Страница:
Или друг нашего общего знакомого в юности, когда учился в колледже, имел в свой черед закадычного друга, с которым уговорился, что, если возможно для духа после разлуки с телом вернуться на эту землю, тот из них двоих, кто первый умрет, явится второму. С течением времени наш герой позабыл об уговоре; жизнь у обоих молодых людей сложилась по-разному, и их пути далеко разошлись. Но однажды ночью, много лет спустя, когда наш герой, попав в северную Англию, заночевал в гостинице где-то на йоркширских болотах, ему случилось выглянуть из кровати; и тут в лунном свете он увидел... своего старого друга, товарища по колледжу: он стоял, опершись на письменный стол у окна, и пристально глядел на него! Призрак, когда к нему обратились, ответил вроде бы шепотом, но очень внятно: "Не подходи ко мне. Я мертв. Я явился сюда, исполняя свое обещание. Я пришел из другого мира, но не могу разглашать его тайны!" Потом призрак стал бледнеть и, постепенно расплываясь, истаял в лунном свете.
Или так: у первого владельца живописного елизаветинского дома, что славится на всю нашу округу, была дочь. Вы слышали о ней? Нет?! Так вот, однажды, летним вечером, в сумерки, она - красивая юная девушка семнадцати лет - вышла в сад, чтобы нарвать цветов; и вдруг она, перепуганная, вбегает в дом к отцу и говорит: "Ох, дорогой мой отец, я встретила самое себя!" Он обнял ее и сказал, что это ей почудилось, но она сказала: "Ах нет! Я встретила самое себя на широкой аллее, и я была бледна и собирала увядшие цветы, и я повернула голову и подняла цветы над головой!" И в ту же ночь она умерла; и начата была картина, изображающая ее историю, но осталась недописанной, и говорят, она и сейчас стоит где-то в доме, лицом к стене.
Или так: дядя жены моего брата теплым вечером, на закате, ехал верхом домой, когда на зеленом проселке, совсем уже близко от своего дома, увидел человека, стоявшего перед ним в точности на середине узкой дороги. "Зачем стоит здесь этот человек в плаще? - подумал он. - Хочет, что ли, чтобы я его переехал?" Но фигура не двигалась. Ему стало жутко от этой неподвижности, но он сбавил ход и поехал дальше. Когда он наехал так близко, что едва не задел ее стременем, его конь шарахнулся, а фигура заскользила вверх по косогору, каким-то необычным, неземным, способом - пятясь и как будто не переступая ногами, - и скрылась из глаз. Дядя жены моего брата, воскликнув: "Боже мой! Это Гарри, мой кузен из Бомбея!" - дал шпоры внезапно взмылившемуся коню и, удивляясь странному поведению гостя, понесся к своему дому - в объезд, к главному фасаду. Здесь он увидел ту же фигуру, входившую через высокую стеклянную дверь прямо в гостиную. Он бросил поводья слуге и поспешил вслед. Сестра его сидела в гостиной одна. "Элис, а где наш кузен Гарри?" - "Кузен Гарри, Джон?" - "Да. Из Бомбея. Я только что встретился с ним на проселке и видел, как он сию секунду вошел сюда". Никто в доме не видел ни души; но в тот самый час и минуту, как выяснилось впоследствии, этот кузен умер в Индии.
А то еще была одна рассудительная леди, умершая старой девой на девяносто девятом году жизни и до конца сохранившая ясность ума; и она видела воочию Мальчика-Сироту, чью историю часто рассказывают неправильно, но о ком мы вам поведаем истинную правду - потому что история эта имеет прямое касательство к нашей семье, а старая леди состоит в родстве с нашей семьей. Когда ей было лет сорок и она была еще на редкость красивой женщиной (ее жених умер молодым, почему она так и не вышла замуж, хотя многие искали ее руки), она приехала погостить в одно имение в Кенте, недавно купленное ее братом-купцом, который вел торговлю с Индией. Шла молва, что когда-то управление этим имением было доверено опекуну одного маленького мальчика; и опекун, будучи сам ближайшим его наследником, уморил этого мальчика своим суровым и жестоким обращением. Она об этом ничего не знала. Говорили, будто в ее спальне оказалась клетка, в которую опекун будто бы сажал мальчика. Ничего такого там не было. Там был только чулан. Она легла спать, не поднимала ночью никакой тревоги, а утром спокойно спросила у горничной, когда та вошла: "Кто этот хорошенький ребенок с печальными глазами, что всю ночь выглядывал из чулана?" Горничная вместо ответа громко вскрикнула и тотчас убежала. Леди удивилась; но она была женщина замечательной силы духа: она оделась, сошла вниз и заперлась наедине со своим братом. "Вот что, Уолтер, - сказала она, - мне всю ночь не давал покоя хорошенький мальчик с печальными глазами; он то и дело выглядывал из того чулана в моей комнате, который я не могу открыть. Это чьи-то проказы". - "Боюсь, что нет, Шарлотта, - ответил брат. - С домом связано предание, и этот случай его подтверждает. Ты видела Мальчика-Сироту. Что он делал?" - "Он тихонько отворял дверь, сказала она, - и заглядывал ко мне. Иногда входил и делал шаг-другой по комнате. Тогда я его подзывала, чтоб его приободрить, но он пугался, вздрагивал и прятался опять в чулан и закрывал дверь". - "Из чулана, Шарлотта, - сказал брат, - нет хода в другие помещения дома, и он заколочен". Это была бесспорная правда, и два плотника протрудились с утра до обеда, пока смогли открыть чулан для осмотра. Тогда она убедилась, что видела Мальчика-Сироту. Но самое страшное и мрачное в этой истории то, что Сироту видели также один за другим три сына ее брата, и все трое умерли малолетними. Каждый из них заболевал при таких обстоятельствах: за двенадцать часов перед тем он прибегал весь в жару и говорил матери, что ах, мол, мама, он играл под большим дубом на известном лугу с каким-то странным мальчиком - хорошеньким, с печальными глазами, который был очень пуглив и подавал ему знаки! По горестному опыту родители знали, что это был Мальчик-Сирота и что их ребенку, с которым он вступил в игру, недолго осталось жить.
Имя легион тем немецким замкам, где мы сидим в одиночестве, ожидая появления Призрака; где нас проводят в комнату, которой придан ради нашего приезда относительно уютный вид; где мы следим взором за тенями, пляшущими на голых стенах под потрескивание огня в камине; где нас охватывает чувство одиночества, когда содержатель деревенской гостиницы и его миловидная дочка уйдут к себе, подложив побольше дров в огонь и поставив на столик незатейливый ужин - холодного жареного каплуна, хлеб, виноград и бутылку старого рейнвейна; где захлопнутся за ними одна за другой несколько дверей и эхо гулко прозвучит, как столько же грозных раскатов грома; и где нам после полуночи откроются различные сверхъестественные тайны. Имя легион тем преследуемым призраками немецким студентам, в чьем обществе мы, когда вдруг распахнется дверь, только ближе придвинемся к огню, между тем как маленький школьник в своем углу широко раскроет глаза и убежит, вскочив со скамеечки, на которой было прикорнул. Обилен урожай такого рода плодов, сверкающих на нашей рождественской елке: их цвет украшает ее чуть не у самой вершины; внизу же наливаются на ветвях плоды - чем ниже, тем зрелее!
Пусть среди более поздних утех и забав, нередко столь же праздных, но менее чистых, пред нами, вовек неизменные, маячат видения, что нам являлись, бывало, под милые старые рождественские песни, под мягкую вечернюю музыку. Среди светской суеты рождественских праздников пусть по-прежнему, в неизменном обличий, стоят перед нами те образы, что в детстве воплощали для меня добро. В каждом светлом представлении и помысле, порожденном этой порою, та яркая звезда, что встала над бедною крышей, да будет звездою всего христианского мира! Постой минуту, о исчезающая елка, так темны для меня твои нижние ветви - дай мне вглядеться еще раз. Я знаю, там у тебя между сучьями есть пустые места, где улыбались и сияли любимые мною глаза, ныне угасшие. Но в вышине я вижу воскресителя мертвой девушки, воскресителя сына вдовы; и бог добр! Если где-то внизу в твоей непроглядной чаще для меня упрятана старость, о пусть мне будет дано уже седому возносить к этому образу детское сердце, детское доверие и упование.
Вокруг елки теперь расцветает яркое веселье - пение, танцы, всякие затеи. Привет им! Привет невинному веселью под ветвями рождественской елки, которые никогда не бросят мрачной тени! Но когда она исчезает из глаз, я слышу доносящийся сквозь хвою шепот: "Это для того, чтобы люди не забывали закон любви и добра, милосердия и сострадания. Чтобы помнили обо мне!"
"РОЖДЕНИЯ. У МИССИС МИК - СЫН"
Перевод Н. Вольпин
Моя фамилия - Мик. Я действительно мистер Мик. Этот сын наш - мой и миссис Мик. Когда я прочел объявление в "Таймсе", газета выпала у меня из рук. Я дал его сам, уплатил за него, но это выглядело так аристократически, что я был ошеломлен.
Как только я достаточно овладел собой, я поднял газету и понес ее миссис Мик, еще лежавшей в постели.
- Мария Джейн, - сказал я (обратившись, разумеется, к миссис Мик), - ты теперь персона.
Мы с величайшим волнением перечитали, и не раз, заметку о новорожденном; и я послал мальчишку, чистильщика сапог и башмаков, купить в редакции пятнадцать экземпляров. Отпустили, но без скидки на оптовую закупку.
Едва ли нужно говорить, что ребенка мы ждали. Очень ждали, а последние два-три месяца ждали даже, можно сказать, с уверенностью. Матушка моей супруги, Марии Джейн Мик, проживающая с нами - зовут ее миссис Бигби, приготовила все необходимое для его вступления в наш семейный круг.
Мне думается и верится, что я - тихий человек. Скажу больше: я знаю, что я тихий человек. Я робок от природы, и голос у меня негромкий, а по части роста, так я с детских лет был всегда невысок. Я отношусь с величайшим почтением к маме Марии Джейн. Она замечательная женшина. Я высоко чту маму Марии Джейн. В моем представлении она может одна, без посторонней помощи, обрушиться на город со шваброй в руках и смести его прочь. Я не знаю случая, когда б она хоть кому-нибудь в чем-нибудь уступила. Она создана повергать в трепет самое смелое сердце.
И все же... Но не буду забегать вперед.
О том, что мама миссис Мик приступила к некоторым приготовлениям, я узнал впервые несколько месяцев тому назад. В тот день я раньше обычного пришел домой из конторы и, входя в столовую, натолкнулся на препятствие за дверью, помешавшее свободно ее отворить. Препятствием было что-то мягкое. Заглянув за дверь, я обнаружил, что это женщина.
Женщина стояла в углу и лакала херес. Судя по терпкому запаху этого напитка, продушившему всю комнату, она лакала уже второй стакан. На ней был огромного размера черный чепец, и сама она была весьма объемиста. Ее лицо выражало суровость и недовольство. Увидав меня, она произнесла такие слова;
- А ну, сэр, не угодно ли вам убраться вон! Нам с миссис Бигби мужское общество здесь ни к чему!
Эта женщина была миссис Продгит.
Я, разумеется, тотчас же удалился. Я почел себя оскорбленным, но спорить не стал. После обеда я, возможно, не скрыл своего дурного расположения духа из-за того, что меня объявили лишним, наверно не скажу. Но только мама Марии Джейн перед отходом ко сну сказала мне - тихим, четким голосом и с укором во взоре, чем окончательно меня подавила:
- Джордж Мик, миссис Продгит приглашена для ухода за вашей женой!
Я не таю зла на миссис Продгит. Разве похоже на меня, пишущего это со слезами на глазах, чтобы я способен был на сознательную враждебность к женщине, от которой так существенно зависело благополучие Марии Джейн? Я готов допустить, что виновна судьба, а не миссис Продгит; но остается бесспорной истиной, что эта особа внесла разлад и развал в мое скромное жилище.
Мы бывали счастливы после первого ее появления; порою даже чрезвычайно счастливы. Но всякий раз, как раскрывалась дверь гостиной и нам докладывали (а бывало это очень часто): "Миссис Продгит!" - наш порог переступала беда. Я не выносил вида миссис Продгит. В присутствии миссис Продгит я чувствовал, что меня тут не желают, что я просто не имею права на существование. Между мамой Марии Джейн и миссис Продгит было жуткое тайное взаимопонимание загадочная связь и заговор, в силу которого я оказывался отстранен от них, как существо, недостойное их общества. Точно я совершил что-то дурное. Каждый раз, как приходила миссис Продгит, я после обеда удалялся в свою туалетную - комнату, где в зимние месяцы температура, скажем прямо, очень невысокая, - и сидел там, поглядывая на пар, который шел у меня изо рта, и на козлы для сапог - вещь безусловно полезная в доме, но не из тех, по-моему, что могут развеселить своим видом. Поскольку так обстояло дело, я не берусь описать весь ход тех совещаний, которые велись с миссис Продгит. Замечу только, что все время, пока тянулось обсуждение, миссис Продгит неизменно лакала херес; и что кончались они неизменно одним и тем же: Мария Джейн лежала на диване в полном угнетении духа; а мама Марии Джейн, когда мне разрешалось вернуться, неизменно встречала меня взглядом скорбного торжества, говорившим совершенно ясно: "Ну вот, Джордж Мик! Вы видите мою дочь, Марию Джейн, загубленной - надеюсь, вы теперь довольны!"
Я пропускаю те недели, что протекли между днем, когда миссис Продгит выдвинула свой протест против мужского общества, и той достопамятной ночью, когда я привез ее в наемном кэбе в свой непритязательный дом, взгромоздив на крышу кэба огромный сундук, а между колен у кучера поставив тюк, картонку и корзинку. Я не возражаю, что миссис Продгит (по наущению и при соучастии миссис Бигби, в которой я чту, ни на час о том не забывая, родительницу Марии Джейн) полностью подчинила своей власти все мое незатейливое домашнее устройство. Пусть в глубине моей души притаилась мысль, что мужчина, ворвавшийся в ваш дом описывать имущество, не может быть так страшен, как женщина, особенно, если эта женщина - миссис Продгит; но я обязан многое сносить - и надеюсь, я все терпеливо снесу. Меня шпыняют, принижают, не щадят моего самолюбия; но я терплю и не жалуюсь. Может быть, это со временем даст себя знать; может быть, так меня загоняют, что станет невмоготу, - но я все же молчу, не желаю поднимать в семье скандал.
Однако голос природы громко требует, чтобы я вступился за Августа Джорджа, моего младенца-сына. Ради него я решаюсь высказать жалобу в простых человеческих словах. Я нисколько не гневаюсь; я кроток... но несчастен.
Я хотел бы знать, почему, когда ожидалось вступление в наш тесный круг моего ребенка, Августа Джорджа, был сделан большой запас булавок, как будто ожидали мы не безвинного младенца, а преступника, которого с первой минуты его появления надо подвергнуть пыткам? Я хочу знать, почему так торопились натыкать этих булавок по всему его беспомощному тельцу, со всех сторон? Я хочу, чтобы мне объяснили, почему Август Джордж должен, как отравы, беречься света и воздуха? Почему, я спрашиваю, моего безобидного крошку так глушат в его спальной коляске коленкором и кисеей, пеленками и одеяльцами, что я могу только услышать, как он пыхтит (еще бы!) где-то глубоко под розовым колпаком этой разъездной купальной кабины, а разглядеть его личико мне и вовсе не удается, разве что кончик носа.
Разве ожидалось, что я буду отцом дверного молотка? А нет, так зачем же тогда собрали коллекцию щеток изо всех стран мира, чтобы полировать Августа Джорджа? Или хотят меня уверить, что самой природой было предназначено, чтоб на его нежной коже проступила сыпь, оттого что слишком рано и слишком рьяно стали испытывать на нем эти страшные маленькие орудия?
Разве мой сын - мускатный орех, что нужно его тереть об острые края твердых оборочек? Разве у меня родился муслиновый мальчик, что нужно плоить и гофрировать его податливую поверхность? Или мое дитя состоит из бумаги и полотна, что тончайшее искусство, каким занимается прачка, налагает свою печать, как я постоянно это замечаю, на его ручки и ножки? Крахмал входит ему в душу; так чего же удивляться, что он плачет?
Положено ли было Августу Джорджу иметь конечности, или он должен был родиться сплошным туловищем? Думается, ему полагались конечности, как это водится повсюду. Так почему же конечности у моего несчастного младенца вечно скручены и связаны? Или меня станут уверять, что существует некое подобие между Августом Джорджем Миком и Джеком Шеппардом? *
Пошлите касторовое масло на анализ в любую химическую лабораторию по обоюдному нашему уговору и потом дайте мне знать, какое было у него обнаружено сходство во вкусе с тем естественным продуктом, которым положено Марии Джейн - не только по долгу, но и с гордостью - питать Августа Джорджа! А между тем я изобличаю миссис Продгит в том, что она (по наущению и при соучастии миссис Бигби) принуждает моего невинного сына с первого же часа его жизни систематически глотать касторку. Когда же это лекарство, возымев свое действие, вызывает у Августа Джорджа внутреннее расстройство, я изобличаю миссис Продгит в том, что она (по наущению и при соучастии миссис Бигби) бестолково и непоследовательно прибегает к опиуму, чтобы унять бурю, которую сама произвела! Есть ли в этом хоть какой-то смысл?
Если миновали дни египетских мумий, как смеет миссис Продгит требовать для моего сына полотна и фланели в таком количестве, что достало бы покрыть крышу моего смиренного жилища? Удивляет ли меня такое требование? Ничуть! Сегодня утром я целый час наблюдал это сокрушающее зрелище: Августа Джорджа - руками миссис Продгит и на коленях у миссис Продгит - изволили одевать. Тут он мне предстал, говоря относительно, в своем естественном виде, так как на нем не было ничего, кроме нелепо коротенькой рубашечки, поразительно несоразмерной с длиною его обычной верхней одежды. Ниспадая с колен миссис Продгит, по полу волочился длинный узкий свиток или бинт протяжением, сказал бы я, в несколько ярдов. И этим бинтом миссис Продгит у меня на глазах принялась натуго обвивать моего безобидного крошку, переворачивая его снова и снова, так что можно было увидеть то его несмышленое личико, то лысый затылок; когда же это противоестественное действо завершилось, свиток был закреплен булавкой, которая вонзилась - у меня все основания так думать - в тело моего единственного дитяти. Так, затянутый жгутом, он должен прожить всю младенческую пору своей жизни. Могу ли я, зная это, сохранять на лице улыбку!
Боюсь, меня так распалили, что я выражаюсь слишком горячо, но ведь мне больно. Не за себя, за Августа Джорджа. Я не смею вмешаться. Но, может быть, посмеют другие? Какой-нибудь печатный орган? Или врач? Или родители? Какая-нибудь корпорация? Я не жалуюсь, что миссис Продгит (по наущению и при соучастии миссис Бигби) успела окончательно отнять у меня привязанность Марии Джейн и воздвигла между нами непреодолимую преграду. Я не жалуюсь, что меня ни во что не ставят. Мне и не нужно, чтобы меня во что-то ставили! Но Август Джордж - произведение природы (иначе я мыслить не могу), и я требую, чтобы с ним обходились хотя бы в отдаленном согласии с природой. Я держусь того мнения, что миссис Продгит есть от начала до конца некий предрассудок и условность. Неужели все авторитеты боятся миссис Продгит? А если нет, то почему они не возьмутся за нее, не образумят?
P. S. - Мама Марии Джейн хвастается, что она знает толк в таких вещах, и говорит, что вырастила, кроме Марии Джейн, еще семерых детей. Но откуда мне знать, а не могла ли бы она вырастить их много лучше? Сама Мария Джейн далеко не крепкая, она подвержена головной боли и нервическим расстройствам пищеварения. Кроме того, мне известно, что, по данным статистики, один ребенок из пяти умирает на первом году своей жизни; и один ребенок из трех не дожив до пяти лет. Думаю, отсюда никак не следует, что мы так никогда и не сможем кое-что улучшить в этой области.
P. P. S. - У Августа Джорджа начались судороги.
С ИНСПЕКТОРОМ ФИЛДОМ - ПРИ ОТПРАВЛЕНИИ СЛУЖБЫ
Перевод Н. Вольпин
Который час? Часы на колокольне Сент-Джайлса * бьют девять. Вечер сырой и унылый, и вереницы фонарей затянуты мутью, как будто мы глядим на них сквозь слезы. Дует волглый ветер, и каждый раз, как пирожник приоткроет дверцу своей жаровни, вырывает огонь из трубы и уносит вдаль ворох искр.
Часы Сент-Джайлса пробили девять. Мы как раз вовремя. Где инспектор Филд? Помощник комиссара полиции уже здесь, завернувшись в клеенчатый плащ, стоит в тени колокольни Сент-Джайлса. Сержант службы сыска - как ни устал он весь день говорить по-французски с иностранцами, привезшими свои диковины на выставку *, - тоже здесь. Где инспектор Филд?
На этот вечер инспектор Филд - ангел-хранитель Британского музея. Он окидывает острым глазом уединенные галереи музея, прежде чем сказать свое "В порядке!". Подозрительно оглядывая мраморы Эль-Джина * и зная, что его не проведут кошачьи лики египетских колоссов, держащих руки на коленях, инспектор Филд, проницательный, бдительный, с фонарем в руке, отбрасывающим чудовищные тени на стены и на потолок, проходит просторными залами. Если бы мумия чуть шевельнула уголком пыльного своего покрова, инспектор Филд сказал бы: "Выходи оттуда, Том Грин. Я знаю, это ты!"
Если бы самый маленький лондонский мазурик прикорнул на дне древнеримской ванны, инспектор Филд учуял бы его тончайшим нюхом, каким не обладал и великан, когда смелый Джек лежал, дрожа, в его кухонном котле. Но все спокойно. Инспектор Филд осторожно проходит дальше, будто ни к чему особенно не присматриваясь, только остановится, признав в ихтиозавре старого знакомого, и, может быть, спросит сам себя, как работали сыщики до великого потопа.
Долго еще задержится инспектор Филд на этой работе? Возможно, еще с полчаса. Он шлет привет с констеблем и предлагает нам встретиться в полицейском участке Сент-Джайлса, через дорогу. Отлично. Там у очага стоять не хуже, чем здесь, в тени колокольни.
Что-нибудь здесь происходит нынче вечером? Почти ничего. Нас не обеспокоят. Сидит у огня заблудившийся мальчик, очень смирный, очень маленький, которого мы сейчас без опасения отправим с констеблем домой, потому что крошка говорит, что если его доведут до улицы Ньюгет, то дальше он сам доведет до дома, где живет; в камере буянит пьяная женщина надорвала голос в визге, и теперь у нее едва хватает силы объяснить, даже с бурной помощью рук и ног, что она дочь британского офицера и разрази ее гром, если она не напишет письмо королеве! - но, выпив глоток воды, сразу унялась; в другой камере тихая женщина с младенцем у груди - за нищенство; в третьей ее муж - в холщовой блузе, с корзиной кресс-салата; еще в одной карманник; а рядом - обмякший, трясущийся старик из работного дома, его выпустили погулять ради праздника, и он "выпил одну каплю, но она его свалила с ног, после того как он много месяцев просидел в четырех стенах"; вот пока и все. Но в дверях участка вдруг засуетились - что-то важное... Мистер Филд, джентльмены!
Инспектор Филд входит, отирая лоб, потому что он грузен, а шел быстрым шагом, расставшись с металлами и рудами всех рудников земли, и с богами-попугаями Океании, с птицами и жуками тропических стран, с искусством Греции и Рима и скульптурами Ниневии *, с реликвиями еще более древнего, доисторического мира.
Роджерс готов? Роджерс готов: шинель, ремень затянут, посередине на ремне фонарик - глаз, переползший со лба на живот циклопа. Вперед, Роджерс, в Крысиный Замок!
Много ли нашлось бы в Лондоне людей, которые, если их провести окольным путем, с завязанными глазами, на эту улицу, что в пятидесяти шагах от участка и откуда слышен бой часов Сент-Джайлса, распознают, что это неподалеку от той части города, где они живут с малых лет? Многие ли из них среди этой мешанины тошнотворных запахов, этих нечистот, этого тесного скопления домов со всею гнусью, что содержится в них, живой и не живой, просачивающейся отовсюду, чтобы разлиться по черным мостовым, - многие ли поверят, что вот этим воздухом они и дышат? Кто из бюрократов, оглянувшись на эти лица, что сейчас окружили нас тесным кольцом - потому что при нашем появлении все потянулось ото всех точек к единому центру, - на эти угрюмые лбы, желто-бледные щеки, жесткие глаза, нечесаные волосы, заразный, кишащий насекомыми ворох лохмотьев, - мог бы сказать: "Я об этом думал. Я не отмахнулся. Не отделался от этого пустыми словами, не заморозил вопроса, не отложил прочь папки с этим делом, перевязав ее тесьмой, и не промолвил спокойно: "Ну и что?", когда мне это показали"?
Однако вовсе не это интересует Роджерса. Роджерса интересует, намерены ли вы - то есть кое-кто из вас - уйти с дороги, или не намерены; потому что, ежели вы тотчас же не разойдетесь, он вас запрячет под замок! Как! И вы здесь, Боб Майлз? С вас еще не довольно, нет? Хотите сесть еще на три месяца? А ну, подальше от этого джентльмена! Вы зачем тут увиваетесь?
- А что я такого делаю, мистер Роджерс? - говорит Боб Майлз, показав свою гнусную рожу в конце световой дорожки, проложенной фонарем.
Или так: у первого владельца живописного елизаветинского дома, что славится на всю нашу округу, была дочь. Вы слышали о ней? Нет?! Так вот, однажды, летним вечером, в сумерки, она - красивая юная девушка семнадцати лет - вышла в сад, чтобы нарвать цветов; и вдруг она, перепуганная, вбегает в дом к отцу и говорит: "Ох, дорогой мой отец, я встретила самое себя!" Он обнял ее и сказал, что это ей почудилось, но она сказала: "Ах нет! Я встретила самое себя на широкой аллее, и я была бледна и собирала увядшие цветы, и я повернула голову и подняла цветы над головой!" И в ту же ночь она умерла; и начата была картина, изображающая ее историю, но осталась недописанной, и говорят, она и сейчас стоит где-то в доме, лицом к стене.
Или так: дядя жены моего брата теплым вечером, на закате, ехал верхом домой, когда на зеленом проселке, совсем уже близко от своего дома, увидел человека, стоявшего перед ним в точности на середине узкой дороги. "Зачем стоит здесь этот человек в плаще? - подумал он. - Хочет, что ли, чтобы я его переехал?" Но фигура не двигалась. Ему стало жутко от этой неподвижности, но он сбавил ход и поехал дальше. Когда он наехал так близко, что едва не задел ее стременем, его конь шарахнулся, а фигура заскользила вверх по косогору, каким-то необычным, неземным, способом - пятясь и как будто не переступая ногами, - и скрылась из глаз. Дядя жены моего брата, воскликнув: "Боже мой! Это Гарри, мой кузен из Бомбея!" - дал шпоры внезапно взмылившемуся коню и, удивляясь странному поведению гостя, понесся к своему дому - в объезд, к главному фасаду. Здесь он увидел ту же фигуру, входившую через высокую стеклянную дверь прямо в гостиную. Он бросил поводья слуге и поспешил вслед. Сестра его сидела в гостиной одна. "Элис, а где наш кузен Гарри?" - "Кузен Гарри, Джон?" - "Да. Из Бомбея. Я только что встретился с ним на проселке и видел, как он сию секунду вошел сюда". Никто в доме не видел ни души; но в тот самый час и минуту, как выяснилось впоследствии, этот кузен умер в Индии.
А то еще была одна рассудительная леди, умершая старой девой на девяносто девятом году жизни и до конца сохранившая ясность ума; и она видела воочию Мальчика-Сироту, чью историю часто рассказывают неправильно, но о ком мы вам поведаем истинную правду - потому что история эта имеет прямое касательство к нашей семье, а старая леди состоит в родстве с нашей семьей. Когда ей было лет сорок и она была еще на редкость красивой женщиной (ее жених умер молодым, почему она так и не вышла замуж, хотя многие искали ее руки), она приехала погостить в одно имение в Кенте, недавно купленное ее братом-купцом, который вел торговлю с Индией. Шла молва, что когда-то управление этим имением было доверено опекуну одного маленького мальчика; и опекун, будучи сам ближайшим его наследником, уморил этого мальчика своим суровым и жестоким обращением. Она об этом ничего не знала. Говорили, будто в ее спальне оказалась клетка, в которую опекун будто бы сажал мальчика. Ничего такого там не было. Там был только чулан. Она легла спать, не поднимала ночью никакой тревоги, а утром спокойно спросила у горничной, когда та вошла: "Кто этот хорошенький ребенок с печальными глазами, что всю ночь выглядывал из чулана?" Горничная вместо ответа громко вскрикнула и тотчас убежала. Леди удивилась; но она была женщина замечательной силы духа: она оделась, сошла вниз и заперлась наедине со своим братом. "Вот что, Уолтер, - сказала она, - мне всю ночь не давал покоя хорошенький мальчик с печальными глазами; он то и дело выглядывал из того чулана в моей комнате, который я не могу открыть. Это чьи-то проказы". - "Боюсь, что нет, Шарлотта, - ответил брат. - С домом связано предание, и этот случай его подтверждает. Ты видела Мальчика-Сироту. Что он делал?" - "Он тихонько отворял дверь, сказала она, - и заглядывал ко мне. Иногда входил и делал шаг-другой по комнате. Тогда я его подзывала, чтоб его приободрить, но он пугался, вздрагивал и прятался опять в чулан и закрывал дверь". - "Из чулана, Шарлотта, - сказал брат, - нет хода в другие помещения дома, и он заколочен". Это была бесспорная правда, и два плотника протрудились с утра до обеда, пока смогли открыть чулан для осмотра. Тогда она убедилась, что видела Мальчика-Сироту. Но самое страшное и мрачное в этой истории то, что Сироту видели также один за другим три сына ее брата, и все трое умерли малолетними. Каждый из них заболевал при таких обстоятельствах: за двенадцать часов перед тем он прибегал весь в жару и говорил матери, что ах, мол, мама, он играл под большим дубом на известном лугу с каким-то странным мальчиком - хорошеньким, с печальными глазами, который был очень пуглив и подавал ему знаки! По горестному опыту родители знали, что это был Мальчик-Сирота и что их ребенку, с которым он вступил в игру, недолго осталось жить.
Имя легион тем немецким замкам, где мы сидим в одиночестве, ожидая появления Призрака; где нас проводят в комнату, которой придан ради нашего приезда относительно уютный вид; где мы следим взором за тенями, пляшущими на голых стенах под потрескивание огня в камине; где нас охватывает чувство одиночества, когда содержатель деревенской гостиницы и его миловидная дочка уйдут к себе, подложив побольше дров в огонь и поставив на столик незатейливый ужин - холодного жареного каплуна, хлеб, виноград и бутылку старого рейнвейна; где захлопнутся за ними одна за другой несколько дверей и эхо гулко прозвучит, как столько же грозных раскатов грома; и где нам после полуночи откроются различные сверхъестественные тайны. Имя легион тем преследуемым призраками немецким студентам, в чьем обществе мы, когда вдруг распахнется дверь, только ближе придвинемся к огню, между тем как маленький школьник в своем углу широко раскроет глаза и убежит, вскочив со скамеечки, на которой было прикорнул. Обилен урожай такого рода плодов, сверкающих на нашей рождественской елке: их цвет украшает ее чуть не у самой вершины; внизу же наливаются на ветвях плоды - чем ниже, тем зрелее!
Пусть среди более поздних утех и забав, нередко столь же праздных, но менее чистых, пред нами, вовек неизменные, маячат видения, что нам являлись, бывало, под милые старые рождественские песни, под мягкую вечернюю музыку. Среди светской суеты рождественских праздников пусть по-прежнему, в неизменном обличий, стоят перед нами те образы, что в детстве воплощали для меня добро. В каждом светлом представлении и помысле, порожденном этой порою, та яркая звезда, что встала над бедною крышей, да будет звездою всего христианского мира! Постой минуту, о исчезающая елка, так темны для меня твои нижние ветви - дай мне вглядеться еще раз. Я знаю, там у тебя между сучьями есть пустые места, где улыбались и сияли любимые мною глаза, ныне угасшие. Но в вышине я вижу воскресителя мертвой девушки, воскресителя сына вдовы; и бог добр! Если где-то внизу в твоей непроглядной чаще для меня упрятана старость, о пусть мне будет дано уже седому возносить к этому образу детское сердце, детское доверие и упование.
Вокруг елки теперь расцветает яркое веселье - пение, танцы, всякие затеи. Привет им! Привет невинному веселью под ветвями рождественской елки, которые никогда не бросят мрачной тени! Но когда она исчезает из глаз, я слышу доносящийся сквозь хвою шепот: "Это для того, чтобы люди не забывали закон любви и добра, милосердия и сострадания. Чтобы помнили обо мне!"
"РОЖДЕНИЯ. У МИССИС МИК - СЫН"
Перевод Н. Вольпин
Моя фамилия - Мик. Я действительно мистер Мик. Этот сын наш - мой и миссис Мик. Когда я прочел объявление в "Таймсе", газета выпала у меня из рук. Я дал его сам, уплатил за него, но это выглядело так аристократически, что я был ошеломлен.
Как только я достаточно овладел собой, я поднял газету и понес ее миссис Мик, еще лежавшей в постели.
- Мария Джейн, - сказал я (обратившись, разумеется, к миссис Мик), - ты теперь персона.
Мы с величайшим волнением перечитали, и не раз, заметку о новорожденном; и я послал мальчишку, чистильщика сапог и башмаков, купить в редакции пятнадцать экземпляров. Отпустили, но без скидки на оптовую закупку.
Едва ли нужно говорить, что ребенка мы ждали. Очень ждали, а последние два-три месяца ждали даже, можно сказать, с уверенностью. Матушка моей супруги, Марии Джейн Мик, проживающая с нами - зовут ее миссис Бигби, приготовила все необходимое для его вступления в наш семейный круг.
Мне думается и верится, что я - тихий человек. Скажу больше: я знаю, что я тихий человек. Я робок от природы, и голос у меня негромкий, а по части роста, так я с детских лет был всегда невысок. Я отношусь с величайшим почтением к маме Марии Джейн. Она замечательная женшина. Я высоко чту маму Марии Джейн. В моем представлении она может одна, без посторонней помощи, обрушиться на город со шваброй в руках и смести его прочь. Я не знаю случая, когда б она хоть кому-нибудь в чем-нибудь уступила. Она создана повергать в трепет самое смелое сердце.
И все же... Но не буду забегать вперед.
О том, что мама миссис Мик приступила к некоторым приготовлениям, я узнал впервые несколько месяцев тому назад. В тот день я раньше обычного пришел домой из конторы и, входя в столовую, натолкнулся на препятствие за дверью, помешавшее свободно ее отворить. Препятствием было что-то мягкое. Заглянув за дверь, я обнаружил, что это женщина.
Женщина стояла в углу и лакала херес. Судя по терпкому запаху этого напитка, продушившему всю комнату, она лакала уже второй стакан. На ней был огромного размера черный чепец, и сама она была весьма объемиста. Ее лицо выражало суровость и недовольство. Увидав меня, она произнесла такие слова;
- А ну, сэр, не угодно ли вам убраться вон! Нам с миссис Бигби мужское общество здесь ни к чему!
Эта женщина была миссис Продгит.
Я, разумеется, тотчас же удалился. Я почел себя оскорбленным, но спорить не стал. После обеда я, возможно, не скрыл своего дурного расположения духа из-за того, что меня объявили лишним, наверно не скажу. Но только мама Марии Джейн перед отходом ко сну сказала мне - тихим, четким голосом и с укором во взоре, чем окончательно меня подавила:
- Джордж Мик, миссис Продгит приглашена для ухода за вашей женой!
Я не таю зла на миссис Продгит. Разве похоже на меня, пишущего это со слезами на глазах, чтобы я способен был на сознательную враждебность к женщине, от которой так существенно зависело благополучие Марии Джейн? Я готов допустить, что виновна судьба, а не миссис Продгит; но остается бесспорной истиной, что эта особа внесла разлад и развал в мое скромное жилище.
Мы бывали счастливы после первого ее появления; порою даже чрезвычайно счастливы. Но всякий раз, как раскрывалась дверь гостиной и нам докладывали (а бывало это очень часто): "Миссис Продгит!" - наш порог переступала беда. Я не выносил вида миссис Продгит. В присутствии миссис Продгит я чувствовал, что меня тут не желают, что я просто не имею права на существование. Между мамой Марии Джейн и миссис Продгит было жуткое тайное взаимопонимание загадочная связь и заговор, в силу которого я оказывался отстранен от них, как существо, недостойное их общества. Точно я совершил что-то дурное. Каждый раз, как приходила миссис Продгит, я после обеда удалялся в свою туалетную - комнату, где в зимние месяцы температура, скажем прямо, очень невысокая, - и сидел там, поглядывая на пар, который шел у меня изо рта, и на козлы для сапог - вещь безусловно полезная в доме, но не из тех, по-моему, что могут развеселить своим видом. Поскольку так обстояло дело, я не берусь описать весь ход тех совещаний, которые велись с миссис Продгит. Замечу только, что все время, пока тянулось обсуждение, миссис Продгит неизменно лакала херес; и что кончались они неизменно одним и тем же: Мария Джейн лежала на диване в полном угнетении духа; а мама Марии Джейн, когда мне разрешалось вернуться, неизменно встречала меня взглядом скорбного торжества, говорившим совершенно ясно: "Ну вот, Джордж Мик! Вы видите мою дочь, Марию Джейн, загубленной - надеюсь, вы теперь довольны!"
Я пропускаю те недели, что протекли между днем, когда миссис Продгит выдвинула свой протест против мужского общества, и той достопамятной ночью, когда я привез ее в наемном кэбе в свой непритязательный дом, взгромоздив на крышу кэба огромный сундук, а между колен у кучера поставив тюк, картонку и корзинку. Я не возражаю, что миссис Продгит (по наущению и при соучастии миссис Бигби, в которой я чту, ни на час о том не забывая, родительницу Марии Джейн) полностью подчинила своей власти все мое незатейливое домашнее устройство. Пусть в глубине моей души притаилась мысль, что мужчина, ворвавшийся в ваш дом описывать имущество, не может быть так страшен, как женщина, особенно, если эта женщина - миссис Продгит; но я обязан многое сносить - и надеюсь, я все терпеливо снесу. Меня шпыняют, принижают, не щадят моего самолюбия; но я терплю и не жалуюсь. Может быть, это со временем даст себя знать; может быть, так меня загоняют, что станет невмоготу, - но я все же молчу, не желаю поднимать в семье скандал.
Однако голос природы громко требует, чтобы я вступился за Августа Джорджа, моего младенца-сына. Ради него я решаюсь высказать жалобу в простых человеческих словах. Я нисколько не гневаюсь; я кроток... но несчастен.
Я хотел бы знать, почему, когда ожидалось вступление в наш тесный круг моего ребенка, Августа Джорджа, был сделан большой запас булавок, как будто ожидали мы не безвинного младенца, а преступника, которого с первой минуты его появления надо подвергнуть пыткам? Я хочу знать, почему так торопились натыкать этих булавок по всему его беспомощному тельцу, со всех сторон? Я хочу, чтобы мне объяснили, почему Август Джордж должен, как отравы, беречься света и воздуха? Почему, я спрашиваю, моего безобидного крошку так глушат в его спальной коляске коленкором и кисеей, пеленками и одеяльцами, что я могу только услышать, как он пыхтит (еще бы!) где-то глубоко под розовым колпаком этой разъездной купальной кабины, а разглядеть его личико мне и вовсе не удается, разве что кончик носа.
Разве ожидалось, что я буду отцом дверного молотка? А нет, так зачем же тогда собрали коллекцию щеток изо всех стран мира, чтобы полировать Августа Джорджа? Или хотят меня уверить, что самой природой было предназначено, чтоб на его нежной коже проступила сыпь, оттого что слишком рано и слишком рьяно стали испытывать на нем эти страшные маленькие орудия?
Разве мой сын - мускатный орех, что нужно его тереть об острые края твердых оборочек? Разве у меня родился муслиновый мальчик, что нужно плоить и гофрировать его податливую поверхность? Или мое дитя состоит из бумаги и полотна, что тончайшее искусство, каким занимается прачка, налагает свою печать, как я постоянно это замечаю, на его ручки и ножки? Крахмал входит ему в душу; так чего же удивляться, что он плачет?
Положено ли было Августу Джорджу иметь конечности, или он должен был родиться сплошным туловищем? Думается, ему полагались конечности, как это водится повсюду. Так почему же конечности у моего несчастного младенца вечно скручены и связаны? Или меня станут уверять, что существует некое подобие между Августом Джорджем Миком и Джеком Шеппардом? *
Пошлите касторовое масло на анализ в любую химическую лабораторию по обоюдному нашему уговору и потом дайте мне знать, какое было у него обнаружено сходство во вкусе с тем естественным продуктом, которым положено Марии Джейн - не только по долгу, но и с гордостью - питать Августа Джорджа! А между тем я изобличаю миссис Продгит в том, что она (по наущению и при соучастии миссис Бигби) принуждает моего невинного сына с первого же часа его жизни систематически глотать касторку. Когда же это лекарство, возымев свое действие, вызывает у Августа Джорджа внутреннее расстройство, я изобличаю миссис Продгит в том, что она (по наущению и при соучастии миссис Бигби) бестолково и непоследовательно прибегает к опиуму, чтобы унять бурю, которую сама произвела! Есть ли в этом хоть какой-то смысл?
Если миновали дни египетских мумий, как смеет миссис Продгит требовать для моего сына полотна и фланели в таком количестве, что достало бы покрыть крышу моего смиренного жилища? Удивляет ли меня такое требование? Ничуть! Сегодня утром я целый час наблюдал это сокрушающее зрелище: Августа Джорджа - руками миссис Продгит и на коленях у миссис Продгит - изволили одевать. Тут он мне предстал, говоря относительно, в своем естественном виде, так как на нем не было ничего, кроме нелепо коротенькой рубашечки, поразительно несоразмерной с длиною его обычной верхней одежды. Ниспадая с колен миссис Продгит, по полу волочился длинный узкий свиток или бинт протяжением, сказал бы я, в несколько ярдов. И этим бинтом миссис Продгит у меня на глазах принялась натуго обвивать моего безобидного крошку, переворачивая его снова и снова, так что можно было увидеть то его несмышленое личико, то лысый затылок; когда же это противоестественное действо завершилось, свиток был закреплен булавкой, которая вонзилась - у меня все основания так думать - в тело моего единственного дитяти. Так, затянутый жгутом, он должен прожить всю младенческую пору своей жизни. Могу ли я, зная это, сохранять на лице улыбку!
Боюсь, меня так распалили, что я выражаюсь слишком горячо, но ведь мне больно. Не за себя, за Августа Джорджа. Я не смею вмешаться. Но, может быть, посмеют другие? Какой-нибудь печатный орган? Или врач? Или родители? Какая-нибудь корпорация? Я не жалуюсь, что миссис Продгит (по наущению и при соучастии миссис Бигби) успела окончательно отнять у меня привязанность Марии Джейн и воздвигла между нами непреодолимую преграду. Я не жалуюсь, что меня ни во что не ставят. Мне и не нужно, чтобы меня во что-то ставили! Но Август Джордж - произведение природы (иначе я мыслить не могу), и я требую, чтобы с ним обходились хотя бы в отдаленном согласии с природой. Я держусь того мнения, что миссис Продгит есть от начала до конца некий предрассудок и условность. Неужели все авторитеты боятся миссис Продгит? А если нет, то почему они не возьмутся за нее, не образумят?
P. S. - Мама Марии Джейн хвастается, что она знает толк в таких вещах, и говорит, что вырастила, кроме Марии Джейн, еще семерых детей. Но откуда мне знать, а не могла ли бы она вырастить их много лучше? Сама Мария Джейн далеко не крепкая, она подвержена головной боли и нервическим расстройствам пищеварения. Кроме того, мне известно, что, по данным статистики, один ребенок из пяти умирает на первом году своей жизни; и один ребенок из трех не дожив до пяти лет. Думаю, отсюда никак не следует, что мы так никогда и не сможем кое-что улучшить в этой области.
P. P. S. - У Августа Джорджа начались судороги.
С ИНСПЕКТОРОМ ФИЛДОМ - ПРИ ОТПРАВЛЕНИИ СЛУЖБЫ
Перевод Н. Вольпин
Который час? Часы на колокольне Сент-Джайлса * бьют девять. Вечер сырой и унылый, и вереницы фонарей затянуты мутью, как будто мы глядим на них сквозь слезы. Дует волглый ветер, и каждый раз, как пирожник приоткроет дверцу своей жаровни, вырывает огонь из трубы и уносит вдаль ворох искр.
Часы Сент-Джайлса пробили девять. Мы как раз вовремя. Где инспектор Филд? Помощник комиссара полиции уже здесь, завернувшись в клеенчатый плащ, стоит в тени колокольни Сент-Джайлса. Сержант службы сыска - как ни устал он весь день говорить по-французски с иностранцами, привезшими свои диковины на выставку *, - тоже здесь. Где инспектор Филд?
На этот вечер инспектор Филд - ангел-хранитель Британского музея. Он окидывает острым глазом уединенные галереи музея, прежде чем сказать свое "В порядке!". Подозрительно оглядывая мраморы Эль-Джина * и зная, что его не проведут кошачьи лики египетских колоссов, держащих руки на коленях, инспектор Филд, проницательный, бдительный, с фонарем в руке, отбрасывающим чудовищные тени на стены и на потолок, проходит просторными залами. Если бы мумия чуть шевельнула уголком пыльного своего покрова, инспектор Филд сказал бы: "Выходи оттуда, Том Грин. Я знаю, это ты!"
Если бы самый маленький лондонский мазурик прикорнул на дне древнеримской ванны, инспектор Филд учуял бы его тончайшим нюхом, каким не обладал и великан, когда смелый Джек лежал, дрожа, в его кухонном котле. Но все спокойно. Инспектор Филд осторожно проходит дальше, будто ни к чему особенно не присматриваясь, только остановится, признав в ихтиозавре старого знакомого, и, может быть, спросит сам себя, как работали сыщики до великого потопа.
Долго еще задержится инспектор Филд на этой работе? Возможно, еще с полчаса. Он шлет привет с констеблем и предлагает нам встретиться в полицейском участке Сент-Джайлса, через дорогу. Отлично. Там у очага стоять не хуже, чем здесь, в тени колокольни.
Что-нибудь здесь происходит нынче вечером? Почти ничего. Нас не обеспокоят. Сидит у огня заблудившийся мальчик, очень смирный, очень маленький, которого мы сейчас без опасения отправим с констеблем домой, потому что крошка говорит, что если его доведут до улицы Ньюгет, то дальше он сам доведет до дома, где живет; в камере буянит пьяная женщина надорвала голос в визге, и теперь у нее едва хватает силы объяснить, даже с бурной помощью рук и ног, что она дочь британского офицера и разрази ее гром, если она не напишет письмо королеве! - но, выпив глоток воды, сразу унялась; в другой камере тихая женщина с младенцем у груди - за нищенство; в третьей ее муж - в холщовой блузе, с корзиной кресс-салата; еще в одной карманник; а рядом - обмякший, трясущийся старик из работного дома, его выпустили погулять ради праздника, и он "выпил одну каплю, но она его свалила с ног, после того как он много месяцев просидел в четырех стенах"; вот пока и все. Но в дверях участка вдруг засуетились - что-то важное... Мистер Филд, джентльмены!
Инспектор Филд входит, отирая лоб, потому что он грузен, а шел быстрым шагом, расставшись с металлами и рудами всех рудников земли, и с богами-попугаями Океании, с птицами и жуками тропических стран, с искусством Греции и Рима и скульптурами Ниневии *, с реликвиями еще более древнего, доисторического мира.
Роджерс готов? Роджерс готов: шинель, ремень затянут, посередине на ремне фонарик - глаз, переползший со лба на живот циклопа. Вперед, Роджерс, в Крысиный Замок!
Много ли нашлось бы в Лондоне людей, которые, если их провести окольным путем, с завязанными глазами, на эту улицу, что в пятидесяти шагах от участка и откуда слышен бой часов Сент-Джайлса, распознают, что это неподалеку от той части города, где они живут с малых лет? Многие ли из них среди этой мешанины тошнотворных запахов, этих нечистот, этого тесного скопления домов со всею гнусью, что содержится в них, живой и не живой, просачивающейся отовсюду, чтобы разлиться по черным мостовым, - многие ли поверят, что вот этим воздухом они и дышат? Кто из бюрократов, оглянувшись на эти лица, что сейчас окружили нас тесным кольцом - потому что при нашем появлении все потянулось ото всех точек к единому центру, - на эти угрюмые лбы, желто-бледные щеки, жесткие глаза, нечесаные волосы, заразный, кишащий насекомыми ворох лохмотьев, - мог бы сказать: "Я об этом думал. Я не отмахнулся. Не отделался от этого пустыми словами, не заморозил вопроса, не отложил прочь папки с этим делом, перевязав ее тесьмой, и не промолвил спокойно: "Ну и что?", когда мне это показали"?
Однако вовсе не это интересует Роджерса. Роджерса интересует, намерены ли вы - то есть кое-кто из вас - уйти с дороги, или не намерены; потому что, ежели вы тотчас же не разойдетесь, он вас запрячет под замок! Как! И вы здесь, Боб Майлз? С вас еще не довольно, нет? Хотите сесть еще на три месяца? А ну, подальше от этого джентльмена! Вы зачем тут увиваетесь?
- А что я такого делаю, мистер Роджерс? - говорит Боб Майлз, показав свою гнусную рожу в конце световой дорожки, проложенной фонарем.