– София, женушка, а ты вполне уверена, что тебе лучше? – с сомнением в голосе переспросил ее супруг. – Может, это у тебя опять начинается?
   – Нет, Дольф, нет, – возразила жена, – теперь я пришла в себя.
   С этими словами она пригладила волосы, закрыла глаза руками и опять засмеялась.
   – Какая же я была злая дура, что могла думать так хоть одну минуту! – сказала она. – Поди сюда, Дольф, и дай мне высказать, что у меня на душе. Я тебе все объясню.
   Мистер Тетерби придвинул свое кресло поближе, миссис Тетерби снова засмеялась, крепко обняла его и утерла слезы.
   – Ты ведь знаешь, Дольф, милый, – сказала она, – что, когда я была незамужняя, у меня был богатый выбор. Одно время за мною ухаживали сразу четверо; двое из них были сыны Марса.
   – Все мы чьи-нибудь сыны, дорогая, – сказал мистер Тетерби. – Или чьи-нибудь дочки.
   – Я не то хочу сказать. – возразила его супруга. – Я хочу сказать, военные. Они были сержанты.
   – А-а! – протянул мистер Тетерби.
   – Так вот, Дольф, можешь мне поверить, никогда я про это не думаю и не жалею; я же знаю, что у меня хороший муж, и я готова чем угодно доказать, что я так ему предана, как…
   – Как ни одна маленькая женушка на свете, – сказал мистер Тетерби. – Очень хорошо. Очень, очень хорошо.
   В голосе мистера Тетерби звучало столь ласковое снисхождение к воздушной миниатюрности супруги, словно сам он был добрых десяти футов ростом; и миссис Тетерби столь смиренно приняла это как должное, словно сама она была ростом всего в два фута.
   – Но понимаешь, Дольф, – продолжала она, – на дворе рождество, и все, кто только может, празднуют, и всякий, у кого есть деньги, старается что-нибудь купить… вот я походила, поглядела – и немножко расстроилась. Сейчас столько всего продают – есть такие вкусные вещи, что слюнки текут, а есть такие красивые, что не налюбуешься, и такие платья, что наслаждение их надеть, – а тут приходится столько рассчитывать да высчитывать, пока решишься потратить шесть пенсов на что-нибудь самое простое и обыкновенное; а корзинка такая огромная, никак ее не наполнишь; а денег у меня так мало, ни на что не хватает… Ты меня, верно, за это ненавидишь, Дольф?
   – Пока еще не очень, – сказал мистер Тетерби.
   – Хорошо же! Я скажу тебе всю правду, – покаянно продолжала жена, – и тогда ты, пожалуй, меня возненавидишь. Я все ходила по холоду и смотрела, и вокруг было столько хозяек с большущими корзинками, и все они тоже ходили и смотрели, и высчитывали и приценивались: и так я из-за всего этого разогорчилась, что мне пришло на мысль: может, я жила бы лучше и была бы счастливее, если бы… если бы не… – она снова начала вертеть на пальце обручальное кольцо и покачала низко оплщенной головой.
   – Понимаю, – тихо сказал муж, – если бы ты совсем не вышла замуж или если б вышла за кого-нибудь другого?
   – Да! – всхлипнула миссис Тетерби. – Как раз это самое я и подумала. Теперь ты меня ненавидишь, Дольф?
   – Да нет, – сказал мистер Тетерби, – пока еще все-таки нет.
   Миссис Тетерби благодарно чмокнула его и опять заговорила:
   – Я начинаю надеяться, что ты и не возненавидишь меня, Дольф, хоть я еще и не сказала тебе самого плохого. Уж и не знаю, что это было за наважденье. То ли я заболела, то ли вдруг помешалась, или еще что, но только я не могла ничего такого припомнить, что нас с тобою связывает и что примирило бы меня с моей долей. Все, что у нас было в жизни хорошего и радостного, показалось мне вдруг таким пустым и жалким. Я бы за все это гроша ломаного не дала. И только одно лезло в голову: что мы с тобой так бедны, а надо столько ртов прокормить.
   – Ну что ж, милая, – сказал мистер Тетерби и ободряюще похлопал ее по руке, – ведь в конце концов так оно и есть. Мы с тобою бедны, и нам надо прокормить много ртов – все это чистая правда.
   – Ах, Дольф, Дольф! – воскликнула жена и положила руки ему на плечи. – Мой хороший, добрый, терпеливый друг! Вот я совсем немножко побыла дома – и все стало совсем иначе. Все стало по-другому, Дольф, милый. Как будто воспоминания потоком хлынули в мое закаменевшее сердце, и смягчили его, и переполнили до краев. Я вспомнила, как мы с тобой бились из-за куска хлеба, и сколько у нас было нужды и забот с тех пор, как мы поженились, и сколько раз болели и мы с тобой, и наши дети, и как мы часами сидели у изголовья больного ребенка, – все это мне вспомнилось, будто заговорило со мною, будто сказало, что мы с тобой – одно, и что я – твоя жена и мать твоих детей, и не может быть у меня никакой другой доли, и не надо мне другой доли, и не хочу я ее. И тогда наши простые радости, которые я готова была безжалостно растоптать, стали так дороги мне, так драгоценны и милы. Просто подумать не могу, до чего я была несправедлива. Вот тогда я и сказала, и еще сто раз повторю: как я могла так вести себя, Дольф, как я могла быть такой бессердечной!
   Добрая женщина, охваченная глубокой нежностью и раскаянием, плакала навзрыд; но вдруг она вскрикнула, вскочила и спряталась за мужа. Так страшно крикнула она, что дети проснулись, повскакали с постелей и кинулись к ней. И в глазах ее тоже был ужас, когда она показала на бледного человека в черном плаще, который вошел и остановился на пороге.
   – Кто этот человек? Вон там, смотри! Что ему нужно?
   – Дорогая моя, – сказал мистер Тетерби, – я спрошу его об этом, если ты меня отпустишь. Что с тобой? Ты вся дрожишь!
   – Я его только что видела на улице. Он поглядел на меня и остановился рядом. Я его боюсь!
   – Боишься его? Почему?
   – Я не знаю… я… стой! Дольф! – крикнула она, видя, что муж направляется к незнакомцу.
   Она прижала одну руку ко лбу, другую к груди; странный трепет охватил ее, глаза быстро и беспорядочно перебегали с предмета на предмет, словно она что-то потеряла.
   – Ты больна, дорогая? Что с тобой?
   – Что это опять уходит от меня? – чуть слышно пробормотала миссис Тетерби. – Что это от меня уходит? Потом сказала отрывисто:
   – Больна? Нет, я совершенно здорова, – и невидящим взглядом уставилась себе под ноги.
   Мистер Тетерби вначале тоже невольно поддался испугу, и его отнюдь не успокаивало последующее странное поведение жены; но наконец он осмелился заговорить с бледным посетителем в черном плаще; а тот все еще стоял не шевелясь, опустив глаза.
   – Чем мы можем вам служить, сэр? – спросил мистер Тетерби.
   – Простите, я, кажется, напугал вас, – сказал посетитель, – но вы были заняты разговором и не заметили, как я вошел.
   – Моя маленькая женушка говорит – может быть, вы даже слышали ее слова, – что вы сегодня уже не первый раз ее пугаете, – ответил мистер Тетерби.
   – Очень сожалею. Я припоминаю, что видел ее на улице, но только мимоходом. Я не хотел ее пугать.
   Говоря это, он поднял глаза, и в ту же самую минуту миссис Тетерби тоже подняла глаза. Странно было видеть, какой ужас он ей внушал и с каким ужасом сам в этом убеждался, – и, однако, он не сводил с нее глаз.
   – Меня зовут Редлоу, – сказал он. – Я ваш сосед, живу в старом колледже. Если не ошибаюсь, у вас квартирует один молодой джентльмен, наш студент?
   – Мистер Денхем? – спросил Тетерби.
   – Да.
   То был вполне естественный жест и притом мимолетный, его можно было и не заметить, – но прежде чем снова заговорить, маленький человечек провел рукою по лбу и быстрым взглядом обвел комнату, словно ощущая вокруг какую-то перемену. В тот же миг Ученый обратил на него такой же полный ужаса взгляд, какой прежде устремлен был на его жену, отступил на шаг и еще больше побледнел.
   – Комната этого джентльмена наверху, сэр, – сказал Тетерби. – Есть и более удобный отдельный ход; но раз уж вы здесь, поднимитесь вот по этой лесенке, – он показал на узкую внутреннюю лестницу, – тогда вам не придется опять выходить на холод. Вот сюда – наверх и прямо к нему в комнату, если хотите его повидать.
   – Да, я хочу его повидать, – подтвердил Ученый. – Не можете ли вы дать мне огня?
   Неотступный взгляд его усталых, страдальческих глаз и непонятное недоверие, омрачавшее этот взгляд, словно бы смутили мистера Тетерби. Он ответил не сразу; в свою очередь пристально глядя на посетителя, он стоял минуту-другую, словно зачарованный или чем-то ошеломленный.
   Наконец он сказал:
   – Идите за мною, сэр, я вам посвечу.
   – Нет, – отвечал Ученый, – я не хочу, чтобы меня провожали или предупреждали его о моем приходе. Он меня не ждет. Я предпочел бы пойти один. Дайте мне, пожалуйста, свечку, если можете без нее обойтись, и я сам найду дорогу.
   Он так спешил уйти, что, беря из рук Адольфа Тетерби свечу, случайно коснулся его груди. Отдернув руку с такой поспешностью, как будто нечаянно ранил человека (ибо он не знал, в какой части его тела таится новоявленный дар, как он передается и каким именно образом его перенимают разные люди), Ученый повернулся и начал подниматься по лестнице.
   Но, поднявшись на несколько ступенек, он остановился и поглядел назад. Внизу жена стояла на прежнем месте, снова вертя на пальце обручальное кольцо. Муж, повесив голову, угрюмо размышлял о чем-то. Дети, все еще льнувшие к матери, робко смотрели вслед посетителю и, увидев, что он обернулся и тоже смотрит на них, теснее прижались друг к дружке.
   – А ну, хватит! – прикрикнул на них отец. – Ступайте спать, живо!
   – Тут и без вас повернуться негде, – прибавила мать. – Ступайте в постель!
   Весь выводок, испуганный и грустный, разбрелся по своим кроватям: позади всех тащился маленький Джонни со своей ношей. Мать с презреньем оглядела убогую комнату, раздраженно оттолкнула тарелки, словно хотела убрать со стола, но тут же отказалась от этого намерения, села и предалась гнетущему, бесплодному раздумью. Отец уселся в углу у камина, нетерпеливо сгреб кочергой в одну кучку последние чуть тлеющие угольки и согнулся над ними, словно желая один завладеть всем теплом. Они не обменялись ни словом.
   Ученый еще больше побледнел и, крадучись, точно вор, снова стал подниматься по лестнице; оглядываясь назад, он видел перемену, происшедшую внизу, и равно боялся как продолжать путь, так и возвратиться.
   – Что я наделал! – сказал он в смятении. – И что я собираюсь делать!
   – Стать благодетелем рода человеческого, – послышалось в ответ.
   Он обернулся, но рядом никого не было; нижняя комната уже не была ему видна, и он пошел своей дорогой, глядя прямо перед собою.
   – Только со вчерашнего вечера я сидел взаперти, – хмуро пробормотал он, – а все уже кажется мне каким-то чужим. Я и сам себе как чужой. Я точно во сне. Зачем я здесь, что мне за дело до этого дома, да и до любого дома, какой я могу припомнить? Разум мой слепнет.
   Он увидел перед собою дверь и постучался. Голос из-за двери пригласил его войти, так он и сделал.
   – Это вы, моя добрая нянюшка? – продолжал голос. – Да зачем я спрашиваю? Больше некому сюда прийти.
   Голос звучал весело, хотя и был очень слаб; осмотревшись, Редлоу увидел молодого человека, который лежал на кушетке, придвинутой поближе к камину, спинкою к двери. В глубине камина была сложена из кирпича крохотная, жалкая печурка с боками тощими и ввалившимися, точно щеки чахоточного; она почти не давала тепла, и к догоравшему в ней огню было обращено лицо больного. Комната была под самой крышей, обдуваемой ветром, печка, гудя, быстро прогорала, и пылающие угольки часто-часто сыпались из-за отворенной дверцы.
   – Они звенят, когда падают из печки, – с улыбкой сказал студент, – так что, если верить приметам, они не к гробу, а к полному кошельку. Я еще буду здоров и даже с божьей помощью когда-нибудь разбогатею, и, может быть, проживу так долго, что смогу радоваться на свою дочку, которую назову Милли в честь самой доброй и отзывчивой женщины на свете.
   Он протянул руку через спинку кушетки, словно ожидая, что Милли возьмет ее в свои, но, слишком слабый, чтобы подняться, остался лежать, как лежал, подсунув под щеку ладонь другой руки.
   Ученый обвел взглядом комнату; он увидел стопки бумаг и книг рядом с незажженной лампой на столике в углу, сейчас запретные для больного и прибранные к сторонке, но говорившие о долгих часах, которые студент проводил за этим столом до своей болезни и которые, возможно, были ее причиной; увидел и предметы, свидетельствовавшие о былом здоровье и свободе, например, куртку и плащ, праздно висевшие на стене теперь, когда хозяин их не мог выйти на улицу; и несколько миниатюр на камине и рисунок родного дома – напоминание об иной, не столь одинокой жизни; и в раме на стене – словно бы знак честолюбивых стремлений, а быть может и привязанности – гравированный портрет его самого, незваного гостя. В былые времена и даже еще накануне Редлоу смотрел бы на все это с искренним участием и каждая мелочь что-то сказала бы ему о живущем здесь человеке. Теперь это были для него всего лишь бездушные предметы; а если мимолетное сознание связи, существующей между ними и их владельцем, и мелькнуло в мозгу Редлоу, оно лишь озадачило его, но ничею ему не объяснило, и он стоял неподвижно, в глухом недоумении осматриваясь по сторонам.
   Студент, чья худая рука так и осталась лежать на спинке кушетки, не дождавшись знакомого прикосновения, обернулся.
   – Мистер Редлоу! – воскликнул он, вставая. Редлоу предостерегающе поднял руку.
   – Не подходите! Я сяду здесь. Оставайтесь на своем месте.
   Он сел на стул у самой двери, мельком поглядел на молодого человека, который стоял, опираясь одной рукой о кушетку, и опустил глаза.
   – Я случайно узнал – как именно, это неважно, – что один из моих слушателей болен и одинок, – сказал он. – Мне ничего не было о нем известно, кроме того, что он живет на этой улице. Я начал розыски с крайнего дома – и вот нашел.
   – Да, я был болен, сэр, – ответил студент не только скромно и неуверенно, но почти с трепетом перед посетителем. – Но мне уже несравненно лучше. Это был приступ лихорадки – нервной горячки, вероятно, – и я очень ослаб, но теперь мне уже много лучше. Я не могу сказать, что был одинок во время болезни, это значило бы забыть протянутую мне руку помощи.
   – Вы говорите о жене сторожа? – спросил Ред-лоу.
   – Да. – Студент склонил голову, словно отдавая доброй женщине безмолвную дань уважения.
   Ученый все сильнее ощущал холодную скуку и безразличие; трудно было узнать в нем человека, который лишь накануне вскочил из-за обеденного стола, услыхав, что где-то лежит больной студент, – теперь он был подобен мраморному изваянию на собственной могиле. Вновь поглядев на студента, все еще стоявшего опершись на кушетку, он сразу отвел глаза и смотрел то под ноги, то в пространство, как бы в поисках света, который озарил бы его померкший разум.
   – Я припомнил ваше имя, когда мне сейчас назвали его там, внизу, и мне знакомо ваше лицо. Но разговаривать с вами мне, очевидно, не приходилось?
   – Нет.
   – Мне кажется, вы сами отдалялись от меня и избегали встреч?
   Студент молча кивнул.
   – Отчего же это? – спросил Ученый без малейшей заинтересованности, но с каким-то брюзгливым любопытством, словно из каприза. – Почему именно от меня вы старались скрыть, что вы здесь в такое время, когда все остальные разъехались, и что вы больны? Я хочу знать, в чем причина?
   Молодой человек слушал это со все возраставшим волнением, потом поднял глаза на Редлоу, губы его задрожали, и, стиснув руки, он с неожиданной горячностью воскликнул:
   – Мистер Редлоу! Вы открыли, кто я! Вы узнали мою тайну!
   – Тайну? – резко переспросил Ученый. – Я узнал тайну?
   – Да! – ответил студент. – Вы сейчас совсем другой, чем обычно, в вас нет того участия и сочувствия, за которые все вас так любят, самый ваш голос переменился, в каждом вашем слове и в вашем лице принужденность, и я теперь ясно вижу, что вы меня узнали. И ваше старание даже сейчас это скрыть – только доказательство (а видит бог, я не нуждаюсь в доказательствах!) вашей прирожденной доброты и той преграды, что нас разделяет.
   Холодный, презрительный смех был ему единственным ответом.
   – Но, мистер Редлоу, – сказал студент, – вы такой добрый и справедливый, подумайте, ведь если не считать моего имени и происхождения, на мне нет даже самой малой вины, и разве я в ответе за то зло и обиды, которые вы претерпели, за ваше горе и страдания?
   – Горе! – со смехом повторил Редлоу. – Обиды! Что они мне?
   – Ради всего святого, сэр! – взмолился студент. – Неужели эти несколько слов, которыми мы сейчас обменялись, могли вызвать в вас такую перемену. Я не хочу этого! Забудьте обо мне, не замечайте меня. Позвольте мне, как прежде, оставаться самым чужим и далеким из ваших учеников. Знайте меня только по моему вымышленному имени, а не как Лэнгфорда…
   – Лэнгфорда! – воскликнул Ученый.
   Он стиснул руками виски, и мгновенье студент видел перед собою прежнее умное и вдумчивое лицо Редлоу. Но свет, озаривший это лицо, вновь погас, точно мимолетный солнечный луч, и оно опять омрачилось.
   – Это имя носит моя мать, сэр, – с запинкой промолвил студент. – Она приняла это имя, когда, быть может, могла принять другое, более достойное уважения. Мистер Редлоу, – робко продолжал он, – мне кажется, я знаю, что произошло. Там, где исчерпываются мои сведения и начинается неизвестность, догадки, пожалуй, подводят меня довольно близко к истине. Я родился от брака, в котором не было ни согласия, ни счастья. С младенчества я слышал, как моя матушка говорила о вас с уважением, почтительно, с чувством, близким к благоговению. Я слышал о такой преданности, о такой силе духа и о столь нежном сердце, о такой мужественной борьбе с препятствиями, перед которыми отступают обыкновенные люди, что с тех пор, как я себя помню, мое воображение окружило ваше имя ореолом. И, наконец, у кого, кроме вас, мог бы учиться такой бедняк, как я?
   Ничто не тронуло Редлоу, ничто не дрогнуло в его лице, он слушал, хмуро и пристально глядя на студента, и не отвечал ни словом, ни движением.
   – Не могу сказать вам, – продолжал тот, – я все равно не нашел бы слов, – как я был взволнован и растроган, увидев вашу доброту, памятную мне по тем рассказам. Недаром же с такой признательностью, с таким доверием произносят наши студенты (и особенно беднейшие из нас) самое имя великодушного мистера Редлоу. Разница наших лет и положения так велика, сэр, и я так привык видеть вас только издали, что сам удивляюсь сейчас своей дерзости, когда осмеливаюсь об этом говорить. Но человеку, который… которому, можно сказать, когда-то была не совсем безразлична моя матушка, теперь, когда все это осталось далеко в прошлом, быть может интересно будет услышать, с какой невыразимой любовью и уважением смотрю на него я, безвестный студент; как трудно, как мучительно мне все время держаться в стороне и не искать его одобрения, тогда как одно лишь слово похвалы сделало бы меня счастливым; и, однако, я полагаю своим долгом держаться так и впредь, довольствуясь тем, что знаю его, и оставаясь ему неизвестным. Мистер Редлоу, – докончил он упавшим голосом, – то, что я хотел вам сказать, я сказал плохо и бессвязно, потому что силы еще не вернулись ко мне; но за все, что было недостойного в моем обмане, простите меня, а все остальное забудьте!
   Редлоу по-прежнему хмуро и пристально смотрел на студента, ничто не отразилось на его лице, но когда юноша при последних словах шагнул вперед, словно желая коснуться его руки, он отпрянул с криком:
   – Не подходите!
   Молодой человек остановился, потрясенный, не понимая, – откуда этот ужас, это нетерпеливое, беспощадное отвращение, – и растерянно провел рукою по лбу.
   – Прошлое есть прошлое, – сказал Ученый. – Оно умирает, как умирают бессловесные твари. Кто сказал, что прошлое оставило след в моей жизни? Он бредит или лжет! Какое мне дело до ваших сумасбродных фантазий? Если вам нужны деньги, вот они. Я пришел предложить вам денег; только за этим я и пришел. Что еще могло привести меня сюда? – пробормотал он и опять сжал ладонями виски. – Ничего другого не может быть, и однако…
   Он швырнул на стол кошелек и весь отдался этим смутным раздумьям; студент поднял кошелек и протянул его Ученому.
   – Возьмите это назад, сэр, – сказал он гордо, но без гнева. – И я хотел бы, чтобы вместе с этим кошельком вы унесли также воспоминание о ваших словах и о вашем предложении.
   – Вы этого хотите? – переспросил Редлоу, и глаза его дико блеснули. – Вот как?
   – Да, хочу!
   Редлоу впервые подошел к нему вплотную, принял кошелек, взял студента за руку повыше локтя и посмотрел ему в лицо.
   – Болезнь приносит с собою скорбь и страдание, не так ли? – спросил он и засмеялся.
   – Так, – удивленно ответил студент.
   – И лишает покоя, и приносит тревогу и заботы, и страх за будущее, и еще много тягот душевных и телесных? – продолжал Ученый с какой-то дикой, нечеловеческой радостью. – И обо всем этом лучше бы позабыть, не так ли?
   Студент не ответил, но опять смятенно провел рукою по лбу. Редлоу все еще держал его за рукав, как вдруг за дверью послышался голос Милли.
   – Ничего, мне и так видно, – говорила она. – Спасибо, Дольф. Не надо плакать, милый. Завтра папа с мамой помирятся и дома все опять будет хорошо. Так ты говоришь, у него гость?
   Редлоу, прислушиваясь, разжал пальцы и выпустил руку студента.
   – С первой минуты я страшился встречи с нею, – пробормотал он едва слышно. – От нее неотделима эта спокойная доброта, и я боюсь повредить ей. Вдруг я стану убийцей того, что есть лучшего в этом любящем сердце.
   Милли уже стучала в дверь.
   – Что же мне делать, не обращать внимания на пустые страхи или и дальше избегать ее? – шептал Ученый, в смущении озираясь по сторонам.
   В дверь снова постучали.
   – Из всех, кто мог бы сюда прийти, именно с ней я не хочу встречаться, – хрипло, тревожно произнес Редлоу, обращаясь к студенту. – Спрячьте меня!
   Студент отворил узенькую дверь в каморку с косым потолком, помещавшуюся под скатом крыши. Редлоу поспешно прошел в каморку и захлопнул за собою скрипучую дверцу.
   Тогда студент снова лег на свою кушетку и крикнул Милли, что она может войти.
   – Милый мистер Эдмонд, – сказала Милли, оглядевшись, – а внизу мне сказали, что у вас сидит какой-то джентльмен.
   – Здесь никого нет, я один.
   – Но к вам кто-то приходил?
   – Да, приходил.
   Милли поставила на стол свою корзинку и подошла сзади к кушетке, словно хотела взять протянутую руку, – но руки ей не протянули. Слегка удивленная, она тихонько наклонилась над кушеткой, заглянула в лицо лежащего и ласково коснулась его лба.
   – Вам опять стало хуже к вечеру? Днем у вас голова была не такал горячая.
   – А, пустяки! – нетерпеливо сказал студент. – Ничуть мне не хуже!
   Еще более удивленная, но без тени упрека на лице, она отошла от него, села по другую сторону стола и вынула из корзинки узелок с шитьем. Но тут же передумала, отложила шитье и, неслышно двигаясь по комнате, начала аккуратно расставлять все по местам и приводить в порядок; даже подушки на кушетке она поправила таким осторожным, легким движением, что студент, который лежал, глядя в огонь, кажется, этого и не заметил. Потом она подмела золу, высыпавшуюся из камина, села, склонила голову в скромном чепчике над своим шитьем и тотчас принялась за дело.
   – Это вам новая муслиновая занавеска на окно, мистер Эдмонд, – промолвила она, проворно работая иглой. – Она будет очень мило выглядеть, хоть и стоит совсем дешево, и к тому же она защитит ваши глаза от света. Мой Уильям говорит, что сейчас, когда вы так хорошо пошли на поправку, в комнате не должно быть слишком светло, не то у вас от яркого света закружится голова.
   Эдмонд ничего не ответил, только заворочался на кушетке, но было в этом столько нетерпения и недовольства, что иголка замерла в руках Милли, и она с тревогой посмотрела на него.
   – Вам неудобно лежать, – сказала она, отложила шитье и поднялась. – Сейчас я поправлю подушки.
   – И так хорошо, – ответил он. – Оставьте, пожалуйста. Вечно вы беспокоитесь по пустякам.
   Говоря это, он поднял голову и посмотрел на нее холодно, без малейшего проблеска благодарности, так что, когда он опять откинулся на подушки, Милли еще с минуту стояла в растерянности. Но потом она все же снова села и взялась за иглу, не укорив его даже взглядом.
   – Я все думаю, мистер Эдмонд, о том, о чем вы и сами так часто думали, когда я сидела тут с вами последнее время: как это верно говорится, что беда научит уму-разуму. После вашей болезни вы станете ценить здоровье, как никогда не ценили. Пройдет много-много лет, опять наступит рождество, и вы вспомните эти дни, как вы тут лежали больной, один, потому что не хотели вестью о своей болезни огорчать милых вашему сердцу, – и родной дом станет вам вдвойне мил и отраден. Правда же, это хорошо и верно люди говорят?
   Она была так занята своим шитьем, так искренне верила в справедливость того, о чем говорила, да и вообще такая она была спокойная и уравновешенная, что ее мало заботило, какими глазами посмотрит на нее Эдмонд, выслушав эти слова; поэтому не согретый благодарностью взгляд, который он метнул в нее вместо ответа, не ранил ее.
   – Ах, – сказала Милли, задумчиво склонив набок свою хорошенькую головку и не отрывая глаз от работы, – даже я все время об этом думала, пока вы были больны, мистер Эдмонд, а где же мне с вами равняться, я женщина неученая и нет у меня настоящего разумения. Но только эти бедняки, которые живут внизу, и вправду к вам всей душой, а я как погляжу, что вы совсем из-за них растрогаетесь, так и думаю: уж, верно, и это для вас какая-то награда за нездоровье, и у вас на лице это можно прочитать, прямо как по книге, что, если бы не горе да страдания, мы бы и не приметили, сколько вокруг нас добра.