Не в силах этого понять и не достигнув ясности путем встряхивания младенца, миссис Тетерби уложила его в люльку, села подле, скрестила руки и принялась гневно качать ее ногою.
   – Что ты стоишь, Дольф? – сказала она мужу. – Неужто тебе нечего делать?
   – Ничего я не желаю делать, – ответил мистер Тетерби.
   – А я уж наверно не желаю, – сказала миссис Тетерби.
   – А я и под присягой покажу, что не желаю, – ска-рал мистер Тетерби.
   В эту минуту завязалось сражение между Джонни и пятью его младшими братьями: накрывая стол к завтраку, они стали отнимать друг у друга хлеб и теперь щедро отвешивали один другому тумаки; самый маленький, с удивительной для столь юного возраста предусмотрительностью, не вмешивался в драку, а только ходил вокруг и дергал воинов за ноги. Мистер и миссис Тетерби с великим пылом ринулись в гущу боя, словно отныне то была единственная почва, на которой они могли действовать в согласии; без малейшего следа прежней кротости и добросердечия они сыпали удары во все стороны и, покарав правых и виноватых, вновь уселись каждый на свое место.
   – Хоть бы ты газету почитал, чем сидеть сложа руки, – заметила миссис Тетерби.
   – А что там читать, в газете? – с крайней досадой отозвался мистер Тетерби.
   – Как что? – сказала миссис Тетерби. – Полицейскую хронику.
   – Вот еще, – возразил мистер Тетерби. – Какое мне дело, кто там что натворил или что с кем сотворили.
   – Читай про самоубийства, – предложила миссис Тетерби.
   – Мне это неинтересно, – отвечал ее супруг.
   – Кто родился, кто помер, кто свадьбу сыграл – ничего тебе не интересно?
   – По мне хоть бы с сегодняшнего дня и до скончания века никто больше не рождался на свет, а с завтрашнего все начали бы помирать; меня это не касается. Вот когда придет мой черед, тогда другое дело, – проворчал мистер Тетерби. – А что до свадеб, так я и сам женат, знаю, велика ли от этого радость.
   Судя по недовольному виду миссис Тетерби, она вполне разделяла мнение мужа; однако она тут же стала противоречить ему, просто ради того, чтобы поспорить.
   – Ну, у тебя, известно, семь пятниц на неделе, – сказала она. – Сам же слепил ширму из газет и сидишь, вычитываешь чего-то детям по целому часу без передышки.
   – Не вычитываю, а вычитывал, – возразил муж. – Больше ты этого не увидишь. Теперь-то я стал умнее.
   – Ха, умнее! Как бы не так! Может, ты и лучше стал?
   От этого вопроса в груди мистера Тетерби что-то дрогнуло. Он удрученно задумался, снова и снова проводя рукою по лбу.
   – Лучше? – пробормотал он. – Не думаю, чтоб кто-нибудь из нас стал лучше, да и счастливее. Лучше? Разве?
   Он обернулся к своей ширме и стал водить по ней пальцем, пока не напал на нужную ему вырезку.
   – Вот это, помнится, все мы особенно любили, – тупо и растерянно промолвил он. – Бывало, дети заспорят о чем-нибудь, даже потасовка случится, а прочитаешь им эту историю – и они растрогаются до слез и сразу помирятся, будто от сказки про то, как малыши заблудились в лесу и малиновка укрыла их листьями. «Прискорбный случай крайней нищеты. Вчера мужчина небольшого роста с младенцем на руках, в сопровождении шести детей в возрасте от двух до десяти лет, одетых в лохмотья и, по-видимому, изголодавшихся, предстал перед почтенным мировым судьей и сделал следующее заявление…» Уф! Ничего не понимаю, – прервав чтение, воскликнул мистер Тетерби. – Просто непостижимо, мы-то тут при чем?
   – До чего же он стар и жалок, – говорила себе между тем миссис Тетерби, наблюдая за мужем. – В жизни не видала, чтоб человек так переменился. О, господи, господи, принести такую жертву!
   – Какую еще жертву? – брюзгливо осведомился муж.
   Миссис Тетерби покачала головой и, ни слова не отвечая, стала так яростно трясти люльку, что младенца подбрасывало, точно щепку в бурном море.
   – Может, ты хочешь сказать, милая моя, что это ты принесла жертву, выйдя за меня замуж? – начал супруг.
   – Вот именно! – отрезала супруга.
   – Тогда вот что я тебе скажу, – продолжал он так же угрюмо и сердито, как и она. – В брак-то ведь вступают двое, и если кто принес жертву, так это я. И очень жалею, что жертва была принята.
   – Я тоже жалею, что ее приняла, Тетерби, от души жалею, можешь не сомневаться. Уж, верно, ты жалеешь об этом не больше, чем я.
   – Понять не могу, что я в ней нашел, – пробормотал Тетерби. – Уж, во всяком случае, если в ней что и было хорошего, так теперь ничего не осталось. Я и вчера про это думал, когда после ужина сидел у огня. До чего толста, и стареет, куда ей до других женщин!
   – Собой он нехорош, – бормотала меж тем миссис Тетерби. – Виду никакого, маленький, и горбится, и плешь у него…
   – Уж конечно я был не в своем уме, когда женился на ней, – ворчал мистер Тетерби.
   – Уж конечно помраченье на меня нашло. Иначе понять нельзя, как это я за него вышла, – раздумывала вслух миссис Тетерби.
   В таком настроении они сели завтракать. Юные Тетерби не привыкли рассматривать эту трапезу как занятие, требующее неподвижности, а превращали ее в танец или пляску, скорее даже в какой-то языческий обряд, во время которого они издавали воинственные клики и потрясали в воздухе кусками хлеба с маслом; при этом обязательны были также сложные передвижения из дому на улицу и обратно и прыжки с крыльца и на крыльцо. Но сейчас между детьми вспыхнула ссора из-за стоявшего на столе кувшина с разбавленным молоком, из которого они пили все по очереди, и страсти до того разгорелись, что это прискорбное зрелище заставило бы перевернуться в гробу достопочтенного доктора Уотса[2]. Лишь когда мистер Тетерби выпроводил всю ораву на улицу, настала минута тишины; но тотчас обнаружилось, что Джонни крадучись вернулся обратно, припал к кувшину и пьет, давясь от жадности, неприлично спеша, задыхаясь и издавая странные звуки, подобающие разве что чревовещателю.
   – Сведут они меня в могилу, эти дети, – заметила миссис Тетерби, изгнав преступника. – Да уж скорей бы, что ли.
   – Беднякам вообще не следует иметь детей, – откликнулся мистер Тетерби. – Радости от них никакой.
   В эту минуту он подносил к губам чашку, которую сердито пододвинула к нему жена; миссис Тетерби тоже готовилась отпить из своей чашки; и вдруг оба они так и застыли, точно завороженные.
   – Мама! Папа! – крикнул, вбегая в комнату, Джонни. – К нам миссис Уильям идет!
   И если когда-либо с сотворения мира был на свете мальчик, который заботливее старой опытной няньки вынул бы младенца из колыбели и, нежнейшим образом баюкая и тетешкая его, весело отправился бы с ним гулять, то мальчиком этим был Джонни, а младенцем – Молох.
   Мистер Тетерби отставил чашку; миссис Тетерби отставила чашку. Мистер Тетерби потер лоб, и миссис Тетерби потерла лоб. Лицо мистера Тетерби стало смягчаться и светлеть; и лицо миссис Тетерби стало смягчаться и светлеть.
   – Господи помилуй, – сказал про себя мистер Тетерби, – с чего это я озлился? Что такое стряслось?
   – Как я могла опять злиться и кричать на него после всего, что я говорила и чувствовала вчера вечером! – всхлипнула миссис Тетерби, утирая глаза краем фартука.
   – Не чудовище ли я? – сказал мистер Тетерби. – Неужто у меня нет сердца? София! Женушка моя маленькая!
   – Дольф, милый!
   – Я… со мной что-то такое сделалось, Софи, что и подумать тошно, – признался муж.
   – А со мной-то, Дольф! Я была еще хуже! – в отчаянии воскликнула жена.
   – Не убивайся так, моя Софи. Никогда я себе этого не прощу. Ведь я чуть не разбил твое сердце.
   – Нет, Дольф, нет. Это я, я во всем виновата!
   – Не говори так, мой маленькая женушка. Ты такая великодушная, от этого совесть мучает меня еще сильнее. София, милая, ты не представляешь себе, какие у меня были мысли. Конечно, вел я себя отвратительно, но знала бы ты, что у меня было на уме!
   – Ох, не думай про это, Дольф, милый, не надо! – вскричала жена.
   – София, – сказал мистер Тетерби, – я должен тебе открыться. У меня не будет ни минуты покоя, пока я не скажу всю правду. Маленькая моя женушка…
   – Миссис Уильям уже совсем близко! – взвизгнул у дверей Джонни.
   – Маленькая моя женушка, – задыхаясь, выговорил мистер Тетерби и ухватился за стул в поисках опоры. – Я удивлялся тому, что был когда-то в тебя влюблен… Я забыл о том, каких прелестных детей ты мне подарила, и сердился, зачем ты не так стройна, как мне хотелось бы… Я… я ни разу не вспомнил о том, – не щадя себя, продолжал мистер Тетерби, – сколько у тебя было тревог и хлопот из-за меня и из-за детей; ты бы таких забот вовсе не знала, если бы вышла за другого, который бы лучше зарабатывал и был неудачливей меня (а такого уж наверно найти нетрудно). И мысленно я попрекал тебя, потому что тебя немножко состарили тяжелые годы, бремя которых ты мне облегчала. Можешь ты этому поверить, моя женушка? Я и сам с трудом верю, что думал такое!
   Смеясь и плача, миссис Тетерби порывисто сжала ладонями лицо мужа.
   – Ох, Дольф! – воскликнула она. – Какое счастье, что ты так думал! До чего я рада! Ведь сама-то я думала, что ты нехорош собой, Дольф! И это правда, милый, но мне лучшего и не надо, мне бы только глядеть на тебя до последнего моего часа, когда ты своими добрыми руками закроешь мне глаза. Я думала, что ты мал ростом – и это правда, но от этого ты мне только дороже, а еще дороже потому, что ты мой муж, и я тебя люблю. Я думала, что ты начинаешь горбиться – и это правда, но ты можешь опереться на меня, и я все-все сделаю, чтоб тебя поддержать. Я думала, что у тебя и вида-то нет никакого, но по тебе сразу видно, что ты добрый семьянин, а это самое лучшее, самое достойное на свете, и да благословит бог наш дом и нашу семью, Дольф!
   – Ур-ра! Вот она, миссис Уильям! – крикнул Джонни.
   И в самом деле, она вошла, окруженная маленькими Тетерби. На ходу они целовали ее и друг друга, целовали маленькую сестричку и кинулись целовать отца с матерью, потом опять подбежали к Милли и восторженно запрыгали вокруг нее.
   Мистер и миссис Тетерби радовались гостье ничуть не меньше, чем дети. Их так же неодолимо влекло к ней; они бросились ей навстречу, целовали ее руки, не отходили от нее ни на шаг; они просто не знали, куда ее усадить, как приветить. Она явилась к ним как олицетворение доброты, нежной заботливости, любви и домашнего уюта.
   – Да что же это! Неужто вы все так рады, что я пришла к вам на рождество? – удивленная и довольная сказала Милли и даже руками всплеснула. – Господи, как приятно!
   А дети так радостно кричали, так теснились к ней и целовали ее, столько любви и веселья изливалось на нее, такой от всех был почет, что Милли совсем растрогалась.
   – О господи! – сказала она. – Вы меня заставляете плакать от счастья. Да разве я этого стою? Чем я заслужила, что вы меня так любите?
   – Как же вас не любить! – воскликнул мистер Тетерби.
   – Как же вас не любить! – воскликнула миссис Тетерби.
   – Как же вас не любить! – веселым хором подхватили дети. И снова стали плясать и прыгать вокруг нее, и льнули к ней, и прижимались розовыми личиками к ее платью, и ласкали и целовали Милли и ее платье, и все им казалось мало.
   – Никогда в жизни я не была так растрогана, как нынче утром, – сказала она, утирая глаза. – Я должна вам сейчас же все рассказать. Приходит на рассвете мистер Редлоу и просит меня пойти с ним к больному брату Уильяма Джорджу, да так ласково просит, точно я – не я, а его любимая дочь. Мы пошли, и всю дорогу он был такой добрый, такой кроткий и, видно, так на меня надеялся, что я поневоле всплакнула, до того мне стало приятно. Пришли мы в тот дом, а в дверях нам повстречалась какая-то женщина (вся в синяках, бедная, видно, кто-то ее прибил); иду я мимо, а она схватила меня за руку и говорит: «Да благословит вас бог».
   – Хорошо сказано! – заметил мистер Тетерби. И миссис Тетерби подтвердила, что это хорошо сказано, и все дети закричали, что это хорошо сказано.
   – Мало того, – продолжала Милли. – Поднялись мы по лестнице, входим в комнату, а больной уже сколько времени не шевелился и ни слова не говорил, – и вдруг он поднимается на постели и плачет, и протягивает ко мне руки, и говорит, что он вел дурную жизнь, но теперь от всего сердца раскаивается, и скорбит об этом, и так ясно понимает греховность своего прошлого, как будто, наконец, рассеялась черная туча, застилавшая ему глаза, и умоляет меня попросить несчастного старика отца, чтобы тот простил его и благословил, а я чтобы прочитала над ним молитву. Стала я читать молитву, а мистер Редлоу подхватил, да как горячо, а потом уж так меня благодарил, так благодарил, и бога благодарил, что сердце мое переполнилось и я бы, наверно, расплакалась, да больной просил меня посидеть возле него, и тут уж, конечно, я с собой совладала. Я сидела с ним, и он все держал меня за руку, пока не уснул; тогда я тихонько отняла руку и встала (мистер Редлоу непременно хотел, чтобы я поскорее пошла к вам), а Джордж и во сне стал искать мою руку, так что пришлось кому-то сесть на мое место, чтоб он думал, будто это опять я взяла его за руку. О господи! – всхлипнула Милли. – Я так счастлива, так благодарна за все это, да и как же иначе!
   Пока она рассказывала, в дверях появился Редлоу; он остановился на мгновенье, поглядел на Милли, тесно окруженную всем семейством Тетерби, и молча поднялся по лестнице. Вскоре он опять вышел на площадку, а молодой студент, опередив его, бегом сбежал вниз.
   – Добрая моя нянюшка, самая лучшая, самая милосердная на свете! – сказал он, опускаясь на колени перед Милли и взяв ее за руку. – Простите мне мою черную неблагодарность!
   – О господи, господи! – простодушно воскликнула Милли. – Вот и еще один. И этот меня любит. Да чем же мне всех вас отблагодарить!
   Так просто, бесхитростно она это сказала и потом, закрыв лицо руками, заплакала от счастья, что нельзя было не умиляться и не радоваться, на нее глядя.
   – Не знаю, что на меня нашло, – продолжал студент. – Точно бес в меня вселился… может быть, это от болезни… я был безумен. Но теперь я в своем уме. Я вот сейчас говорю – и с каждым словом прихожу в себя. Я услыхал, как дети выкрикивают ваше имя, и от одного этого разум мой прояснился. Нет, не плачьте, Милли, дорогая! Если бы только вы могли читать в моем сердце, если б вы знали, как оно переполнено благодарностью, и любовью, и уважением, вы не стали бы плакать передо мною. Это такой горький упрек мне!
   – Нет, нет, – возразила Милли. – Это совсем не упрек! Ничего такого! Я плачу от радости. Даже удивительно, что вы вздумали просить у меня прощенья за такую малость, а все-таки мне приятно.
   – И вы опять будете меня навещать? И закончите ту занавеску?
   – Нет, – сказала Милли, утирая глаза, и покачала головой. – Теперь вам больше не понадобится мое шитье.
   – Значит, вы меня не простили? Она отвела его в сторону и шепнула:
   – Пришла весточка из ваших родных краев, мистер Эдмонд.
   – Как? Что такое?
   – Может, оттого, что вы совсем не писали, пока вам было очень худо, или, когда стало получше, все-таки почерк ваш переменился, но только дома заподозрили правду; как бы там ни было… но только скажите, не повредят вам вести, если они не дурные?
   – Конечно, нет.
   – Так вот, к вам кто-то приехал! – сказала Милли.
   – Матушка? – спросил студент и невольно оглянулся на Редлоу, который уже сошел с лестницы.
   – Тсс! Нет, не она.
   – Больше некому.
   – Ах, вот как! – сказала Милли. – Уж будто некому?
   – Но это не… – он не успел договорить, Милли закрыла ему рот рукой.
   – Да, да! – сказала она. – Одна молоденькая мисс (она очень похожа на тот маленький портрет, мистер Эдмонд, только еще краше) так о вас тревожилась, что не знала ни минуты покоя, и вчера вечером она приехала вместе со своей служанкой. Вы на своих письмах всегда ставили адрес колледжа, вот она и приехала туда; я нынче утром ее увидала, еще прежде, чем мистера Редлоу. И она тоже меня любит, – прибавила Милли. – О господи, и она тоже!
   – Сегодня утром! Где же она сейчас?
   – А сейчас, – шепнула Милли ему в самое ухо, – она сидит у нас в сторожке, в моей маленькой гостиной, и ждет вас.
   Здмонд крепко стиснул ее руку и готов был сейчас же бежать, но она остановила его.
   – Мистер Редлоу так переменился – он сказал мне нынче поутру, что потерял память. Будьте к нему повнимательней, мистер Эдмонд. Все мы должны быть к нему внимательны, он в этом очень нуждается.
   Молодой человек взглядом уверил Милли, что ее предупреждение не пропало даром; и, проходя мимо Ученого к дверям, почтительно и приветливо поклонился.
   Редлоу ответил поклоном, исполненным учтивости и даже смирения, и посмотрел вслед студенту. Потом склонился головою на руку, словно пытаясь пробудить в себе что-то утраченное. Но оно исчезло безвозвратно.
   Перемена, совершившаяся в нем под влиянием музыки и нового появления Призрака, заключалась в том, что теперь он постоянно и глубоко чувствовал, сколь велика его утрата, и сожалел о ней, и ясно видел, как непохож он стал на всех вокруг. От этого ожил в нем интерес к окружающим и родилось смутное покорное сознание своей беды, подобное тому, какое возникает у иных людей, чей разум ослабел с годами, но сердце не очерствело и к чьим старческим немощам не прибавилось угрюмое равнодушие.
   Он сознавал, что, пока он все больше искупает благодаря Милли зло, им причиненное, с каждым часом, который он проводит в ее обществе, все глубже утверждаются в нем эти новые чувства. Поэтому, а также потому, что Милли будила бесконечную нежность в его душе (хоть он и не питал надежды на исцеленье), Редлоу чувствовал, что всецело зависит от нее и что она – опора ему в постигшем его несчастье.
   И когда Милли спросила, не пора ли им уже воротиться домой, к Уильяму и старику Филиппу, он с готовностью согласился – его и самого тревожила мысль о них, – взял ее под руку и пошел с нею рядом; глядя на него, трудно было поверить, что он – мудрый и ученый человек, для которого все загадки природы – открытая книга, а она – простая, необразованная женщина; казалось, роли их переменились и он не знает ничего, она же – все.
   Когда они вдвоем выходили из дома Тетерби, Редлоу видел, как теснились и ластились к ней дети, слышал их звонкий смех и веселые голоса; видел вокруг сияющие детские лица, точно цветы; на глазах у него родители этих детей снова обрели довольство и любовь. Он всем сердцем ощутил простоту и безыскусственность, которой дышало все в этом бедном доме, куда вновь вернулось спокойствие; он думал о том пагубном недуге, который внес он в эту семью и который, не будь Милли, мог бы распространиться и тлетворным ядом отравить все и вся; и, быть может, не следует удивляться тому, что он покорно шел с нею рядом и крепко прижимал к себе ее нежную руку.
   Когда они вошли в сторожку, старик Филипп сидел в своем кресле у огня, неподвижным взглядом уставясь в пол, а Уильям, прислонясь к камину с другой стороны, не сводил глаз с отца. Едва Милли появилась в дверях, оба вздрогнули и обернулись к ней, и тотчас лица их просияли.
   – О господи, господи, и они тоже мне рады! – воскликнула Милли, остановилась и ликуя захлопала в ладоши. – Вот и еще двое!
   Рады ей! Слово «радость» слишком слабо, чтобы выразить то, что они чувствовали. Милли бросилась в объятия мужа, раскрытые ей навстречу, склонила голову ему на плечо, и он был бы счастлив весь этот короткий зимний день не отпускать ее ни на минуту. Но и старик свекор не мог обойтись без нее. Он тоже протянул руки и в свою очередь заключил ее в объятия.
   – Где же это столько времени пропадала моя тихая Мышка? – спросил он. – Ее так долго не было! А я никак не могу без моей Мышки. Я… где сын мой Уильям? Я, кажется, спал, Уильям.
   – Вот и я говорю, батюшка, – подхватил сын. – Мне, знаете ли, приснился ужасно нехороший сон. Как вы себя чувствуете, батюшка? Здоровы ли вы нынче?
   – Да я молодцом, сынок.
   Приятно было видеть, как мистер Уильям пожимал отцу руку, и похлопывал его по спине, и гладил по плечу, всячески стараясь выказать ему внимание.
   – Вы, батюшка, замечательный человек! Как ваше драгоценное? Вы и вправду благополучны? – повторял Уильям и снова жал отцу руки, снова похлопывал его по спине и нежно гладил по плечу.
   – Отродясь не был крепче и бодрее, сынок.
   – Вы, батюшка, замечательный человек! Вот в этом-то вся суть! – с жаром произнес Уильям. – Как подумаю: сколько пережил мой отец, сколько испытал превратностей судьбы, сколько за его долгий век выпало ему на долю горя и забот! Ведь оттого и голова у него побелела. Вот я и думаю: как бы мы ни почитали его, как бы ии старались лелеять его старость, все мало! Как ваше драгоценное, батюшка? Вы и вправду нынче вполне здоровы?
   Должно быть, мистер Уильям и по сей день повторял бы этот вопрос, снова и снова жал бы отцу руку, и хлопал его по спине, и гладил по плечу, если бы старик краешком глаза не увидел Ученого, которого прежде не замечал.
   – Прошу прощенья, мистер Редлоу, – сказал он, – но я не знал, что вы здесь, сэр, а то я не стал бы вести себя так вольно. Вот нынче рождество, мистер Редлоу, и как поглядел я на вас, так и вспомнил те времена, когда вы были еще студентом и уж до того усердно учились, что даже на рождество все бегали в библиотеку. Ха-ха! Я так стар, что и это помню, и хорошо помню, да, да, хоть мне и все восемьдесят семь. Как раз когда вы кончили учиться и уехали, померла моя бедная жена. Вы помните мою бедную жену, мистер Редлоу?
   – Да, – ответил Ученый.
   – Да, – повторил старик. – Добрая была душа. Помню, как-то раз в рождественское утро пришли вы к нам сюда с молодой мисс… прошу прощенья, мистер Редлоу, но, кажется, это была ваша сестра и вы в ней души не чаяли?
   Ученый посмотрел на него и покачал головой.
   – Сестра у меня была, – равнодушно сказал он. Больше он ничего не помнил.
   – В то рождественское утро вы с нею заглянули к нам, – продолжал Филипп, – и как раз повалил снег, и моя жена пригласила молодую мисс войти и присесть к огню, его всегда на рождество разводили в большой зале, где прежде, до того, как наши незабвенные десять джентльменов порешили по-другому, была трапезная. Я там был; и вот, помню, стал я мешать в камине, чтоб огонь разгорелся пожарче и согрел хорошенькие ножки молодой мисс, а она в это время прочитала вслух подпись, что под тем портретом: «Боже, сохрани мне память!». И они с моей бедной женой завели речь про эту подпись. И удивительное дело (ведь кто бы мог подумать, что им обеим недолго оставалось жить!), обе в один голос сказали, что это очень хорошая молитва, и если им не суждено дожить до старости, они бы горячо молились об этом за тех, кто им всего дороже. «За моего брата», – сказала молодая мисс. «За моего мужа, – сказала моя бедная жена. – Боже, сохрани ему память обо мне, не допусти, чтобы он меня забыл!»
   Слезы, такие горькие и мучительные, каких он еще никогда в своей жизни не лил, заструились по щекам Редлоу. Филипп, всецело поглощенный воспоминаниями, не замечал ни этих слез, ни встревоженного лица Милли, явно желавшей, чтобы он прервал свой рассказ.
   – Филипп, – сказал Редлоу и положил руку на плечо старика. – Я – несчастный человек. Тяжко, хотя и по заслугам, покарала меня десница господня. Я не в силах понять то, о чем вы говорите, друг мой: я потерял память.
   – Боже милостивый! – воскликнул старик.
   – Я утратил воспоминания о горе, обидах и страданиях, – продолжал Ученый, – а вместе с ними утратил все, что надо помнить человеку.
   Кто увидел бы, какая безмерная жалость выразилась на лице Филиппа, как он пододвинул свое просторное кресло, усадил Редлоу и горестно смотрел на него, соболезнуя столь огромной утрате, тот хоть отчасти понял бы, насколько дороги старости подобные воспоминания.
   В комнату вбежал мальчик-найденыш и кинулся к Милли.
   – Пришел, – сказал он. – Там, в той комнате. Мне его не надо.
   – Кто пришел? – спросил Уильям.
   – Тсс! – отозвалась Милли.
   Повинуясь ее знаку, он и старик Филипп тихо вышли. Редлоу, даже не заметивший этого, поманил к себе мальчика.
   – Мне она больше нравится, – ответил мальчик, держась за юбку Милли.
   – Так и должно быть, – со слабой улыбкой сказал Редлоу. – Но ты напрасно боишься подойти ко мне. Я больше не буду таким злым, как раньше. Тем более с тобою, бедняжка!
   Сперва мальчик все же не решался подойти; но потом, уступая легонько подталкивавшей его Милли, понемногу приблизился и даже сел у ног Ученого. Тот, сочувственно и понимающе глядя на ребенка, положил руку ему на плечо, а другую протянул Милли. Она наклонилась, заглянула ему в лицо и, помолчав, сказала:
   – Мистер Редлоу, можно мне с вами поговорить?
   – Ну конечно! – ответдл он, подняв на нее глаза. – Ваш голос для меня как музыка.
   – Можно мне кое о чем спросить?
   – Спрашивайте о чем хотите.
   – Помните, что я говорила, когда стучалась к вам вчера вечером? Про одного человека, который когда-то был вам другом, а теперь стоит на краю гибели?