: у столика Э 4.
В руке у него был новомодный, не складной саквояж (я против таких саквояжей; уж коли на то пошло, я не понимаю, почему бы саквояжу не складываться, как складывались его предки). Посетитель сказал:
— Я хочу пообедать. Ночевать я буду здесь.
— Слушаю, сэр. Что прикажете подать вам на обед, сэр?
— Суп, немного трески, устричный соус и кусок мяса.
— Благодарю вас, сэр.
Я позвонил горничной, и миссис Претчет вышла в общий зал, скромно держа перед собой зажженную плоскую свечу и точно шествуя во главе многолюдной процессии, все остальные участники которой оставались невидимыми.
Между тем джентльмен подошел к камину, стал лицом к огню, прислонил лоб к каминной полке (камин у нас низкий, так что джентльмен пригнулся, словно мальчик, играющий в чехарду) и испустил тяжелейший вздох. Волосы у него были длинные и белокурые и, когда он прислонил лоб к каминной полке, все они упали пыльным пухом ему на глаза; когда же он обернулся и поднял голову, все они упали пыльным пухом ему на уши. Это придало ему диковинный вид, напоминавший заросли увядшего вереска.
— О! Горничная… Ах! — Он, видимо, пытался что-то вспомнить. — Ну конечно. Да. Я сейчас не пойду наверх, но вы отнесите туда мой саквояж. Пока довольно будет указать, в какой именно номер… Вы можете предоставить мне номер двадцать четыре Б?
(О Совесть, какая ты Змея!)
Миссис Претчет предоставила ему эту комнату и отнесла туда его саквояж. Тогда он снова подошел к камину и принялся кусать ногти.
— Официант, — сказал он, кусая ногти в промежутках между словами, — дайте мне, — укус, — перо и бумаги, а через пять минут, — укус, — пожалуйста, пошлите мне сюда, — укус, — посыльного.
Не обращая внимания на остывающий суп, он еще до обеда успел написать и отослать шесть записок: три в Сити, три в Вест-Энд. Записки, отправленные в Сити, были адресованы на Корн-Хилл, Ладгейт-Хилл и Фарингдон-стрит. Записки, отправленные в Вест-Энд, были адресованы на Грейт-Марлборо-стрит, Нью-Барлингтон-стрит и Пикадилли. Каждую из них решительно отказались принять в каждом из этих шести мест, а ответов не было и следа. Вернувшись с этим известием, наш посыльный шепнул мне:
— Все адресованы книгоиздателям.
Но еще до возвращения посыльного Он пообедал и выпил бутылку вина. Теперь же (заметьте совпадение с документом, полностью приведенным выше!) он нервным движением локтя столкнул со стола тарелку с печеньем (но не разбил ее) и потребовал кипящего коньяку с водой.
Вполне убедившись теперь, что это Он Самый, я обливался потом. Но вот лицо его разгорелось от вышеупомянутого горячего возбуждающего средства, и он снова потребовал перо и бумаги и следующие два часа писал, а кончив, бросил рукопись в огонь. Затем он отправился спать, и провожала его миссис Претчет. Миссис Претчет (осведомленная о моих переживаниях) сказала мне, спустившись вниз, что глаза его бегали по всем углам коридоров и лестницы, должно быть в поисках багажа, и что сама она, закрыв за собой дверь номера 24-Б, все-таки заглянула внутрь и заметила, что посетитель, сбросив с себя сюртук, самолично полез под кровать, как трубочисты лезли в трубу до изобретения машин для чистки дымоходов.
На следующий день (я умалчиваю об ужасах этой ночи) в нашей части Лондона был очень густой туман, так что в общем зале пришлось зажечь газ. У нас все еще не было ни одного посетителя, и никакие мои лихорадочные слова не смогут описать, как дергалось его лицо, когда он сидел за столиком Э 4, тем более что газ горел неровно, потому что в счетчике что-то испортилось.
Заказав обед, он вышел и не возвращался добрых два часа. По возвращении он осведомился, не пришли ли ответы на его записки, и, получив безоговорочно отрицательный ответ, сейчас же потребовал куриного супа с пряностями, кайенского перца и апельсинной настойки.
Чувствуя, что близится борьба не на жизнь, а на смерть, я почувствовал также, что не должен от него отставать, и с этой целью решил есть и пить все то, что будет есть и пить он. Поэтому, сидя за своей перегородкой, но следя за ним глазами поверх занавески, я принялся за куриный суп с пряностями, кайенский перец и апельсинную настойку. А позже, когда он снова крикнул: «Апельсинной настойки!» — я тоже произнес эти слова пониженным голосом, обращаясь к Джорджу, моему второму помощнику (мой первый помощник был в отпуску), ибо Джордж служит посредником между мной и буфетом.
В течение всего этого ужасного дня он непрерывно ходил взад и вперед по общему залу. Иной раз он близко подходил к моему отделению и тогда заглядывал внутрь, совершенно очевидно — в поисках багажа. Пробило половину седьмого, и я накрыл скатертью его столик. Он потребовал бутылку старого хереса. Я тоже потребовал бутылку старого хереса. Он выпил свою бутылку. Я выпил свою бутылку, причем всякий раз, как он выпивал рюмку, я тоже выпивал рюмку, насколько мне это позволяли мои обязанности. Он закончил чашкой кофе и рюмочкой. Я тоже закончил чашкой кофе и рюмочкой. Он подремал. Я подремал. Наконец он крикнул: «Официант!» — и потребовал счет. Теперь подошло время нам обоим сразиться в смертельной схватке.
С быстротой стрелы, летящей из лука, я принял решение; другими словами, я обдумывал это решение от девяти до девяти. Оно заключалось в том, что я первый заговорю на известную тему, во всем чистосердечно признаюсь и предложу постепенно дать ему возмещение по мере моих возможностей. Он заплатил по счету (оценив, как подобало, мои услуги), причем он все время оглядывался по сторонам в поисках хоть малейших следов своего багажа. Только раз глаза наши впились друг в друга со сверкающей неподвижностью (мне кажется, я прав, приписывая ему эту особенность?), свойственной взору достославного василиска. Решительный момент наступил.
Довольно твердой рукой, хоть и с некоторым смирением, я положил перед ним на стол корректуры.
— Милосердное небо! — вскричал он, вскочив с места и вцепившись себе в волосы. — Что это? Напечатано!
— Сэр! — успокоительно ответил я, наклонившись вперед. — Я смиренно признаю, что, к сожалению, это вышло по моей вине. Но я надеюсь, сэр, что когда я объясню вам все обстоятельства и вы увидите, сколь невинны были мои намерения…
Как ни странно, мне пришлось умолкнуть, потому что он схватил меня в свои объятия и прижал к своей грудной клетке; тут, признаюсь, лицо мое (и в особенности нос) потерпели некоторый временный ущерб, потому что он носил сюртук, застегнутый на все пуговицы, а пуговицы у него были необыкновенно твердые.
— Ха-ха-ха! — Он с диким хохотом выпустил меня из своих объятий и схватил за руку. — Как вас зовут, благодетель мой?
— Меня зовут, сэр. — (я не мог его понять и потому был совершенно ошарашен и сбит с толку), меня зовут Кристофер, и как таковой я надеюсь, сэр, что когда вы услышите мои объяснения…
— Напечатаны! — опять вскричал он, быстро перелистывая корректуры все вновь и вновь и как бы купаясь в них. — Напечатаны! О Кристофер! Благодетель! Ничем вас нельзя отблагодарить… и все же — какую сумму вы согласны принять?
Я отступил от него на шаг, иначе мне снова пришлось бы пострадать от его пуговиц.
— Сэр, уверяю вас, мне уже хорошо заплатили, и…
— Нет, нет, Кристофер! Не говорите этого! Какую сумму вы согласны принять, Кристофер? Вы согласны принять двадцать фунтов, Кристофер?
Как ни велико было мое удивление, я, естественно, нашел слова, чтобы ответить ему следующее:
— Сэр, я полагаю, что еще не родился тот человек, который не согласится принять двадцать фунтов — конечно, при условии, что количество воды в его мозгу не превышает нормы. Но… впрочем, я чрезвычайно обязан вам, сэр (он уже успел вытащить из кошелька и сунуть мне в руку два банкнота), но мне хотелось бы знать, сэр, если только вы не сочтете меня навязчивым, каким образом мне удалось заслужить такую щедрость?
— Так знайте же, мой Кристофер, — говорит он, — что я с детских лет упорно, но тщетно старался напечатать свои произведения. Знайте, Кристофер, что все ныне здравствующие книгоиздатели — и несколько теперь уже покойных — отказывались меня печатать. Знайте, Кристофер, что я исписал горы бумаги, но все оставалось ненапечатанным. Впрочем, я прочту все это вам, мой друг и брат! Вы иногда пользуетесь днем отдыха?
Я понял, что мне грозит страшная опасность, но у меня хватило духа ответить: «Никогда!» И чтобы не осталось никаких сомнений, я добавил:
— Никогда! От колыбели и до могилы.
— Ну, что делать! — сказал он, тотчас позабыв о своем намерении, и снова принялся разглядывать корректуры с тихим смехом.
— Однако же меня все-таки напечатали! Первый порыв честолюбия, рожденный на бедном ложе моего отца, наконец-то удовлетворен! — продолжал он. — Золотой смычок, движимый рукою волшебника, издал полный и совершенный звук! Когда же это случилось, мой Кристофер!
— Что случилось, сэр?
— Вот это! — Он любовался корректурами, держа их в вытянутой руке. — Когда это на-пе-ча-тали?
Тут я подробно рассказал ему обо всем, а он снова схватил меня за руку и проговорил:
— Дорогой Кристофер, вам, наверное, будет приятно услышать, что вы — орудие в руках Судьбы. Так оно и есть.
Какие-то меланхолические мысли пронеслись у меня в голове, и я покачал ею и сказал:
— Быть может, все мы орудия судьбы.
— Я не это имел в виду, — отозвался он, — я не делаю столь широких обобщений. Я ограничиваю себя одним этим случаем. Выслушайте меня внимательно, мой Кристофер! Отчаявшись избавиться своими силами от рукописей, лежащих в моем багаже (все они, куда бы я их ни посылал, неизменно возвращались мне), я лет семь назад оставил здесь свой багаж, лелея последнюю отчаянную надежду, что либо эти слишком, слишком правдивые рукописи никогда ко мне не вернутся, либо кто-нибудь другой, не такой неудачник, как я, подарит их миру. Вы слушаете меня, Кристофер?
— Очень внимательно, сэр!
Я слушал его столь внимательно, что все понял: голова у него слабая, а смесь из апельсинной настойки, кипящего коньяка и старого хереса уже начала сказываться (старый херес всегда ударяет в голову и лучше всего подходит для тех, кто привычен к вину).
— Шли годы, а сочинения эти покоились в пыли. В конце концов Судьба, выбрав свое орудие из всего рода человеческого, послала сюда вас, Кристофер, и вот шкатулка распалась на части, и великан вышел на волю!
Сказав это, он взъерошил себе волосы и стал на цыпочки.
— Однако, — взволнованно напомнил он сам себе, — нам придется засесть на всю ночь, мой Кристофер. Я должен править эти корректуры для печати. Налейте чернил во все чернильницы и принесите мне несколько новых перьев.
Он пачкал себя чернилами и пачкал корректуры всю ночь напролет и до того перепачкался, что в тот миг. когда Дневное Светило предупредило его своим восходом о том, что пора уезжать (в наемной карете), уже нельзя было разобраться, где корректуры, а где он сам, так густо все это было усеяно кляксами. Напоследок он попросил меня немедленно отнести корректуры с его правкой в редакцию этого журнала. Так я и сделал. По всей вероятности, его поправки не появятся в печати, ибо когда я переносил на бумагу заключительные фразы своей повести, из Вофорской типографии пришли сказать, что там не располагают никакими возможностями разобрать его правку. Тут некий причастный к редакции джентльмен (которого я не буду называть, но о котором достаточно сказать — стоя на широкой основе омываемого волнами острова, что смотрим ли мы на него, как…[11]) рассмеялся и бросил исправленные листы в огонь.